Они разучивали четырехголосную мессу
a capella – Сейджуро отчетливо слышал их голоса за стеной кабинета, в котором у него был класс фортепиано. Из-за этого его пальцы постоянно сбивались, оскальзывались, слетали с клавиш; теряя контроль над композицией, он морщился, прикусывал губы в озлобленном сосредоточении, но сконцентрироваться так и не мог.
Мисс Томпсон, его учительница, сидела напротив с крайне усталым видом. Отражающийся в ее толстых очках в роговой оправе черный бок фортепиано смутно напоминал крышку гроба, на которую пока еще не бросили горсть земли.
За стеной заливисто расхохотались. Он закатил глаза.
– А что случится, если на концерте кто-то будет громко разговаривать? – поинтересовалась мисс Томпсон, все продолжая и продолжая поправлять иссохшими бледными пальцами идеально уложенные волосы. Она даже не смотрела на него сегодня, настолько ей была омерзительна его игра. – Тоже будешь сбиваться? Нервничать? Дергаться?.. А может, каждый раз будешь драматично ударять по клавишам и просить зрителей вести себя подобающим образом? Грош цена исполнителю, вывести из себя которого может пролетевшая мимо бабочка; твои пальцы должны оставаться на клавишах, даже если в ста метрах от тебя разрывается бомба. Единственное, что ты в этом случае имеешь право сделать – сменить мазурку на похоронный марш.
– Я не на сцене, мисс Томпсон.
И дело было не в том, что рядом кто-то шумел. Дело было в том,
кто шумел рядом.
Зубы Сейджуро скрежетнули в неопределимой тональности. Поднявшись с места, он без лишних комментариев вышел из комнаты, даже не хлопнув, на удивление, дверью; зато соседняя дверь ударилась о стену со звуком, за которым наверняка последовал хруст ссыпающейся с потолка побелки. Мисс Томпсон дернула бровью.
– Ох, прости, мы не знали, что нас так сильно слышно… Мы уже закончили, да, ребята? – донесся до нее чей-то приятный, мелодичный и отдаленно знакомый баритон. Реплики Сейджуро разобрать было невозможно – с большой долей вероятности причиной было то, что его шипение было презрительно тихим. – Я в следующий раз буду проверять расписание в соседних аудиториях… Спасибо за репетицию, ребята! Увидимся. Эм… Постой, Сейджуро... А я могу послушать, как ты играешь?
Пальцы учительницы снова безотчетно поднялись к волосам, пригладив несуществующие вихры, но к тому моменту, как Сейджуро вернулся в класс, уже лежали на коленях. Она скользнула руками по плотному твиду юбки, будто выискивала зацепившиеся ниточки, царапнула ногтями обивку дивана, точно соскабливала присохшую грязь, поправила тяжелые очки…
– Он посидит тут немного, – спросил Сейджуро, позабыв, впрочем, о вопросительной интонации. Вслед за его словами на порог комнаты ступил светловолосый юноша, склонившись в почтительном кивке – должно быть, владелец того самого свежего и звучного баритона. Смотреть на него было так же приятно, как и слышать его голос. – Мешать не будет.
– Здравствуйте.
Мисс Томпсон с интересом проследила за ним взглядом: юноша без тени сомнения занял стул неподалеку, прижав к груди элегантный кожаный портфель; замок портфеля был наполовину расстегнут, и в темной глубине виднелись испещренные заметками ноты, яблоко и… смятая рубашка?
Заняв скамью у фортепиано, Сейджуро вновь начал играть. На этот раз его пальцы не допускали ошибок, потому что нервничать он перестал – на смену ожесточенному напряжению пришло расслабленное равнодушие. Когда он вскидывал голову, из выдрессированной привычки обращаясь к зрителям, его глаза всегда были направлены в сторону приведенного им незнакомца, но за мгновение до встречи взглядов неизменно срывались, впиваясь в ее лицо – но не в поисках одобрения, а из-за обыкновенного мальчишеского упрямства, которым от него сейчас разило за километр и которое слабо поддавалось объяснению. Они ведь с этим мальчиком были дружны… разве нет?
Мисс Томпсон потерла ухо, оттянутое внушительной серьгой, и глубоко вздохнула. Ее ладони, потерявшие движение, мелко затряслись, и она второпях поправила волосы, пытаясь это скрыть – но из-за срочности пальцы оплошали, ненароком выдернув из прически седую прядь.
– Давай следующую, Сейджуро.
– Какую?
– На твой выбор. Посложнее.
Он улыбнулся, точно только того и ждал; с нескрываемым удовольствием перебирая шуршащие нотные страницы, переворачивал их вслепую, исключительно для вида – потому что уже знал, что будет играть.
–
Appassionata, фа-минор.
Allegro assai.
Соната Бетховена под номером двадцать три… Произведение, по силе своего драматизма не сравнимое, пожалуй, ни с одной другой композицией. Единственная соната, которая не могла наскучить даже Сейджуро, теряющему интерес ко всему окружающему в мгновении ока; единственная соната, чье стремительное аллегро, гремящими раскатами проносящееся от кончиков пальцев сквозь охваченное истомой тело, заставляла его сомневаться в отсутствии Бога.
– Приступай.
Стоило ли говорить, что он знал нежно любимую им первую часть наизусть? Стоило ли пояснить, что ему не нужно было даже заглядывать в ноты, чтобы играть? Стоило ли упоминать, что… ему и на клавиши смотреть не было нужды?
И так их с Рётой глаза неизбежно встретились. Сразу же, буквально на первых тактах – а после Сейджуро больше не мог отвести взгляд. Их эмоции слились воедино: горячий азарт игры и кротость молчаливого восхищения, отчаянная жажда внимания и всепоглощающая разрушительная одержимость… Сейджуро чувствовал Рёту. Да, впервые за то долгое время, что они провели в отчуждении, чувствовал, как дрожит, натянутая до предела, каждая струна его все еще родной души, видел, как в остекленевших глазах роятся их общие воспоминания, и потому, закусив губу, продолжал играть для него так, как не играл ни для кого и никогда в жизни. Его руки были неумолимы, безошибочны, ведомы одним лишь инстинктом – совсем как в тот день, когда, обагренные кровью и пропитанные дурманящим ароматом роз, легли на лицо Агнца.
Они остались лишь вдвоем, обнаженные друг перед другом и непривычно беззащитные. Все секреты вышли наружу: но нет, не старческий тремор миссис Томпсон, который невозможно было скрыть, как бы она ни пыталась, а их общие, личные секреты – то, что вместо ярости Сейджуро ощущает лишь боль, а Рёта – не равнодушен, а полон стыда. Тайное рано или поздно становится явным… Кто же это сказал?
Аппассионата рвалась дальше.
Рёта давно перестал дышать и только медленно накренялся вперед, ведомый звуками его музыки; когда Сейджуро кончил играть, из его портфеля, крепко прижатого к груди, с глухим стуком упало на пол яблоко.
– Браво. Раз тебе нужно на ком-то сорвать гнев ради того, чтобы так играть, в следующий раз, будь добр, делай это перед занятием.
Они вышли из кабинета вместе – Рёта, переминаясь с ноги на ногу у порога, терпеливо ждал, пока Сейджуро нарочито неспешно соберет свои вещи. Прогонять его Сейджуро не стал. Напротив, выскользнув за дверь, качнул головой, предлагая последовать за собой.
– Мне было приятно, что ты захотел послушать, – завел он разговор, чувствуя, как тревожно ноет в груди сердце. Уже долгие недели их общение сводилось к тому, что они сухо здоровались ранним утром и, столкнувшись случайно в пустых коридорах, неловко желали друг другу хорошего дня. Как если бы день вообще мог быть хорошим, когда из пропасти, разделившая их в одночасье, в ответ на истошные крики не доносилось даже эха. – Спасибо… я благодарен тебе за это.
– Если бы я был мертв, твое исполнение Аппассионаты вновь вернуло бы меня к жизни, – едва слышно откликнулся Рёта, по привычке следуя на полшага позади Сейджуро. И быстро осекся: – Хоть это и противоречит природе человеческой.
Это было извращенно приятно – вновь находиться рядом с ним. Настолько приятно, что юноше хотелось сгрести его в объятия, втолкнуть в ближайшую стену, встав на носочки, прижаться лбом к его склоненному лбу и до онемения ног стоять так, пока мысли Рёты переползают в его голову, помогая ему наверстать потерянное время. Или хотя бы просто стоять так… и видеть, как он снова улыбается ему – но не лживыми губами, а глазами, полными холодной святой любви.
– Сейджи, у тебя талант, ты же понимаешь это, верно? Это Божий дар, не иначе. То, как ты даже не смотрел на клавиши во время игры… Я не думал, что такое вообще возможно.
Ох-ох. Сейджуро застыл как вкопанный.
– Что ты… Да как ты… смеешь? – с усилием выдавил из себя он, когда Рёта, по инерции пролетевший пару шагов вперед, к нему повернулся. – Какой еще Божий дар? Я оттачиваю мастерство годами, не жалея на это ни времени, ни последних сил, а ты с такой бессовестной легкостью стираешь мои достижения, приписывая их мифическому и неведомому?.. Знаешь, смешно это слышать
от тебя. С каких это пор ты снова поверил в Бога?
Рёта задохнулся, попытавшись сделать вдох. Сейджуро видел, как смялось его лицо, обыкновенно невосприимчивое к случайным эмоциям.
– Что ты такое говоришь?
И правда. Как он мог подумать, что между ними все снова сможет быть как раньше? Какая несусветная глупость. Тогда, в классе во время занятия музыкой, играя Аппассионату, Сейджуро, должно быть, глядел в глаза привидения. Агнца, которого больше не существовало.
Агнца, которого кто-то сломал, развратил и испортил, не спросив у Сейджуро на то разрешения.
– Ты перестал молиться… Думал, я не замечу? Что такого произошло с тобой летом, о чем ты мне не говоришь? Что заставило тебя утратить веру в Бога? –
«И почему это был не я?» – Чем я заслужил твое молчание? Я думал о тебе каждый день, захлебываясь переживаниями, я писал тебе письма. А ты… ты даже не думал обо мне, а сейчас и о Боге совсем не думаешь, верно?
– Почему ты так жесток со мной, Сейджуро?
Сейджуро не был жесток с
ним, он был жесток по своей природе. Просто он обращался с Рётой по-особенному… до тех пор, пока тот того заслуживал.
Иными словами, не сейчас.
Неделями эта боль гнила у него внутри, разлагаясь, покрываясь плесенью и пропитываясь трупными парами, и теперь, раскрывая рот в язвительных вопросах, так и не ставших криками, он ощущал на губах знакомый привкус затхлой сладости.
– Жестоко было не суметь выпросить родителей выбраться в город хотя бы разок, чтобы отправить одну несчастную открытку тому, кто обрывал твою телефонную линию изо дня в день. Жестоко было вернуться на неделю позже и, застав меня в своей кровати, лечь рядом, но промолчать, когда я рассказал тебе про свой первый поцелуй. Жестоко было смотреть на меня, как на других, улыбаться мне, как другим, но не обсуждать со мной даже того, что с ними, другими, обсуждаешь. Ты выставил меня из своей жизни, не удосужившись объяснить настоящих причин – вот что жестоко, Рёта.
Он сказал больше, чем должен был, но разве легко было остановиться, начав?
– Ложь – это грех. Хотя я уже не знаю… волнует ли тебя это. Волнует ли тебя вообще хоть что-то из того, что я тебе сейчас говорю.
Ах, надо же, его волновало – посмотрев на Рёту, Сейджуро увидел, как по его обветренным щекам текут слезы. Но юноша упрямо молчал. Только неуклюже попытался вытереть лицо рукой, в которой все еще было зажато поднятое с пола яблоко, и едва не выбил себе глаз фалангой указательного пальца; зажмурившись от боли, покачал головой.
Акаши подошел ближе. Прижав пальцы к крыльям его носа, медленно, с ощутимым напором провел ими до скул, оставляя за собой безжалостный алый след. Захотелось облизать ладони – чтобы проверить, точно ли они соленые.
– Скажи мне.
– Я не… я не могу тебе сказать… Нет. Послушай, Сейджуро, я не выставил тебя из своей жизни, просто мне нужно немного времени, хорошо?
– Я не могу тебя послушать, если ты мне ничего не говоришь, Рёта. А когда ты наконец будешь готов мне признаться… Будь готов и к тому, что мне это будет уже не нужно.
– Сейджи… Ах. Клянусь тебе, я не могу, я не хочу, я… Это просто невозможно.
Его мокрые ресницы, трепеща, отбрасывали на щеки длинные скользкие тени.
– Думаешь, я окажусь среди тех, кто будет стыдить тебя за то, что ты утратил веру? Это не так. Случись это, я бы на радостях закатил вечеринку… Так почему? Что ты от меня скрываешь?
Рёта мотнул головой, вырываясь из его рук. Спустя три коротких и неглубоких вздоха они вновь двинулись по коридору, пустому, как и всегда в послеобеденное время. Улучив момент, Сейджуро все-таки незаметно лизнул палец.
Соленый.
Когда они проходили мимо питьевого фонтанчика, Рёта потянул его за запястье. Сполоснув яблоко и неловко вытерев его о рукав форменного пиджака, протянул Сейджуро:
– Вот, держи. Я заметил, что тебя сегодня не было на обеде. Это все, что я смог умыкнуть со стола, но как только мы вернемся в комнату, думаю, я смогу найти что-нибудь еще, если хорошенько покопаюсь в чемодане. Не полноценный обед, конечно, но до ужина должно хватить, верно?
Сейджуро смотрел на мокрое зеленое яблоко, подрагивающее в протянутой руке друга, с отрешенным молчанием. Ну как же он не понимал, что это яблоко было не яблоком примирения, а яблоком раздора? Вот только написано на нем ничего не было – как символично, ведь именно эта недосказанность привела их туда, где они сейчас и находились.
Он представил, как бьет Рёту по руке, выбивая яблоко, и как этот зеленый бок дрожит уже не в его руке, а на полу, отражаясь в молочном мраморе точно налипшая на него плесень… Представил, но ударить не посмел, ибо тотчас же ужаснулся от этой картины – даже сейчас одна лишь мысль о том, чтобы причинить Рёте боль, ему претила.
Вместо этого Сейджуро согнул его пальцы, прижимая их к яблоку, и заправил ему за ухо прядь волос, вновь начавших отрастать после летней стрижки. Этот жест был рефлекторным – он еще не успел от него отвыкнуть, однако истосковаться по нему успел.
– Я не пойду в комнату, Рёта. И яблоко тоже не возьму. То, что ты решил наконец перестать меня избегать и снизошел до того, чтоб посмотреть мне в глаза, отнюдь не значит, что я кинусь тебе на шею. Думал, ты достаточно хорошо меня знаешь, чтобы понимать это.
Грустно ему напоследок улыбнувшись, Сейджуро добавил:
– Если вдруг я понадоблюсь тебе для другого разговора, я буду курить у амбара.
Помешкав, Рёта кинул яблоко в мусорную урну, прижавшуюся к питьевому фонтанчику – пролетев по идеальной траектории, оно с глухим стуком упокоилось в его глубине.
– Да, я… достаточно хорошо тебя знаю, чтобы понимать хотя бы это.
Аппассионата, помимо всего прочего, была одной из немногих сонат Бетховена, заканчивающихся трагедией.
***
За полуразваленным амбаром его ждали Фрэнк, Иссая и парочка старшеклассников, имена которых Сейджуро знал, но коверкал намеренно, чтоб те не возомнили себе лишнего; стоило юноше только щелкнуть пальцами, как его сигарете, с очевидной поспешностью сжатой в солоноватых губах, дали огонь.
Выдохнув дым в стремительно темнеющее небо, он неохотно мотнул головой, с усилием заставив себя перестать раз за разом прокручивать разговор с Рётой. Его тяжелой голове был необходим отдых.
Их смех тут же смолк.
– Что-то случилось? – поинтересовался один из парней с таким фальшивым участием, что не поморщиться было физически невозможно.
– Этот Кисе опять что-то вытворил? Ты нам только скажи, мы его быстро научим, – угрюмо добавил Иссая, прицельным плевком потушив тлеющую в траве сигарету. Фрэнк молча кивнул, выражая безоговорочное согласие.
Раздраженный внезапным попаданием, Сейджуро хотел было повысить голос, но сдержался. Вместо этого с насмешливым пренебрежением вскинул бровь:
– И с чего вы это взяли?
– С тех пор, как вы поссорились, ты сам не свой… Да брось, мы все понимаем. Если он начал сосать чужой член, не стоит его щадить – давай просто накажем их обоих, и дело сделано. Тут же пожалеет, что прокинул тебя.
Одним из качеств, выгодно выделявших Сейджуро на фоне его менее одаренных последователей, было самообладание. Вот только держать себя в руках, когда речь заходила о Рёте, было невообразимо сложно. Тогда на помощь приходило следующее из многих качество – хладнокровие.
С леденящим хладнокровием он, дождавшись, пока Иссая, вознамерившись положить на его плечо успокаивающую руку, подойдет достаточно близко, ударил его в колено носком ботинка. Сощуренные глаза идеально выверили и нужный момент, и нужный угол; беспомощно качнувшись, юноша как подкошенный рухнул на землю.
Сейджуро сделал шаг влево, и распростершиеся руки Иссаи болезненно содрогнулись точно там, где он стоял секунду назад.
– Ты в стенах католической школы, Томас. Не стыдно открывать свой рот для подобных мерзостей? – весело полюбопытствовал он. Остальные молчали, не вмешиваясь; пусть порой ужас, который им внушал Сейджуро, и был суеверным, зачастую он все же имел под собой веские основания. – Томас. Извинись перед Господом.
Иссая медленно сел, избегая поднимать взгляд. Он не очень больно ушибся – не так, чтоб из-за этого стоило ныть, как ноет обычно его сосед Пирсон, – но не хотел, чтобы его ударили еще раз. Впрочем, едва ли в его силах было это предотвратить.
– Я сказал тебе извиниться. Сейчас же.
Никто из присутствующих не верил в Бога меньше, чем верил Сейджуро – он просто издевался. И от этой издевки, произносимой спокойным, смешливым голосом, в жилах стыла кровь; невысокий по сравнению с ними, кажущийся до хрупкости щуплым в объемном осеннем пальто Сейджуро сделал последнюю затяжку, хищно раздув ноздри на вдохе, и отбросил сигарету в сторону, не потушив ее.
Фрэнк накрыл окурок ботинком и смял под пяткой.
– Domine Iesu, dimitte nobis debita nos…
Сейджуро ударил Иссаю наотмашь, видимо, действительно прислушавшись к его совету и решив «не щадить». Тот закашлялся, ухватившись за лицо, испуганно ощупывая челюсть, и сплюнул кровь, хлынувшую из рассеченной губы. Ниточка багровой слюны, повисшая на подбородке юноши, качнулась и прилипла к его шее. Он вытер ее грязной рукой и проглотил не менее грязное ругательство.
– Бог тебя простил, а я – не прощу, – хмыкнул Сейджуро, поправив часы, от удара скрутившиеся на запястье. Золотой циферблат, украшенный рубинами и бриллиантами, угрожающе блеснул в прорези между его рукавом и перчаткой. Незаметно выпустив воздух сквозь сжатые зубы, чтобы окончательно успокоиться, Сейджуро обратился к остальным: – Увижу, что кто-то из вас с ним хотя бы заговорит… Поймете, каков я, когда
cам не свой.
Что ж, он пришел сюда с одной-единственной целью, с целью выпустить пар, и получилось у него это, вне всяких сомнений, куда лучше ожидаемого.
– Мне искренне жаль, что единственная извилина в вашем крохотном мозгу работает лишь в одну сторону – опошления, – продолжил юноша, вытянув из кармана портсигар. На этот раз ему никто не поднес спички. – Омерзительно слышать подобные обвинения. У нас с Кисе не такие отношения… И пускай мы сейчас и в размолвке, он все еще остается моим дорогим другом. Тронете его хоть пальцем и останетесь без руки.
В напряженном молчании они ожидали, пока Сейджуро докурит. Каждый из них предвкушал финальный, прощальный удар. Но его не последовало: тройка была числом Господним, а опускаться до его уровня Сейджуро не хотелось.
Когда пришло время, он развернулся и, перекинув шарф через плечо, размашистым шагом направился в сторону общежития. Проверять, следуют ли за ним остальные, не стал, потому что хруст шагов за его спиной подтверждал очевидное… К моменту, как они добрались до школы, стемнело уже окончательно; как ни в чем не бывало попрощавшись с приятелями, Сейджуро, насвистывая, потерялся в кисельном мраке слабо освещенных коридоров.
То, что он перестал называть Рёту Агнцем про себя, вовсе не значило, что другим было позволено марать его священный образ.
26 октября 1955 года. Среда.
Когда мы успели повзрослеть?
Будучи ребенком, я всегда знал, где у меня болит – это было либо содранное колено, либо исцарапанные руки, либо саднящий локоть. Сейчас же болит везде; болит так сильно, что глаза застилает красная пелена, а в ушах стоит гул. Я не боюсь боли. Но, признаюсь, боюсь того, что она не кончится.
Я отвратительный человек, оправдать которого уже невозможно детской глупостью, и с каждым днем я становлюсь лишь хуже. Оттого все нелепее мое желание – желание слышать, как кто-то говорит обо мне хорошие вещи. Но говорить больше некому.
Так когда же мы успели повзрослеть?.. Мне кажется, это случилось летом.
Всегда считал, что лето переоценено.
Вернувшись в свою – впрочем, больше не свою – комнату после ужина, Сейджуро демонстративно отвернулся от открывшего было для приветствия рот Рёты, и в итоге тот не произнес ни слова.
Спать легли в тишине.
***
Сны, которые ему снились, были тревожными, мутными и на первый взгляд начисто лишенными логики. В них он бежал, спотыкаясь, по усыпанной костями и цветами дороге, спасаясь от невидимых преследователей; пил из игрушечной посуды ненастоящий чай с настоящими ангелами, рассуждая о бренности человеческого бытия и надеясь, что после смерти ему будет дарована новая, вечная жизнь; растянувшись на клетчатом пледе, найденном в пыльных чердачных коробках, вглядывался в чернильное беззвездное небо в ожидании возможности загадать желание.
Спустя три часа метаний в холодной кровати, так и не согревшийся от лихорадочных сновидений, он ни с того ни с сего резко проснулся – не от угнетающего кошмара, не от громкого звука, но от странного предчувствия, побуждающего открыть глаза.
Первым, что он увидел, была фигура Рёты, замершая на коленях на подоконнике; необъяснимым усилием сдержав отчаянный вопль, Сейджуро подскочил на месте и рванулся вперед, обхватив скорчившееся изможденное тело так крепко, как только мог.
Рёта от неожиданности дернулся в его объятиях, пытаясь освободиться, и юноша зарычал, утягивая его назад. Они упали навзничь, сплетаясь в болезненный клубок…
Окно было
закрыто.
– Сейджи, ах! Что ты делаешь?
Это вполне бы мог быть один из его тревожных снов, но падение было слишком ощутимым для нереального.
Тяжело дыша, Сейджуро оттолкнул его и отполз в дальний угол комнаты. Его сердце колотилось как бешеное: однажды в детстве, когда он был еще шестилетним малышом, во время конной прогулки его гнедая понесла – и даже когда он из последних сил цеплялся за поводья крохотными ручонками, чувствуя их неотвратимое ослабевание, его сердцебиение не было
настолько сильным.
Он закрыл лицо ладонями, притянул колени к груди и спрятался в этом глупом, незрелом движении. Ему нужно было убежище, потому что к глазам подступали слезы, а он ведь… он ведь не мог позволить себе плакать.
– Сейджи, клянусь, я вовсе не собирался…
– Заткнись. Заткнись, слышишь? Просто заткнись.
Он знал, да – теперь уже знал, да разве могло это запоздалое осознание что-то исправить?
Казалось, все произошло быстро. Точнее сказать, мгновенно: вот он распахнул глаза, нетрезвый от остаточной дрёмы, а вот уже забился в угол, содрогаясь в бессильных и жалких рыданиях. Удивительное дело, ведь для него самого эта доля секунды растянулась до бесконечности. На какой-то момент весь мир сузился до одного изображения – до Рёты, стоящего на окне. До бесформенного из-за ночной рубашки силуэта, кажущегося таким никчемным, ничтожным, трогательно-мизерным на фоне его Большого Намерения… А потом появились другие изображения – замелькали, точно в калейдоскопе.
Кровь из разбитой о камень головы Джерда Бера, медленно заливающая белоснежный триллиум. Яростные слезы Рёты, пролитые у ног старшеклассника. Пухлые губы Марии, осторожно, воровато прижимающиеся к его, Сейджуро, губам. Фальшивое пение хористов на поминальной службе. Теплые пальцы Рёты, скользящие по его кровоточащим ладоням. Его голос. Прядь волос, выскользнувшая из-за его уха. Легкий запах сигарет, остающийся на его коже после прикосновений. Желтые розы. Золотые отцовские часы с кровавыми вкраплениями рубинов. Снег на облезлой скамейке. Боль в его голосе. Его отстраненный взгляд. Ниточка кровавой слюны, рассекшая веснушчатую шею Иссаи… И этот бесформенный силуэт у раскрытого окна, почти съеденный темнотой.
– Сейджи, прости меня… Я так давно не молился. Я решил, что если попытаюсь снова, то мне нужно смотреть на него – туда, на небо.
Сейджуро отмахнулся от него подрагивающей рукой, сильнее вжимаясь в колени. Он не помнил, когда плакал в последний раз, и, даже если бы захотел вспомнить, едва ли мог восстановить события, ведь о таком в дневнике не пишут. Однако одно можно было сказать наверняка – Агнец видел его слезы впервые.
Он надеялся, что до этого никогда не дойдет. Признавал, что у него есть слабости, но мечтал, что обнажить их никогда не придется. Самому себе клялся, что не станет жертвой иррациональных, необоснованных страхов, но одна лишь мысль о том, что…
– Прости, я не хотел тебя напугать. Иди ко мне, иди сюда… Сейджи, пожалуйста, позволь мне. Я тут, я рядом, я никуда не делся. И я совсем не собирался… Я бы никогда.
Но одна лишь мысль об этом сводила его с ума:
– Я ненавижу,
ненавижу тебя, Рёта.
Вопреки словам своим, он разрешил Агнцу себя обнять. Позволил его рукам обвиться вокруг своих коленей и плеч, а себе позволил откинуть голову на его грудь и закрыть глаза. Бешеное сердцебиение понемногу унималось; Агнец мягко дул на его мокрые щеки, и их, непривычные ко всей этой соли, от этого легонько пощипывало.
– Мы ведь оба знаем, что ты меня не ненавидишь, Сейджи. Как ты можешь меня ненавидеть, когда я так сильно тебя люблю? Разве Господь мог бы такое допустить?
Его голос дрогнул. Теплое дыхание, стынущее на макушке Сейджуро, ощущалось точно так же, как в ту ночь, когда он вернулся после летних каникул – напряженным от ожидания, вибрирующим от затаенной боли.
– Нет, Сейджи… В список вещей, которые может допустить Господь, наша размолвка не входит. Зато знаешь, что входит? То, как мой отец избивает мать. Я в этом уверен: в то время, как я, парализованный от липкого страха, с широко раскрытыми глазами смотрю за тем, как он тащит ее за волосы через всю гостиную, глаза Господа крепко закрыты.
Сейджуро думал, что успел успокоиться, но это оказалось ложью. Закусив губу, он содрогнулся в очередном приступе рыданий, неспособный себя контролировать, и Агнец, не осуждая, прижался губами к его виску. Ах, если бы Сейджуро только видел сейчас его лицо… Залитое лунным светом, обагренное отблесками его ржавых волос, лишенное и намека на слезы…
Если бы он только видел сейчас его лицо, то уже никогда бы не перестал плакать.
– О чем мне молиться? О чем мне его просить?.. Я боюсь, что однажды приеду домой на каникулы и узнаю, что матери не стало. Но Господь в этом виноват не будет: виноват в этом буду только я. Разве он… не хорошо устроился, Сейджи?
Кто бы мог подумать, что однажды у Сейджуро не хватит цинизма для того, чтобы ответить на подобный вопрос.
Не удаляйся от меня, ибо скорбь близка, а помощника нет.
Ветхий Завет. Псалтирь 21:12