ID работы: 13280917

На ощупь

Слэш
NC-17
Завершён
190
автор
Размер:
85 страниц, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
190 Нравится 102 Отзывы 85 В сборник Скачать

Часть 9

Настройки текста
Примечания:
Небо крошит дождем — тяжёлым, проливным, погребающим под собой. Ледяные капли ныряют за ворот пиджака, но дрожит Минхо не от этого. Сталь облаков разрезает молнией и кажется, они скоро сорвутся на землю метеоритным шквалом. И это уже не кажется страшным. Это будет лишь очередным концом света, на который Минхо едва ли обратит внимание. Ему не холодно, но его трясёт. Лёгкие жжёт, но не сигаретным дымом. Где-то рядом разносится пронзительный вой и пристрелить бы ту псину, что им сейчас исходится. Только вот вой внутри, вой свой собственный, вой немой, но оглушительно громкий. Он скалится в пустоту перед собой. Рычит на неё приступами подкатывающей боли к глотке. Его скручивает простреливающей в висках и Минхо едва ли из-за этого может видеть. Да и смотреть ему тут не на что. Задний двор. Дождь полосует острыми каплями отвратительно зелёную лужайку. Отвратительно раскидистые кусты. Отвратительные клумбы с отвратительными распустившимися розами. Они здесь не к месту. Не к месту настолько, что если бы череп не расходился болью по швам — Минхо голыми руками выдрал бы их. Изрезал в лохмотья ладони об острия шипов. Запустил те под мышцы, вырывая насаждения с конем. Разнёс бы к ебени матери всё, что портит своей красотой траур. Смерть красивой не бывает — она всегда уродлива. И она, как эти цветы — всегда не к месту. Тут все в черном. Лиц Минхо не видит — только смокинги и скромные чёрные платья. Они скрываются от дождя в церквушке. В Доме Господнем, в который когда не приди — всегда пусто. В который когда ни постучись — ответа не дождешься. В который когда ни обратись — тебя не услышат. Ни молитвы, ни просьбы, ни угрозы — хоть ори целый день под дверьми. Дом давно пустует, а его обитатель скрылся от людей за пеленой дождя. А люди зачем-то ходят туда. Люди зачем-то проповеди слушают, заповедям следуют. Люди зачем-то верят, что через килотонны бетона и кирпичей достучатся до своего Бога. Тащат сюда умерших: на, посмотри, ты видишь? Мы скорбим, мы теряем, мы в отчаянии. Упокой его душу, Господи. Помоги пережить это, Господи. Где ж ты там шляешься, когда мы тут подыхаем заживо, Господи? Зуд в кулаках становится ощутимо сильнее и Минхо хрустит пальцами, словно это способно помочь. Словно это ослабит яростное желание этот Дом Господень разнести до последнего кирпича. Уничтожить до основания так же, как его обитатель уничтожил Минхо. Быть может, тогда станет легче. Быть может, тогда не будет настолько больно дышать. Быть может, тогда будет не настолько сильно гореть в грудине. Быть может — тогда он услышит и придёт. Придет и вернёт всё, как было. Вернёт долго и счастливо. Вернёт к жизни того, о ком вой внутри нечеловеческий. О ком всхлипы за стенами. С кем пришли прощаться безликие смокинги и скромные чёрные платья. С кем пришёл прощаться Минхо. Внутри рвет болью настолько, что её немедленно хочется заглушить. Как хотелось тогда на курилке. Как хотелось тогда в кабинете врача. Как хотелось когда Минхо вышел из него, хлопая дверью так, что наверняка осыпалась штукатурка. Как хотелось, когда он оказался на улице и не знал, не видел, не понимал куда ему идти. Зачем ему идти. Почему он, блядь, вообще в этой проклятой больнице оказался. Это не прекращается. Этим тянет каждую мышцу. Этим горят костяшки пальцев. На улицу кто-то вываливается из чёртовой церквушки и Минхо решает, что это шанс. Шанс оскалиться грязной ухмылкой. Шанс задеть за живое одним лишь словом, спровоцировать. Шанс встать, раскинув руки и не обороняться. Шанс получить по морде, пропустить пару ударов — все нахрен удары — захлебнуться собственной кровью. Шанс наебнуться в землю рожей так, чтобы её ошметки хрустом на зубах. Шанс внешних переломов, которые будут так восхитительно гасить внутренние, ментальные. И Минхо уже почти встаёт. Почти подаётся с ёбаным восторгом вперёд, навстречу тяжести чужих кулаков. Почти выплёвывает острое, обидное, что стерпеть никто не сможет. Почти щерится в предвкушении медного привкуса на губах, когда его отшвыривает назад — на скамью, где он прячется уже черт знает сколько. Прибивает к ней гвоздями по рукам и ногам — распятием вне церкви. Гасит ярость истерической тоской, с которой на него смотрит Наби. Кулаки отменяются. Мордой в землю — тоже. Минхо тупо не имеет никакого ёбаного права умирать перед ней. Перед собой — да. Перед кем-то, с кем он планировал крошить собственные кости, ловя удары — да. Но Наби… Горе сближает, так ведь говорят, да? Горе, которое общее, делённое, равное. Удивительно, но говорят правду. Удивительно, но Наби многое значит. И плевать Минхо, что знает он её хре́новых три дня. Удивительно, что она должна была появиться в жизни, только когда Минхо уже собрался подыхать. Она — удивительная. Разбитая такая и нежная. Заплаканная такая и стойкая. С ровной осанкой, но полностью разрушенная изнутри. Минхо в ней видит себя. Или её в себе — сейчас уже разницы нет. Минхо в ней видит эту чудовищную дрожь и тут же встаёт, срывается с места, скользит по размытой дождём грязи, чтобы накинуть ей на плечи промокший пиджак. Чтобы укрыть от мира собой. Чтобы перед её глазами лишь темнота. Чтобы на её плечах — которыми она, кажется, способна удержать само небо — лишь его руки, а не груз осатанелой вины. Чтобы стоять вот так — близко, крепко, держась друг за друга — позволить ей слышать лишь дождь. Ведь дождь это хорошо. Под дождем можно скрыть себя от всего мира. Или весь мир от себя — такое людям нельзя показывать. Чтобы никто не видел, как атмосферными выбросами заливает два искалеченных тела. Тела изломанные. Тела-решето. Тела с обугленным кратером в грудине — местом, где раньше жила любовь. Где сейчас живёт ничего. Абсолютное, оглушающее, болезненное ничего. Общее — одно на двоих. И оно усиливается в разы, растет в геометрической прогрессии, тотально расширяется, выворачивая наружу рёбра, когда звенит колокол. Когда приходится, всё ещё держа себя на ногах, а продрогшую Наби в руках — идти в Дом Господень. Идти, как на казнь. Идти не оборачиваясь, на призыв попрощаться. В последний раз увидеть. В последний раз коснуться. В последний раз убедиться, что смерть настоящая, осязаемая, слишком реальная. В церквушке душно. Словно дождь за окнами затапливает только внешний мир. А этот, внутренний, остаётся где-то вне его. Наби тут же куда-то отходит, но Минхо уверен, что когда ей опять перекроет кислород — она его найдёт. Мутит. Так осатанело мутит и вовсе не от вида тела в гробу. Не от бальзамического смрада и не от блядски неуместной здесь вони еды в соседнем помещении. Не от того, что у Минхо ноги подкашиваются с каждым шагом, что делает его ближе к чужой смерти. Мутит от чужих всхлипов. От тихих голосов, словно покойника можно разбудить. Словно заговори они чуть громче — он поднимется и попросит не мешать ему покоиться с миром. От цветов этих сраных, которыми обставили всё пространство — тошнит. Тошнит в конце концов от самого себя — и это, похоже, единственно верная причина. Здесь на стенах почему-то трещины. Почему-то глубокие, продольные, как разрезы, которые делают на аутопсии. Которые делают, когда тело попадает в морг и нужно узнать причину. Разрезать кожу и мышцы, распилить грудину, ведь кости мешаются, выдрать с корнем каждый чёртов орган и положить на весы. А внутрь после упихивать всё как попало, не по местам, а как придется и плевать, что желудок окажется где-то под лёгкими. Здесь на стенах почему-то трещины. И Минхо почему-то кажется, что такие же есть у него внутри. Только их больше. Их настолько больше, что он не должен стоять на ногах. Он не должен функционировать. Он не должен двигаться. С такими внутренними ранениями не выживают в принципе. Но он почему-то стоит, хоть и шатко. Он почему-то функционирует, продолжая сбито дышать. Он почему-то движется туда, куда движутся остальные. Время прощаться. Время жать руку мертвецам. Время предавать тело земле — из Дома Господня в Царство Господне. Время надеяться, что рай всё же существует и усопшие попадают именно туда. Туда, где светло, тепло и чудесно. Туда, где ослепшие обретают зрение. Отсюда — из ада. Потому что Минхо сейчас в аду. И ад этот разворачивается прямо под его ногами в Доме, сука, Господнем. Сознание путается, пытается впиться взглядом в детали, когда Минхо оказывается у гроба, но глаза щиплет. В глазах адски печёт и видимость здесь нулевая. Рука касается чужой — леденяще холодной. Не кожа — остывший гранит и только сплетения застывших вен дают понять, что рука человеческая. Или того, кто человеком когда-то был, а скоро станет пеплом. Воспоминанием. Поводом приложиться к горлышку бутылки, осушая ту до последней капли, а следом, разбивая её — приложиться остриями стекла к своей глотке. Вместе с сознанием путаются мысли, но Минхо успевает уцепиться за одну: это неправильно. Всё здесь неправильно. Не должны хоронить людей в том, в чём им суждено было вести свою любовь к алтарю. Не так заключаются браки. И туфли еще эти дурацкие, лакированные, Минхо ведь сказал, что они не подходят. Что их надевать нельзя, в них неудобно даже мёртвым. Минхо смотрит на них не моргая, пока чьи-то руки оттаскивают его от гроба. Пока его руку не находит такая же ледяная, но пока ещё живая. Хрупкая, крошечная, дрожащая. Жилы натягивает режущими струнами и Минхо на автомате гладит большим пальцем чужую ладонь. Это нихрена не работает, но он хотябы пытается. Это нихрена не работает, но Наби благодарно выдыхает и держится за него ещё крепче. Он привык к ней за один день. За один час на курилке. Он привык к ней с первого такого же прикосновения. С первого взгляда — взял и привык. Мысли так и вертятся липким гноем в мозгу. Пульсируют почти разорвавшейся аневризмой. Не отпускают и Минхо удивляется тому, как отчужденно звучит его голос снаружи, когда внутри него вой только нарастает: — Эти туфли… — с ними что-то не так. Он пытается сказать и это, но изо рта вырывается лишь сиплый скулёж. — Я знаю. Знаю. — так же безжизненно отзывается Наби. И тоже смотрит на них. Эти чертовы туфли не должны быть на покойниках. Они лакированные. Они для праздников. Они, чтобы ходить по земле, а не лежать под ней. Минхо почти слышит, как они скрипят при каждом шаге, но тут же понимает — это не скрип. Это скрежет. Это сводит собственную челюсть. Это стирает друг о друга зубы в костное крошево. Это очередная провальная попытка не взвыть. Он так не может. Он не вывозит. Он подыхает в Доме Господнем и никто не может ему помочь. Он отходит на шаг, выпуская её руку из своей. Он жмурится, сжимает кулаки, сглатывает судорожно и больно. Он сбегает. Минхо не видит куда несётся. Не видит в кого влетает, не сбавляя шаг. Не видит, кто цепляет его за плечи стальной хваткой. Не видит, но ярость проходит дрожью по нервным окончаниям ещё на подходе. Его держат. Его не отпускают. Его стопорят, а ему надо на воздух. Ему надо под дождь, под проливную стену, чтобы скрыть себя от чёртова мира. Чтобы рухнуть там на колени, пачкая грязью костюм. Чтобы засыпать себя сырой землёй — ведь так будет справедливо. И прикосновение это, эта хватка — настолько привычная. Эти пальцы настолько знакомые. А это всё настолько неправильно, что Минхо хлещет по чужим рукам, отбивается, выворачивается. Сердце разбивается о рёбра в обломки. И кажется, что вместо внутренностей там уже кроваво-оскольчатый фарш. Там собирать уже нечего. Лечить уже нечего. Его даже на органы разобрать не смогут и не смогут отдать их другим, кто в них нуждается больше. Больше, чем сам Минхо. Кто ждёт своей очереди на пересадку, а дождется лишь гниль и месиво из продырявленных никотином лёгких и выпотрошенного миокарда. — Не трогай, блядь. — Минхо шипит, скалится, его отбрасывает, впечатывает спиной в противоположную стену. — Минхо, эй. Опять? — снова руки, только теперь на его лице. Стирающие его слезы. Стирающие его самого в ноль. Теплые руки. Руки, в которые хочется нырнуть, как в спасительную пустоту. Руки, которые бережно убирают его волосы назад, вплетаются в них пальцами, мягко проходятся по коже. Раз за разом, на повторе, снова и снова. Задерживаясь на затылке, словно бы зная, что Минхо этот затылок хочется разбить о стену. Но руки не дают к ней приложиться ни первый раз, ни второй, ни третий. На четвертый уже не остаётся сил. Четвертого не происходит, потому что сознание орет дурниной о чём-то важном. О чём-то, что Минхо в упор не видит. О чём-то, что Минхо в упор чувствует. Его крошит запахом. Тем, которым раньше убивало совсем по-другому. Перед глазами снова туфли. Снова лакированные. Только теперь мужские, которые Минхо… Которые он сам сказал не надевать. Они не подходят. Похожие ведь будут на похоронах. На чужих. На той, кого хоронят. На той, кто не Джисон. На той, на кого Минхо, сука, всё спроецировал. И с ним это далеко не в первые за три адских дня. Потому что — вот о чём в нём дурниной орет. Вот оно важное — ерошит его волосы. Важное терпит удары от Минхо и смотрит так, сука, ласково, точно не его, не Джисона, сейчас отталкивали с силой. Словно не ему, не Джисону, сейчас прилетело гулким ударом в грудину, пока Минхо тонул в себе и это важное не замечал. Пока опять в бреду горя решил, что хоронят сегодня Джисона, потому что каждую грёбаную ночь задыхался одним и тем же кошмаром. Потому что забыл, что проснулся. Что Джисон слепо нащупал его руку и сжал так сильно, что болью отдалось в плече. Что Джисон прохрипел, что он здесь. Из контрольной группы выжили пятеро, а зрение обрёл только один. А тех кто нет — хоронят сегодня, в Доме Господнем, разбросанном по разным частям города. Наби выбрала этот, потому что здесь она должна была надевать кольцо на руку возлюбленной, а не похоронную ленточку на её чёрно-белое фото. Наби выбрала этот и Минхо с Джисоном даже задумываться не пришлось, чтобы помочь сделать всё правильно. Не правильно тут только одно — вместо свадьбы здесь чертовы похороны. — Минхо, посмотри на меня. Я тут, я рядом, я жив, слышишь? — ещё никогда Минхо не было так сложно открыть глаза. Ещё никогда Минхо не было так сложно поверить в слова Джисона. Поверить, что он рядом. Даже когда тот переехал к нему, так сложно не было. Даже когда Минхо терялся в первые месяцы, находя его в своих объятиях среди ночи, и думал, что это всё сон. Но сейчас теплые пальцы сушат соль на его щеках. Сейчас Минхо оглушает мягким и тихим. — Я с тобой. Я теплый, коснись, попробуй. Чувствуешь? — Минхо кивает, роняя голову Джисону на плечо, потому что, да. Чувствует. Так отчётливо, так ярко, так насыщенно чувствует тепло, что струится через слои одежды. От грудины к грудине. От живого Джисона к живому ему. Впервые за этот блядский день, живому. — У меня сердце бьётся вот тут. Ощущаешь? Там не бьётся — там колошматит. И это хреначит по собственной сердечной мышце зарядами дефибриллятора. Это электродами по коже до фатального оживления. До ощутимых ожогов в лёгких, когда Минхо наконец делает первый вдох. Настоящий вдох. Вдох глубокий — он Джисоном затягивается. Он его запахом насыщает кровь, заменяя им кислород. И организм не против. Организм благодарно расслабляется. Обмякает в крепких объятиях. И боль в голове пульсирует не так сильно. И Джисон жив. Жив-жив-жив. И когда, чёрт возьми, Минхо перестанет в это не верить каждый раз, когда тот не на расстоянии вытянутой руки? Кажется — ещё не скоро. Кажется — никогда. Кажется — Джисону придется провести с ним всю жизнь рука об руку, чтобы Минхо мог хотябы дышать. Поэтому он просит, сбиваясь в хрипы: — Ты… — он дышит. Дышит-дышит-дышит, надышаться им, блядь, не может. Он вдыхает ещё раз, возвращая себя в реальность окончательно. И ещё один, ему мало, ему всегда было мало и всегда мало будет. И наконец выдыхает. — Не отходи больше. Не сегодня. Никогда вообще. И не смей так же, как… — Я не буду. — обещает Джисон. И так привычно, так по-родному, так невероятно знакомо обрушивает на Минхо шквал вопросов. — Это опять случилось, да? Опять накрыло? Мы с этим разберемся, вместе. Только позже, хорошо? — Минхо с ним согласен. Он на всё, что предложит ему Джисон, нахрен, согласен. Он согласен, он кивает, он жмётся к Джисону всем телом, всем своим существом, чтобы закрепить в поехавшей от горя башке, что он тут. Он тут и никуда не собирается. Он тут и собирает по осколкам Минхо. Отстраняет от себя Минхо мягко, готовый снова его поймать. Готовый снова подставиться, снова и снова, и снова быть ему опорой. И не только ему одному. — Сейчас мы нужны Наби. Они нужны, да. У Джисона руки волшебные. Он Минхо научит не только себя собирать, а ещё и других. Кому это сейчас гораздо нужнее. Кто действительно любовь свою потерял. Тех, чьё сердце через полчаса окажется погребённым под слоем земли. Тех, кого тоже придется ловить и поддерживать. И это, кажется, теперь станет их нормой жизни. Их обязанностью, от которой никто не собирается отказываться. Их искуплением. Теперь они за неё в ответе. За стойкую, сильную и удивительную. За ту, кто потерял своё всё, но обрёл своё навсегда в дружбе. Остаток дня — туманное месиво. Остаток дня — холодная, крошечная ладошка в одной руке, и теплая-родная-крепкая — в другой. Остаток дня — траурное молчание и обещание Наби навестить её завтра там, где они её оставляют, в родительском доме. И лишь вечером, кажется даже ночью, кажется, глубокой и особенно густой, темной — Минхо спрашивает то, что не успел спросить днём: — Как ты понял? — он поворачивает голову, ловя взглядом опустошенного Джисона. Живого Джисона. Джисона, который рядом. Не на расстоянии вытянутой руки — на расстоянии выдоха. Он тоже лежит на кровати, поверх одеяла. Он тоже устал. Он ещё от операции толком не отошёл. И сам же вызвался Наби помочь. Сам попросил привезти его к ней и протягивая руку, стал извиняться за то, что выжил. А она… Она чудесная, правда. Она заплакала и Минхо отчётливо увидел, что впервые не от скорби. Впервые не от нечеловеческой боли. А от человеческого, такого искреннего, такого печального счастья от того, что Джисон тут. Рядом. Живой. Хотя бы он. Она запустила к себе их сразу же. И не только, как оказалось, в квартиру. У Джисона усталость в движениях, они медленные, плавные. Он касается пальцами лба Минхо, мажет ими осторожно, стирая хмурую линию между бровей. А Минхо кажется, что вот так люди и попадают в рай. Не через Дом Господень. Не через церкви, не через молитвы, не через вычурные райские врата. Они попадают туда через людей. Через своих, родных, любимых. Через тех, с кем этот рай можно разделить. Чью руку можно перехватить, прикладываясь губами к костяшкам чужих пальцев. Чей голос можно слушать вечности напролёт заранее зная, что от него не устанешь. — Мне не нужно видеть, чтобы понять что с тобой. — Джисон улыбается и улыбка эта не отчаянная. Не печальная. Она смиренная, теплая. Господи, такая теплая, что Минхо не может ей налюбоваться. Джисон пережил операцию, но зрение ему не вернули. Зато Джисона вернули Минхо и это сейчас главное. Главное для обоих. — Жаль, я не понял этого раньше. Мне не нужно видеть, чтобы жить, потому что всё, на что я бы смотрел — это ты. — в этих словах столько правды, что Минхо ею захлебывается. В этих словах столько нежности, что Минхо, разбитый, раздробленный, ею срастается. Ей заживляет всё трещины и переломы. — А тебя мне не нужно видеть. Я тебя чувствую. Пустота внутри, которую заливало проливным дожем — сжирает сама себя, схлопывается взрывом внутри и отступает. Пустота внутри не выдерживает Джисона. Даже она перед ним бессильна. Даже она ему уступает. Даже ей с ним не справиться. — Никаких больше операций, Джисон. — Минхо старается говорить серьёзно, но голос пробивает дрожью. Он всё ещё дрожит воспоминаниями. Он всё ещё дрожит холодом ожидания. Он всё ещё немного там, в больнице, на курилке. Он всё ещё немного умирает от страха, но и его Джисон скоро прогонит. У него отлично получается прогонять. У него отлично получается быть рядом. У него отлично получается быть живым. — И никаких похорон. Только я и ты. Навсегда. — звучит не как обещание. Звучит, как клятва. Рука об руку. И в горе, и в радости. В болезни и в здравии. Не видя — ведь это не обязательно. Любовь ведь слепа. Любовь ведь на ощупь и навсегда.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.