ID работы: 13280917

На ощупь

Слэш
NC-17
Завершён
190
автор
Размер:
85 страниц, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
190 Нравится 102 Отзывы 85 В сборник Скачать

Часть 8

Настройки текста
Сегодня просто такой день — убеждает себя Минхо, когда вторая сигарета выскальзывает из дрожащих пальцев и летит вниз пролётами. Он уже успел её поджечь, даже затянуться пару раз. И теперь с раздражением наблюдает за тем, как уголёк чертит красную, почти неоновую линию, пока не разбивается об асфальт. Пока не разлетается тухнущими искрами. Минхо как эта сигарета — его швыряет вниз с огромной высоты, только полет затянулся. Его сжигает изнутри и он ничерта не может с этим сделать. И асфальт вроде близко, вроде вот-вот — и его размажет, раздробит ему кости и те вонзятся в ошмётки органов. Но момент затягивается. И Минхо просто падает-падает-падает. Сегодня просто такой день. День, когда всё валится из рук. День, когда само небо валится ему на голову огрубевшими обломками реальности. День, когда время для Минхо останавливается. И всё, что он может — ждать. Ждать неизвестности. Ждать неизбежности. Ждать Джисона, с которым уже успел попрощаться навсегда. Вообще-то он ему пообещал. Пообещал не надеяться. Не ждать, сука, Минхо ему пообещал. Не сидеть в приемной, где от смрада фенола кружится голова. Запах больницы. Запах хлора и смерти. Запах ожидания. Он забивается в ноздри густым выхлопом. Им раздирает глотку при каждом вдохе. Им прожигает альвеолы, которые вот-вот начнут истекать гнилью вперемешку с кровью. Минхо ненавидит этот запах с детства. А ещё Минхо ненавидит ждать. Ненавидит давать обещания, которые точно не выполнит. Немного ненавидит Джисона за его решение. И всё же вот он — в больнице, ждёт Джисона. И надеется, черт, так пронзительно надеется, что дождётся. Пожалуйста, блядь. Минхо не знает у кого просить сохранить Хану жизнь, но он просит. Тихо, немо и чудовищно отчаянно. Смотрит в гранитное небо, которое скоро прольет на землю реки дождей, и уже готов встать перед ним на колени. И встал бы, честно, боже, ему не сложно. Он бы это сделал, если бы мог перестать сжимать холодный металл перил. Но суставы на пальцах заело. Кажется, врачам придется вызывать прямо сюда, на курилку, спасателей, чтобы те сделали хоть что-нибудь. Разжали сведенную судорогой ладонь или помогли ему, черт возьми, удержать в пальцах другой руки сигарету. Помогли ему помолиться в конце концов. Научили. Сам он не знает как это делается. Сам он не в курсе что надо говорить. Сам он ещё ни разу, но с чего-то же надо начинать, верно? Потому он просто просит у неба не забирать Джисона. Нет, ему ещё рано. Ему туда не надо. Он там всем надоест — он слишком болтливый. Он разгонит все облака своей улыбкой и устроит на земле апокалипсис из-за озоновых дыр. Он разобьёт сердце самому́ солнцу и то потухнет к чертям. Он влюбит в себя всех богов и те окончательно позабудут обо всём человечестве, а так нельзя. Он не нужен небу настолько, насколько нужен Минхо. Ему один лишь Джисон заменяет и небо, и солнце и богов. И что небо, что солнце, что боги — жестоки. Чудовищно несправедливы. Такие же, как Джисон за вечер до. За вечер до сегодня. И его Минхо помнит настолько отчётливо, что в воспоминание валится, даже не успев глотнуть воздуха: ещё никогда прикосновения Джисона не приносили ему столько боли. Столько остервенелого отчаяния, которое жрёт изнутри и даже не давится. Раздирает когтями плоть, впивается в ноющие мышцы зубами, рвёт жилы — вот как ощущаются его прикосновения. Вот как Джисон касается его одними лишь кончиками пальцев. Внешне это действие едва ли можно назвать касанием. Внешне больше похоже на осторожные мазки кистью, на лёгкое дуновение ветра, который даже волосы не подхватывает. Внутренне Минхо уже готов умолять о смерти. Уж лучше смерть, чем боль в том, как Джисон с щемящей нежностью, на надрыве, на грани безумия — проводит подушечкой большого пальца по его скуле. И получается у него это слишком сломленно. Слишком сколото. Слишком измученно. Это хуже пощёчины. Хуже хука с права до болевого шока. Хуже подошвы, врезающейся в лицо с разворота. Лучше бы он Минхо избил до комы, чем касался вот так. Лучше бы оставил на его теле расцветающие гематомы над рёбрами, а не под ними, не изнутри. Лучше бы медленно вскрывал ему подгрудинную артерию перочинным, чем душил сердце — своим чудовищно безнадежным теплом в глазах. Хан говорит, что любит и Минхо этими словами давится. Он хочет потребовать забрать их назад, не произносить этого, закрыть ему рот ладонью. Хан говорит, что любит и это настолько разрушающе, что Минхо почти падает на колени, почти вырывает сердце из своей и так вспоротой груди, почти захлёбывается кровью. Не поймет только чьей — собственной или Джисона, потому что тому слова даются с таким же приступом острой пронзающей. Их обоих разбивает обломками друг о друга и Минхо почти слышит, как те разлетаются по полу, стоит только вжаться телом в Джисона. Вдохнуть его запах, ведя носом по шее вверх. Вдохнуть и не выдыхать, потому что упивается им Минхо — в последний раз. Всё, что с момента их встречи делал Джисон — исцелял шрамы внутри Минхо. Пробирался к ним, зеркалил их с нечеловеческой точностью, и в его глазах Минхо замечал обрывки собственной жизни. Свои ошибки и тяжёлые травмы. Свои проёбы и зверские падения. А потом Джисон смаргивал их отяжелевшими веками. Стряхивал шрамы с Минхо, сшивал их мягко и аккуратно. Клеил на них ментальные пластыри поцелуями поверх. Позволял им заживать под своими руками. Сейчас же Джисон и сам не замечает, как эти пластыри срывает. Одежда скомкано падает под ноги, трещит в его руках, когда он без намека на мягкость её с Минхо сдирает. Как цепляет толстые нити под швами и тянет до того сильно, что плоть разрывается. Пальцами впивается в бёдра, посылая хаотичную дрожь по всему телу. Как вскрывает только начавшие затягиваться нарывы. Целует глубоко, развязно, одичавше. Как уничтожает то, что сам заживлял так долго и упорно. Потому что нихрена это не секс двух влюбленных. Это прощание двух смирившихся. У Минхо внутри стягивает пружину. Черт знает какую, но одно неосторожное слово-касание-выдох — как она резко выпрямится. Резко сработает спусковой крючок. Резко послышится оглушительный выстрел, пробивающий Минхо насквозь. И самое печальное, что Минхо в этот момент будет думать вовсе не о себе, не о дыре в груди, не об адской пекущей боли. Он будет думать о том, что пулей может пробить и Джисона. Задеть по касательной, оставить жгучую сечку на идеальной коже, испоганить само совершенство. Но оно так не работает. Внутренние спусковые механизмы убивают только Минхо. Джисон делает тоже самое. Слаженная система, работающая дочерта правильно, без осечек и промахов в холостую. У него горячие губы и холодная кожа. Минхо пытается его согреть, но от того настолько он мёрзнет сам — колотит обоих. Он не хочет продолжать, не хочет отравлять их последний раз горьким отчаянием, обречённой нуждой, истошной скорбью, которой сочится сам. Он не хочет, но остановиться не может. Не может отказать Джисону в этой зверской потребности, в жажде, в ёбаном голоде по друг другу сейчас. Потому что потом они будут настолько далеко, что не дотянуться, не увидеть, не услышать, не почувствовать. Потом только вспоминать и орать человеческим голосом в пустоту. Потом только тихо спрашивать: почему? Почему он? Почему не Минхо? Почему не забрали Минхо, ведь он согласен подохнуть прямо сейчас. Минхо слизывает с его кожи холод. Согревает ее неизлечимыми засосами — буро-красным, что пачкает невероятно мраморную бледность. Старается не обращать внимания на то, как болезненно впиваются пальцы Джисона в спину. Как сломано Хан чертит ногтями линии. Но этого мало, так чертовски мало — Минхо нужно больше воспоминаний о нём. Минхо нужно больше отметин, больше кровоподтёков, больше следов Джисона на себе. Больше внешних шрамов. Больше, чем внутренних. Минхо просит его — вообще впервые просит — давай же ну, разозлись. Давай до крови, давай до рвани вместо кожи, давай до оголённых костей. Чтобы не заживало, чтобы не затягивалось, чтобы я видел-видел-видел тебя на себе. Давай до шрамов, Джисон, до настоящих. До зарубцевавшихся, до вздутых, уродливых в своей красоте. Давай до вечности их на моём теле. Давай, Джисон, сильнее, больнее — заглуши мой внутренний вой. Заставь его утихнуть физической острой и ноющей. Оставь себя мне, блядь, пожалуйста. На минуту. На сотни, на тысячи лет, на века, блядь, навсегда, Джисон. Слышишь? Мне тебя — навсегда. И Джисон сдается — оставляет. Разносит по телу боль, которая благодарностью концентрируется в ноющем сердце. Глушит хрипы Минхо, сильнее сжимая зубы на подставленной под нужным углом шее. Делает так, как не сделал бы никогда, не попроси его Минхо об этом. Это нечестно, да. Быть может, Джисону это кажется наказанием, но Минхо проще позволить ему доломать себя сейчас. Сейчас, ещё до того, как Минхо больше никогда его не увидит. Ещё до того, как начнёт захлёбываться самой большой потерей. До того, как… Сейчас можно захлёбываться его именем, ловя губами густые стоны. Можно подставляться под его руки — оглаживающие каждый участок тела с такой нуждой. На пределе мягкости, на грани переломов — и всё это одновременно. Можно растягивать его долго. Долго смотреть на него — красивого нереально, пугающе совершенного, своего-своего-своего — не моргая, до пересохшей роговицы. Можно катастрофически медленно, его вылизывать — всего целиком. Остановиться. Раздвинуть ноги. Опуститься вниз. И вылизать там, где только что были пальцы. Сейчас можно входить в него — господи, такого узкого, горячего — вжимая собой в матрас. И знать, черт возьми, знать, что слезы в глазах-галактиках собираются вовсе не от звонких шлепков, когда Минхо толкается в него грубо, глубоко. И губу Джисон закусывает не того настолько ему сейчас хорошо. А чтобы, сука, не скатиться окончательно в скорбь. И скалится он не потому что улыбкой губы сводит. И тянет он Минхо к себе ближе — хотя ближе уже некуда — не потому что Хан в бессознательном бреду. И успокаивающе гладит Минхо по напряжённой спине не потому что его крошит предоргазменной пыткой. И всхлипывает Джисон не потому, что теплое и вязкое льется на его живот, пока Минхо ускоряет темп. Где-то внутри прорывает то, что Минхо в себе забетонировал. То, что Минхо закатал, засыпал землёй, во что Минхо старательно забивал гвоздь за гвоздём, когда обещал Джисону свободу. Прорывает страхом, который Джисону видеть не обязательно. И Минхо прячется. Так паскудно прячется, утыкаясь Хану в шею, зарываясь в неё, раздражая кожу сиплыми выдохами. И понимает — Джисон делает тоже самое: накрывает сгибом локтя глаза и мокро шмыгает носом. Каждый его раненный всхлип — ядерная бомба, сброшенная прямо на Минхо. Каждое содрогание его мышц — землетрясение ровняющее с землёй целые империи. Каждая намеренная задержка дыхания — мертвая тишина на поле боя, где не осталось ни победителей, ни проигравших: одни лишь разорванные снарядами трупы. Вот что такое Джисон. Вот что он делает своим решением. Вот что он оставляет после себя Минхо — окровавленную пустоту и обломки счастья, которые уже не собрать. Это необратимо выворачивает наизнанку обоих разом. Это слишком. Слишком больно. Больно настолько, что Минхо не выходит из него. Не выходит до тех самых пор, пока не звенит раздражающей мелодией будильник. До тех самых пор, пока не приходит время навсегда покинуть эту квартиру. В прежнюю, в такую же как сейчас — Минхо уже никогда не вернётся. И вот он тут. На курилке больницы, на третьем этаже, под гудящим свинцовым небом, которое никак дождём не разразится. Под прицелом шрапнели, что разлетается рёвом моторов где-то внизу. У самого порога смерти — и он чертовски сожалеет, что не своей собственной. Он тут почти один — дверь открывается и сначала Минхо чувствует запах. Цветочный, нежный, окутывающий чем-то волшебным. Минхо даже не поворачивается, потому что знает — врачи так не пахнут. Врачи не передвигаются настолько тихо. У врачей поступь не убитая в хлам. Врачи не щёлкают зажигалкой, тихо выругиваясь себе под нос, а потом не говорят: — Вы тоже кого-то ждёте? — у неё голос раздробленный табачным дымом и тяжёлым выдохом. Она похожа на свои духи — девочка-цветок. Волшебная, с тонкими чертами лица и пышными длинными волосами. Таких обычно можно встретить где-то на билбордах, а не в клинике. На таких обычно идеально ровный тон, румяна и сочная помада. Обычно, но не сейчас. Она ведёт зябко плечами, изящно стряхивает пепел прямо на пол, будто не замечает, что рядом с перилами стоит пепельница, и смотрит. Смотрит так, что Минхо хочется немедленно обхватить пятерней её голову и развернуть так, чтобы пилила таким осатанело уставшим взглядом стены, а не его. — Да. Да, я жду. — Минхо отходит чуть в сторону, чтобы ей хватило места. Тут, у перил, у открытого пространства, где над головой хмарь неба, а под ногами дорога с медленно плетущимися машинами. Тут, где не так сильно пахнет больницей, фенолом и смертью. Тут девочке-цветку будет проще. И она если и не расцветёт — то вздохнет спокойной. Она кивает благодарно и действительно тянет носом городской смог. Выглядит так, словно он её не отравляет, а наполняет чем-то. Вспышкой воспоминания, чем-то лёгким и светлым, прямо как её платье. Оно длинное, струится по телу свободной тканью, бьёт по щиколоткам ветром и кажется, что тот и её вот-вот подхватит, совсем, как пепел. Но вспышка кончается и она сжимается вся. Съеживается. Усыхает. Она опускает голову, смотрит вниз и говорит, кажется, сама себе: — Мне сказали, что всё будет в порядке, но я не верю. — затягивается долго и глубоко, а затем смотрит на Минхо. Под глазами у нее синяки, точно не спала она уже очень долго. Быть может, пару дней, быть может, пару веков. По янтарной радужке расползается беспомощность, которую Минхо следом слышит в ее голосе. — Мне кажется, они убьют мою… Чёрт. Она моя любовь. Не осуждайте меня за это. И за болтливость. — она фыркает коротко, но скорее от нервозности, чем от смеха и трогательно морщит при этом нос. Постукивает скульптурными тонкими пальцами по металлу и тараторит в такт. — Когда я волнуюсь, я много говорю и много ем. Но в комнате ожидания есть нельзя, а в кафе внизу нельзя плакать. И — да. Синяки у нее не от недосыпа, теперь это видно. Синяки от слез. В глазах дымка серости, похожая на туман. И печали столько, что Минхо взгляд отводит. Печалью ее — топит всю округу. Ей пропитывается душный грозовой воздух. Ей высекает новые шрамы по сердцу, потому что Минхо знает — не от неё одной фонит этом оглушающим чувством утраты. — Я не осуждаю. — он отзывается, прослеживая перемещение врачей за стеклянной дверью. Те куда-то спешат, но того, кто увел Джисона, там нет. — Моя любовь тоже там. Тоже на операционном столе. Она кивает понимающе и снова делает затяжку. Только теперь быструю, нервную: — Я сразу поняла, что вы ждёте того, кто участвует в эксперименте. По вам видно. — обводит его взглядом, точно и сама пытается понять что именно её заставило так подумать. Вдыхает. Выдыхает. И даётся ей это тяжелее, чем не сорваться в удушающую истерику, которая подкатывает к горлу. Она растирает его ладонью усиленно, словно это способно помочь избавиться от удавки, и спрашивает. — Вам страшно? Она на вид лёгкая. Яркая. На такую только смотреть и любоваться ровно до того момента, как она откроет рот и скажет что-нибудь до банальности недалёкое. Но это только на вид. На вид она лёгкая, а вопросы задаёт сложные. Смотрит она сложно. Сложно молчит, ожидая ответа. Минхо хочется соврать. Хочется соврать себе в первую очередь. Ему не страшно. Он же не трус. Он же не ребенок, чтобы бояться. Он рассудительный. Он взрослый, который испуган до того, что не может пошевелиться. Он взрослый и проблемы у него тоже взрослые — он учится терять. — Я никогда так не боялся. — выдыхает тихо и пытается не поперхнуться той правдой, от которой сам же и морщится. И дыхание с каждой секундой чаще и чаще. Гипервентиляция бьёт по мозгу головокружением, а Минхо хочется пробить стену, что рядом совсем. Вмазать кулаком со всей силы, дробя в пыль костяшки, не от злости, нет. От боли. Чтобы её хоть как-то, черт его дери, заглушить. Заменить. Устроить массовую релокацию, перегоняя ту из сердца в переломы руки. Девочка-цветок, как ни странно — так же дышит. Да и чувствует наверняка тоже самое. Их обоих загнали сюда и они оба выхода не видят. Как лабораторных крыс, которым вот-вот введут неизлечимый вирус, а может и просто ради развлечения — наживую препарировать начнут. И быть может, поэтому Минхо на неё, на эту нежную и почти убитую, не всё равно. Быть может поэтому Минхо не уходит с курилки — чтобы не страдать в одиночку. Вместе ведь проще. Вместе ведь легче. Их обоих тут адом наружу выворачивает и они им друг с другом делятся. Они ад друг друга понимают. — Я тоже. Она… — она вздыхает, поднимая глаза к небу. И смотрит на него так, словно способна одним лишь взглядом погасить солнце. Сурово, точно мысленно угрожает: только попробуй. Только попробуй её у меня забрать. — Знаете, она заставила меня взять второй комплект. Ну, тот, что на случай, если она не… Она взмахивает неопределенной рукой куда-то в сторону приемной, где недавно хоронил себя под сырыми мыслями Минхо. И там действительно к одному из кресел привалена большая тканевая сумка. А из неё высовывается белая простынь. Такая какой мертвые тела накрывают. И накрывает теперь самого Минхо. Накрывает до того, что перед глазами разевают зубастые пасти черные дыры. И жрут девчонку, жрут пространство, жрут свет беспросветной тьмой — Минхо жрут изнутри. В висках пульсирует сбитый пульс, а опоры под ногами нет. Его опора сейчас в руках хирургов. В руках случая. В руках богов или кто там прячется за облаками, которые шансов на выживание почти дают. — Уберите его подальше. — шепчет он мертвенно-бледными губами и часто моргает, пытаясь разогнать темноту. — Не смотрите на него. — и как только у него это выходит, хоть и не полностью. Когда мир снова обретает мрачные краски, когда он видит рядом с собой эту девочку-цветок, то еле как, на исходе слабости протягивает ей руку. — Я Минхо. Рукопожатие выходит сбитым. Они скорее не руки жмут, а пустотами своими стыкуются. Знакомятся преисподними под кожей. Пытаются друг о друга согреться, когда Минхо понимает, что держит ее ладонь в своей слишком долго. Пытаются удержаться на ногах — держась друг за друга. В другой ситуации он бы одернул руку, со словами, что ему пора. Пора по делам, к своему человеку, ему есть куда спешить, понимаете, девочка-цветок? Ему есть кого вот так же греть и кто согреет его. В другой ситуации. В другой далёкой жизни. До решения Джисона убить себя на операционном столе. — Я Наби. — она отзывается с лёгкой, но такой смертельно отравленной улыбкой. Понимающей, блядь. Настолько понимающей, что Минхо жаль, что они вообще встретились. Что он находит пусть и шаткую, сломленную, неправильную, но опору там, где находить её никогда не должен был. — Надеюсь, что вы познакомите меня с ней. Ну, когда всё пройдёт успешно. — С ним. — на автомате поправляет Минхо. — Ох. Тогда с ним. — Наби соглашается сразу же, без расспросов и тут же глядит на Минхо почти умоляюще. — Они ведь просто обязаны выжить? Ради нас? Она спрашивает и надеется услышать совсем не правду. Ей просто нужно, чтобы кто-то сказал, что все будет хорошо, даже если оно не будет. Даже если этим обманом ей потом выломает хребет. Даже если этим обманом ей потом разрушит жизнь до руин, до бетонной пыли и ошметков прошлого. Даже если этот обман она будет ненавидеть всей душой и срывая связки, одичало кричать в пустоту: ты же сказал, что всё будет хорошо, черт возьми! Она выглядит так, словно её перед Минхо потрошат без наркоза. Выглядит так словно упадёт сейчас опустошенной, истерзанной оболочкой. Выглядит так, словно если врачей сюда срочно не позвать — откачивать спустя минуту будет уже некого. Но даже так Минхо не может позволить себе обман. Девочкам-цветам не лгут. Минхо не лжет: — Не будем об этом. Давайте просто… — он уходит от темы, бежит от нее сломя голову. Он уносит с собой Наби, только бы не причинить ей ещё больше боли. И пытается окунуть её туда, где ей будет комфортно. Туда, где она ещё стойко держалась на ногах, а не распадалась в руках того, кого никогда не должна была встречать. Туда, где в её глазах плескалось счастье, а не выстилалось тяжёлое отчаяние. — Просто расскажите как вы сошлись. Ветер сдувает с ее лица пряди волос и она подставляется ему, как к нежному прикосновению. Уголки губ трогает печальная улыбка, когда она прикрывая глаза, начинает: — Как в сказке. Нет, я серьезно. — она смотрит куда-то вдаль, куда-то сквозь скелеты высоток, сквозь время, сквозь пространство. Проваливается в жизнь до. До Минхо. До больницы. До запах фенола и смерти. — Она бежала через дорогу и её туфля застряла в выбоине асфальта. Она такая хрупкая, нежная. Меньше меня. Ну, так мне показалось сначала, поэтому я, увидев, как красивая девушка борется со сломанным каблуком, предложила донести ее на спине. — сломленная ласка в её голосе рикошетит свинцом в самое сердце. Рикошетит большая и чистая, совершенно случайная, как в сказке, любовь. Рикошетит бессилием, с которым Наби приваливается плечом к стене, и голос ее слабеет с каждым словом. — Моя хрупкая и нежная оказалась до жути тяжёлой и шумной, спина болела адски, но я не на секунду не пожалела об этом. Я готова носить ее на руках до конца своих дней. Своих, не её. Она закусывает нижнюю губу, что трясется от слёз, которые Наби себе не позволяет. Втягивает только воздух носом мокро и расправляет плечи, готовая сражаться с обстоятельствами, с жизнью, вгрызаться в глотку самой смерти, только бы не отдавай той свою любовь. Девочка-цветок оказалась монолитом. Оказалась сталью, пусть и помятой, искореженной, пробитой. Но всё ещё сталью. Всё ещё сильной. Всё ещё любящей. Минхо сам не понимая зачем, растирает грудину рукой, будто это может помочь унять ту надежду, которую Наби в него собственноручно сейчас вкладывает. Прямо в вывернутую наизнанку грудину, в ту самую дыру, которая зияющей пропастью поселилась в Минхо. Он ведь знает — надежда приводит к ожиданиям. А этот мир ожидания не оправдывает — он их ломает. Оставляет после себя осколки и разрушенных до основания людей. Надежда ему ни к чему, но он жадно глотает её и не может остановиться. Потому что хочется, да. Хочется хоть на секунду поверить, что все будет хорошо. Хочется на секунду побыть доверчивым идиотом. На секунду прежним собой побыть хочется, чтобы после получить ещё один прицельный удар под дых: нихрена хорошо не будет. Ты не в сказке. Минхо в чёртовой в больнице. Нарушает свои чёртовы обещания. Ожидает приговора от врачей, с которым никогда не сможет смириться. Нащупывает чёртову бумажку в кармане и… Он не держит в карманах мусор вообще никогда. Ни буклетов, что раздают на улицах, ни упаковок от конфет. Он выуживает шершавый клочок и каменеет. Он хочет разорвать его так, как в этот момент собственную душу рвет. Как хрустко выламывает все тело по суставам. Как обычный клочок, который можно сразу выбросить. Но Минхо знает — стоит ему сделать это, как он перед этой бумажкой рухнет на колени и бережно соберёт ее заново. Склеит. Заламинирует. Распечатает тысячи копий и расклеит по всему, блядь дому. Потому что это не просто. Не просто клочок. Не просто бумажка. Не просто такое выбросить зная, что оно от Джисона. Сложенный в четверть, заляпанный кофейными каплями. Минхо ещё не развернул лист, но его уже колотит. Его уже осыпает, развеивает пеплом. Он забывает о том, что Наби рядом. О том, что врачи за дверью. О том, что земля продолжает вращаться. Он забывает обо всём, потому что его всё — сейчас изгвазданным, измятым клочком покоится в ладони. Ему не хватает воздуха, но хватает смелости взглянуть на почерк. Не его, не Джисона. Слишком аккуратный, слишком напряжённый. Слишком рукой Хенджина. На плечо опускается чужая рука. Крошечная, холодная. Она там настолько фоном, настолько ненавязчиво, что Минхо не сметает её. Остаётся под ней. Позволяет Наби быть рядом. Потому что она делает это аккуратно, бережно, словно не хочет мешать Минхо в его горе. Она просто удерживает на месте. Заземляет. Подталкивает прочесть и Минхо сдается. Опускает глаза на сбитые слова, которые Хенджин наверняка писал, глотая слезы. Которые Джисон наверняка диктовал тому с тотальной выдержкой, до хруста сжимая в руках стакан. Каждое слово — новая трещина на хрупком, почти уже убитом сердце. Каждое слово — сладкая патока со спрятанными в ней лезвиями, которые Минхо вбирает в себя без разбора. Каждое слово — остановка пульса, одна маленькая смерть. Во первых — перестань хмуриться. Я не шучу Минхо, не смей читать это письмо с хмурой рожей. Во вторых — прости меня. Эти слова нихрена не исправят. Они меня не вернут, но ты должен к ним прислушаться. А ещё — ты должен идти дальше. Теперь ты должен жить за нас двоих. За двоих радоваться. За двоих заботиться о себе. За двоих переживать всё лучшее, что мы не успели увидеть вместе. Найди человека, с которым будешь счастлив и не делись с ним своим горем. Сначала переживи меня. Я знаю, ты сильный, у тебя получится. А потом… Потом просто будь. Живи. Улыбайся. Дари себя только хорошим людям и не забывай звонить Хенджину. Обрети ту любовь, которая будет подхватывать тебя, когда ты чувствуешь, что вот-вот упадешь. Построй с этим человеком дом, как ты и хотел. Там ведь будет сад с лимонными деревьями и крошечными синими цветами помнишь? Там будет уютно и безопасно. Построй с тем человеком свой быт. Свои счастливые моменты. И себя с этим всем — построй заново. И никогда не думай, что предаешь меня. Никогда не доставай мои фотографии — храни их там, где они не будут такими болезенными. Храни меня в сердце, но не в мыслях, хорошо? Мы оба знаем, как тебя эти мысли жрут. Живи, Минхо, живи ради меня. Это моя последняя просьба. Это то, о чём я думаю, отключаясь от наркоза. Это мое предсмертное желание — ты не имеешь права его игнорировать. Он в непонимании поднимает голову, вглядываясь в небо. Ожидает увидеть там дождь — те капли, что пачкают самый ценный клочок бумаги, который Минхо когда-либо держал в руках. И вдруг осознаёт — это не дождь. Это чертовы слезы. Его скорбь. Его разодранное сердце кровоточит. Я люблю тебя, Минхо. И буду любить, даже когда меня не станет. Минхо перечитывает последнее десяток раз, прежде чем пытается сделать вдох. И нихрена у него не получается, потому что нос забит, а изо рта, стоит его только открыть — вырвется надрывный скулёж. Он только и может, что стоять, опустив голову, чтобы Наби не видела, что с ним происходит. Только и может, что слышать короткие толчки сердца в судорожно сжатой глотке. Только и может, что кивнуть, когда чувствует прикосновение к спине, в котором поддержки больше, чем в любых самых громких словах. Где-то за спиной у него тоже рушится человек — волшебный, чудесный и сильный. Он слышит задушенный всхлип и чувствует, как дрожит ее рука. Он слышит, как внутри нее всё к чертям обрывается и это резонирует с тем, как разрывает самого Минхо. Это сближает. Тут полно врачей, а помочь им некому. Проходит целая вечность, прежде чем их зовут — почему-то вместе. Минхо даже лица не видит, но видит, как сжимается рука в белом халате. Как напрягаются чужие жилы, хотя голос, приглашающий пройти в кабинет — ровный, безэмоциональный, холодный. Он берет ледяную, до невозможности маленькую ладонь Наби в свою. Помогает ей сделать первый шаг, хотя сам не уверен, что не упадет смертельно раненным зверем прямо тут, на полу. Каждый шаг — пытка. Каждый шаг — тяжесть. Каждый шаг — взведенный курок у виска. Доктор в белом халате, безликий и серьезный — пропускает их в кабинет, захлопывая дверь. Минхо ненавидит больницы, ненавидит фенол и ненавидит смерть. Минхо, должно быть, где-то провинился, раз получает всё и разом сегодня.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.