***
Хёнджину казалось, что он проснулся. Как минимум, разъедающая черепную коробку мигрень была далеко не даром сновидений. Все было до тупого обычным. Во рту привкус крыс, в желудке атомный взрыв, светлячки заканчивают завтракать, а в холодильнике только недоеденный застывший рамен, пиво и энергетики. Все было тупым и обычным. Кроме одного. Хёнджин засыпал в одиночестве, но сейчас рядом был кто-то еще. Кто-то древний, от кого воняет хтонической плесенью и трупным холодом. У него есть когти и пораженные кариесом клыки. Давний знакомец, чей утробный голос не заглушить ни одной подушкой. Хёнджин надеялся, что литры алкоголя отпугнут эту тварь, заставят держаться подальше. И сам не заметил, как зловонное дыхание поселилось в ноздрях; как начал использовать вечно капающую сверху вязкую слюну вместо геля для укладки. Как уже не может отличить, где он, а где Он. Ресницы разлепляются с трудом, будто всю ночь рыдал. Язык словно хлорная известь, а пальцы болят, как обожженные. Рисовал? Нет. Сжигал. Обнаженные стены. Уничтоженные фотографии. И усыпанный трупным пеплом пол. Тело прошибает холодный пот. Его святыня. Его Феликс. Тот, кто соткан из теплого ветра и коронован ярким венцом. Исчез. Он сжег его. До конца. Болезненный хохот отражается от обугленных стен. Когти впиваются в щеки, кровь смешивается с воем, а душе срочно требуется ингалятор. Он здесь. Дышит в затылок и целится клыками в шею (прокуси уже сонную артерию, мразь). Где тот колодец, на дне которого самые яркие звезды? Где та тропа, усыпанная битым стеклом и неисполненными обещаниями? Где закипает ликвор и ломаются кости? Где туманы решают судьбы, а сердца прячутся в убежищах из папоротников? Там, где время проходит насквозь, пульсирует, вызревает. Где белизна мягких стен разрезает склеру, где ограничители измельчают запястья, а хлорпромазин растворяется между ребрами, что пахнут богами. Пока Хёнджин, тлея, лежит на своих костях и несвежем постельном белье, Он счастливо скачет. Как щенок, которому только что подарили самый лучший в мире подарок. Хёнджин собирает все тюбики с краской, что у него есть, и тащится к раковине. Выдавливает тюбик за тюбиком. Ему нужен цвет и смысл. Насыщенный, сверкающий, аметистовый, дынный, карминовый, лазурный. Воняющий формалином, звенящий надгробными колокольчиками. Он окунает руки по локоть, делает водовороты, что помогут ему добраться до дна колодца. Вытекается церковной токкатой и расслабленно улыбается. Чьи-то острые зубы смыкаются на загривке. Чьи-то? Его.***
Просыпаться не хотелось, а не просыпаться было больно. Тянущая слабость и туман в голове смутно напрягали, но все не удавалось понять, чем. Голова кружилась, пошевелить хоть пальцем казалось настоящим подвигом. Вторым пришло ощущение хорошо знакомых костлявых коленей под головой и трепетных прикосновений к лицу и волосам. Его Хёнджини здесь, он рядом. Чуть слышный шепот: «двадцать пять, двадцать шесть», — снова пересчитывает веснушки. Совсем как раньше, до этих ужасных пяти месяцев ежедневного пьянства. Он вернулся! Феликс воспарил бы от счастья, если бы тело не казалось могильной плитой. И подозрительно не пахло железом. Совершив подвиг, достойный Супермена, он все же открывает глаза. Комната плывет, как закручивающаяся галактика, но все же удается разглядеть катетеры от капельниц, что выходят из его вен и тянутся куда-то под кровать. Крадут кровь. Скачок адреналина добавляет сил. Он дергается и испуганно смотрит на Хёнджина: — Что происходит?! — хочет воскликнуть, но на деле еле ворочает языком. — Феликс, — тянет нежно, как умеет только он, — ты почти прозрачный. — Хёнджин, что п-происходит?! Парень улыбается. Феликс не помнит у него такой улыбки. Раньше его глаза горели другим огнем — теплым, как майское солнце. В этот раз они обжигают, как жидкий азот, выжигают на теле Феликса шрамы и арабески. — Ну что ты, Ликси. Расслабься и лежи, ты наверняка устал. — …да. Хёнджин достает из кармана канцелярский нож, которым обычно затачивает карандаши для эскизов, и принимается вертеть его в руках. — Все хорошо, родной, все будет хорошо. Теперь уже точно. Я простое наконец понял, как нарисовать твой портрет! По-настоящему, понимаешь?! Ты понимаешь — на-сто-я-щий. — Хёнджина одергивает странным резким движением, словно его прошибло электричеством. Затем он какое-то время пялится на кончик лезвия и сидит так смирно, что если бы не подергивающееся от нервов веко, сошел бы за мертвеца. Феликса пугает это молчание. Но двигаться и говорить с каждой уходящей секундой все сложнее. Хёнджин резко дергает головой в сторону Ликса, не меняя при этом позы. Вскакивает, ходит кругами по комнате, постоянно оглядываясь на темный угол, словно там должен кто-то стоять. Неестественным движением запрыгивает сверху на кровать и смотрит пристально прямо в зрачки. — Ты же божество, Ликси... Ёбаное в рот божество! Суть, утопия, абсолют, синергия! Как я мог не допереть с самого начала!? Храни тебя господь… Тьфу бля, долбоеб, что несу, ты же сам себя охранять не сможешь!.. Видишь, видишь его?! — Хёнджин начинает размахивать руками в разные стороны, пока Феликс наблюдает за ним сквозь пелену слез. — Это же ебучее время. Оно ходит здесь ходит, ходит и ходит и уходит. А я не могу! Не могу, не могу, понимаешь?! Ну ты же понимаешь, да, солнышко? Ты всегда меня понимаешь… Я НЕ МОГУ ПО-ДРУГОМУ! И нечего так на меня смотреть, — последнее Хёнджин бросает в тот самый угол. — Нечего! Стоит, понимаешь ли, сопит.. Без хвостатых умные! Ученые-копченые, хуи крученые… Понапридумывают всяких ва́нитасов... А ты вот знаешь, что в нем самое главное? Че-е-е-реп! Да, Ликси, — шепчет он, ласково поглаживая Феликса по лицу и разметавшимся волосам, — че-е-е-реп, такой правильный, такой божественно симметричный. Вот здесь штрих, и вот здесь, а здесь оп — и впа-а-адинка, ха-ха-ха. Ну какое же ты чудо чудесное, мой преподобный Ликси! Феликс смотрит на то, как он говорит. Феликс не слушает. Он вспоминает небрежный рисунок, нарисованный на уроке математики, толстовку, которая пропахла Хёнджином, вкус сгоревших печений, которые они так и не доели, и его руки, которые никогда не причиняли зла. Сейчас — ложь. Сон, иллюзия, хреновый фокус. — …но есть одна ма-а-аленькая проблемка, о которой я никогда тебе не рассказывал, счастье мое. Светлячки. Проклятые твари, которые сжирают мне кости. Я просто обязан тебя увековечить. Понимаешь?! Иначе никак… Иначе… А! Прикинь, короче! Я же снять с тебя кожу сперва думал. Ну такой бред! Ну она же деформируется, верно, Ликси? Ты очень вовремя вышел ко мне в тканевой маске в нарисованной на ней мордочкой панды, помнишь? Тогда я понял, что кожа без рельефа лица будет выглядеть так же всрато, как эта маска. Я тогда так испугался, что чуть не испортил шедевр, думал, копыта отброшу! Я не имею никакого права загубить твое прекрасное лицо, никогда! Вот же я долбоеб… Не то, что ты, солнышко… А потом я понял — голова. Мне нужна вся голова целиком. Тут, конечно, тоже была загвоздка: мне ведь нужно, чтобы она не повредилась… Удушение и отравление я отмел сразу, от них лицо скрючивается до неузнаваемости. Можно было бы, конечно, банальным ножом в сердце, но посмотри, я нашел, по-моему, просто идеальный выход! Так твое тело получит меньше всего повреждений! Родной, совсем скоро ты станешь шедевром, представляешь? Подлинным бессмертным шедевром! Он кричит восторженно, утопая в агонии Хёнджина. А Хёнджин продолжает говорить и писать на своем теле канцелярским ножом «прости». Феликс уже не слышит. Не отделяет слова от запаха крови, путает настоящее с вечным. В последний раз выглядывает из-под пелены слез на Хёнджина. На его руках кровью написана молитва, на губах звенит проклятие, а в глазах все так же плавают ирисы, сверхновые и пушистые котята. Как впервые. Как раньше. Как будто бы, несмотря ни на что, все правильно. — Возвращайся скорее, Джинни, мне холодно…