В ад перед тобой, в рай только после тебя

R
Заморожен
88
Размер:
16 страниц, 5 479 слов, 3 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
88 Нравится 2 Отзывы 36 В сборник

AMENE - pyrokinesis

Настройки
Примечания:
Каждый человек имеет право на ошибку. Каждый может заблуждаться в чем-то, и идти по очевидно неправильному пути. Главное, чтобы этот выбор не вредил другим. Главное, чтобы от него никто не пострадал. Сколько ему сейчас? Он уже не помнит. Не знает, сколько времени прошло с тех пор, как стены дома начали шептать родительскими голосами, наполненными нелепыми мантрами, пугающим смехом, рычанием, судорожными вздохами. Как давно их взгляды перестали быть теплыми? Теперь в глазах матери — стеклянный блеск, она часами смотрит в одну точку, а потом внезапно бросается к нему с выкриками о «чистоте», о «правильном пути», о том, что он «слишком тихий» или «слишком громкий». А отец? Его хватка — это холодные, костлявые пальцы, врезающиеся в плечи, шею, лицо. Руки, оставляющие следы, как будто он пытается выжечь свою правду на его коже. После каждого такого прикосновения — дрожь, болезненное дыхание, одиночество в запертой комнате. А за дверью слышны шаги — быстрые, нервные, цокающие босыми пятками по полу, и шепот, и смех, и визг, будто кто-то рвет простыни или стены. Они шепчутся между собой — фантики, как он их зовет в голове. Не люди. Оболочки. Лица, ставшие масками, которые не умеют больше любить. Как долго он слышит одни и те же восклицания? Кричащие, безостановочные, как пластинка, заевшая в одном и том же моменте. «Ты всё испортил». «Ты не смотри так». И эти взгляды — будто на него не смотрят, а сквозь. Как будто он — не ребенок, а ошибка, которую надо стереть, исправить, наказать. Как давно его мысли зациклились на абсурде происходящего? На мраке, который заползает в каждую щель. Он уже не думает, что это дом. Дом — это то, куда хочется возвращаться. А сюда он хочет только не возвращаться. Он прячется в шкафу, под кроватью, на чердаке, в кладовке с пыльными банками. Там, где не достанут, не схватят, не засмеются в лицо. Он сбился со счета. Он не считает дни, потому что каждый одинаков — комната, шепот, крик, тень в углу. Он забыл, каково это — ждать. Ведь ждать можно, когда знаешь, что что-то придет. Он не ждет. Он просто надеется — глупо, машинально, изо дня в день — что вдруг. Вдруг. Но вдруг не приходит. И он снова слышит скрип половиц. Снова слышит, как мать разговаривает сама с собой, называя его по другому имени. Снова чувствует холодные пальцы отца, застывшие, как крюки. Снова захлебывается, захлебывается собственными молитвами и надеждами, превращающимися в кашель, в комок в горле, в немой крик. Ничего не изменится. Спотыкаясь о собственные ноги, он едва поспевал за быстрыми, нервными шагами отца. Мягкая земля под ногами хлюпала, цеплялась за пятки, словно сама пыталась удержать их, остановить в этом ночном бегстве. Мальчик был еще совсем мал, щуплый, худой, с испуганными глазами, в которых отражался слабый свет луны. Каждый раз, когда они выходили из дома под покровом темноты, он тихо радовался: он больше не боялся ночи. Когда-то тени казались ему злыми чудовищами, шептавшими в уши проклятья и угрозы. Но теперь... теперь он знал, что страшнее этих теней — люди. Те, кто осуждали, плевались, бросали камни. Те, кто когда-то называл их благородными, теперь проклинали их род. В этих ночных прогулках в полуразрушенный, но по-прежнему величественный храм Наследного Принца было нечто священное — и одновременно отчаянное. Он молчал, скрывая за опущенными ресницами простое детское желание: чтобы их поймали. Чтобы кто-то положил конец этой тайной вере, этой боли, этой двойной жизни. Он знал, что это принесёт только беду — наказание, позор, может быть, смерть. Но где-то в самой глубине души теплилась наивная надежда, что кто-нибудь увидит, поймёт и поможет. С каждым разом храм становился всё более пустым, забытым. В нём больше не оставляли подношений. На алтаре лишь пыль да увядшие цветы. Но он всё равно кланялся, опускался на колени и шептал молитвы. Шептал их не ради спасения — ради прощения. Особенно в те моменты, когда отец — усталый, разочарованный — начинал с ненавистью говорить о царской семье. Когда слова, словно кинжалы, разрывали тишину храма и резали по сердцу. Он замирал, сжимался в себе, будто эти слова могли обрушить своды. «Прости, Се Лянь», — беззвучно повторял он, склоняясь к полу. — «Прости нас. За гнев, за грубость, за обиду. Прости, что никто не понял тебя. Прости, что даже мы…» Он не знал, слышит ли его кто-нибудь. Не знал, остался ли кто-то среди богов, кто бы вспомнил, как они когда-то были верными. Но пока существовал этот храм, пусть и один-единственный, он чувствовал, что ещё можно надеяться. Хотя бы на прощение. Ребёнок всегда закрывал уши, сжимая ладонями голову так крепко, будто мог этим заглушить не только голоса, но и саму реальность. Он не хотел слышать ни криков, ни обвинений, ни того хриплого смеха, которым взрослые покрывали собственную жестокость. Он не хотел слушать про предательства и божественную кару. Всё это звучало, как одна бесконечная ложь. Он знал, кто был Се Лянь — знал лучше, чем все эти люди, полные злобы и страха. Принц не пал — он отдал. Всё. До последнего. Се Лянь отдал свою веру. Отдал своё тело. Отдал своё имя. Ради чего? Ради них. Ради того, чтобы они могли жить. Не выживать, как звери, а жить — в свете, в смехе, в радости. Не пряча лица в страхе перед небом. Не вспоминая прошлое, полное боли. Но люди не захотели забывать. Они выбрали ненависть. Потому что ненависть проще, чем прощение. — Это наш дом! — голос прозвучал, как раскат грома. Гром среди слепых и глухих. Ребёнок вздрогнул. Его сердце сжалось от волнения. В этом голосе было нечто, чего он давно не слышал — разум. Сострадание. Надежда? Он резко повернулся, ища глазами говорившего. А если… если он не один? А если кто-то тоже всё понимает? А если кто-то способен встать рядом? Но не успел он сделать ни шагу, как рука отца вонзилась в плечо. Мощный рывок — и тело отшатнулось назад. Его чуть не опрокинуло, и он едва удержался на ногах. Пальцы вдавились в кожу, прямо в синяк, оставшийся с прошлого раза. Боль вспыхнула огнём. Ребёнок даже не вскрикнул — он давно отучился подавать голос. Отец всегда молчал, когда нужно было говорить, и говорил только тогда, когда хотел унизить. Ни имени, ни ласки, ни капли тепла. Ребёнок был для него бременем. Ошибкой. Последствием ночи, которую никто не хотел вспоминать. И даже когда его голова была разбита камнем — не криком, не заботой встретили его дома, а презрительным взглядом и сухим "сам виноват". Он чувствовал это с самого раннего детства — он не должен был родиться. Отец не бил каждый день, но каждый день был как побои. Его равнодушие, его жестокие слова, его отсутствие — всё это выжигало в ребёнке чувство собственной ценности. Он знал, что не нужен. Ни отцу, ни соседям, ни этому миру, что сжёг своего бога, а потом обвинил его в пепле. Он остался. Один. Маленький ребёнок, родом из Сяньлэ, с именем, которого у него не было. С памятью, которую никто не хотел разделить. И с сердцем, в котором всё ещё жила надежда — что где-то, кто-то в толпе помнит. Верит. Как и он. — И наше божество оставило следы в этом государстве! — голос произносившего эти слова звучал торжественно, почти как молитва, но в нём слышался и страх, скрытый восклицанием восхищения. Юный мальчик почувствовал, как по позвоночнику прошёл холодный ток. Будто чья-то рука, незримая и ледяная, легла ему на плечо. Этот человек... с виду — такой же, как и другие взрослые. Обычный, ничем не примечательный. Но что-то в нём вызывало отвращение и тревогу. Интуитивную, животную. Именно он — он, а не кто-либо другой — казался организатором этих тайных собраний, где люди вместо того, чтобы стремиться к миру, тянулись к теням прошлого. Встречи, похожие на собрания почитателей божества, проходили в полумраке, будто специально — чтобы лица казались смазанными, а слова звучали страшнее, чем есть. Только вот молились они не ради искупления или мира. Они просили поддержки в замыслах, которые могли бы поколебать шаткое равновесие нынешнего мира. Они произносили имя Се Ляня не с любовью, а с тоской по разрушенному, с отчаянной верой в возвращение былого — даже если ценой станет новая кровь. Он чувствовал: если бы хоть кто-то из них догадался о присутствии маленького принца среди толпы — его бы не пощадили. Ни звания, ни крови было бы недостаточно. Лояльность — вот что сейчас имело цену. И если бы они заподозрили его семью в предательстве, то не щадили бы никого. Даже детей. Даже его. Он упал не потому, что кто-то толкнул — просто ноги отказались повиноваться. Тяжесть осознания вдавила его в землю. Впервые он оказался на виду, не спрятанный толпой, не прикрытый чужими спинами. Их взгляды пронзили его — не как стрелы, а как ножи, лезвия сомнений, гнева, печали. Сердце застучало в висках. И тогда он понял. Всё встало на свои места. Его родители — союз бывшей имперской крови и знатного рода — не просто ошиблись, заведи его в это время. Это был акт веры. Или отчаяния. Или попытка что-то доказать. Мать — родственница павшего императора. Отец — один из тех, кто мог бы в одиночку повести род к гибели, если бы решил встать против нового порядка. Любовь ли это была к ребёнку? Или вызов судьбе? А может, желание сохранить в себе искру прошлого, чтобы, когда придёт время, передать её дальше? Но больше всего его пугала мысль, что весь этот страх был не напрасен. Что правители Юньаня действительно могли однажды объявить всех беженцев Сяньлэ угрозой. Что всё это — предвестие расправы, и эти слова о "нашем божестве" — не преданность, а клятва, способная стать приговором. И ребёнок — слишком юный, чтобы понимать политику, но достаточно умный, чтобы чувствовать страх — сжал в кулаке подол своей одежды, стараясь не задохнуться от ужаса. Он не знал, кем он станет — предателем или символом. Но теперь он знал точно: его имя — это не просто имя. Это наследие. Это цель. И это крест. Но всё равно, каждый здесь — счастлив. До странности. Неестественно. Их глаза светились... нет, не радостью — чем-то иным. Ожиданием. Жадным, голодным предвкушением. Будто они наконец-то близки к тому, чтобы вернуть утраченное — не страну, нет, но власть. Горячую, живую власть, что раньше текла в их руках, как густое вино. Их не интересует справедливость. Лишь трон, с которого они когда-то рухнули, и ощущение господства над другими. И все эти слова: "Родина", "честь", "справедливость" — не более чем ширма. Кто добровольно откажется от привилегий? Кто променяет возможность вновь стать королём на память о том, сколько стоил этот трон чужим жизням? Холопы, мечтающие о коронах. Служители павшей страны, жаждущие снова диктовать, кому жить, кому умереть. Разве они думают о цене? — Это наш дом, мы обязаны вернуть его, — сказали они. А он? Он имеет ли право осудить? Он — воспитанный во дворце, щедро одарённый доверием принца, слишком наивный, чтобы понять интриги, слишком добрый, чтобы выжить. Разве у него есть право отказаться от этой протянутой руки? Даже если пальцы этой руки — холодные, костлявые, израненные чужими амбициями? Он вспоминает ту улыбку — мягкую, обволакивающую, такую же лживую, как вся история, которую ему рассказали. Как они преподнесли падение Сяньлэ — как заговор богов, как предательство самих небес. Как очернение принца было тщательно спланировано, чтобы уничтожить не только тело, но и имя. Как злые правители Юньаня выстроили свои дворцы на костях его народа. Это правда? Он хочет верить. Он должен верить, иначе сойдёт с ума. Иначе все — ложь, и он предаст и живых, и мёртвых. А ведь они пируют. Те, кто развязал войну, те, кто выжег Сяньлэ дотла — пируют, смеются, рожают детей, строят храмы. Им не снится кровавое поле, полное искалеченных тел. Не снятся обугленные детские руки, крохотные тельца под развалинами. Никто из них не дрожит от крика, вырвавшегося из лёгких матери, потерявшей всё. Никто — кроме него. Он смотрит вверх. Солнце скрылось. Небо гаснет, как потухшая лампа. Холодно. Глухо. Словно сама жизнь уходит вместе с теплом. Надежда? Ее нет. Даже если он скажет "нет" — куда ему идти? Кто примет того, кто не выбрал ни сторону павших, ни сторону победителей? Остаться — значит предать себя. Уйти — значит остаться одному. Но если остаться, если всё же принять, не полностью, но хотя бы частично... может быть, потом, когда всё уляжется, он сможет что-то изменить? Не руками этих людей, не их языком, но своим. Мягко, без крови, без криков. Ведь нынешний император Юньаня, насколько он знал, не был врагом. Он не закрывал глаза на беженцев, даже называл их своими. Повышал в правах. Пытался включить в народ. Не разделял. Может быть, ещё не всё потеряно. Может быть, он ещё не потерян. Это было истинное безумие. Войти в доверие к императорской семье, выслужиться, стать «своим»... А потом — хладнокровно предать. Ударить в спину в самый уязвимый момент. Ради чего? — Дитя, будь уверен, наше божество нам поможет, — голос старшего звучал с привычной убеждённостью, как мантра, повторяемая изо дня в день. Только вот теперь в нём слышалось что-то иное — не вера, а расчет, дрожащий от жадности. Ради чего?.. Ради собственного благополучия. Ради власти. Ради собственного величия. Ради одной-единственной мысли, слишком долго зреющей в затаённой гордыне: «В них течёт кровь правителей… Так почему мы — те, кто носят ту же кровь — должны склоняться перед ними? Почему мы — не они?» Он с трудом дышал. Грудь сдавливало ощущение, будто внутри него застрял ком — глухая злость, страх и отвращение, смешанные в одно. Он не знал, куда деть руки, куда смотреть. И от избытка эмоций — в детской, почти бессознательной попытке спрятаться от всего — он склонил голову набок, как делал это в раннем детстве. Так он выглядел странно. Слишком тихим. Слишком беззащитным. Наивным, как забытая игрушка на поле битвы. Человек напротив, взрослый, прожжённый интригами и завистью, не видел в этом жесте тревоги. Он видел слабость. Он не думал остановиться. Он даже не задумывался, насколько оскверняет святыню, стоя здесь, в храме Се Ляня, говоря подобное. Но он — думал. Мальчик. Потомок павшей знати, покорно преклонявший колени перед лотосами, рассыпанными у ног статуи. Он не молился о мести. Он молился о прощении. Пусть их путь был исковеркан. Пусть сердце треснуло от горечи. Но как можно произносить такие слова… здесь? Здесь, где всё ещё пахло ладаном? Где воздух помнил голос Принца? Взгляд его был прикован к статуе. Он не знал, почему. Возможно, надеялся, что мраморный лик — хотя бы он — отвернётся от всего этого. Что глаза, высеченные в камне, обретут гнев и обличат ложь. Но статуя молчала. Как и всегда. А значит — всё это продолжится. Очертания фигуры размываются перед его глазами, и вместо прекрасной картины прошлого, он видит человека, который приходит к нему каждую ночь во сне. Видит, как в чужое тело раз за разом вгоняют меч — будто сама история не желает оставить его в покое, каждый раз начиная всё с начала. Меч входит медленно, без пощады, будто вырезая не плоть, а самое сердце — но не того, кто перед ним, а его самого. Он не может отвести взгляда. Не может — и не смеет. Ему кажется, что, если он моргнёт, если отвернётся, то предаст не только этого юношу, но и весь род Сяньлэ, всех павших, всех забытых, всех, кто когда-то верил в свет. Но больше всего он боится предать его — того, чьим именем назван последний слог его титула, того, чья кровь течёт в его жилах не по рождению, а по верности. — Дитя, ради этого мы будем рады впитать эту боль, чтобы после вернуть свое величие, — слова звучат, как эхо древнего завета, как чья-то молитва, слишком старая, чтобы помнить, откуда она, но слишком живучая, чтобы умереть. Он смотрит в чужое лицо и не видит в нём страха. Видит боль, да — ужасную, всепоглощающую, бесчеловечную — но не страх. Нахмуренные брови, сжатые губы, и дыхание, сбившееся не от мольбы, а от внутренней борьбы — с собой, с телом, с судьбой. Скрежет зубов — не крик, не вопль, не просьба о пощаде. Терпеть, чтобы не напугать? Чтобы уберечь? Или чтобы не пасть ещё ниже в чьих-то глазах? Он думает: зачем? Зачем ты позволяешь им это делать? Почему молчишь? Почему не борешься, не проклинаешь, не кричишь? Ведь это не твоя вина. Это они — те, кто предали, кто забыли, кто разрушили, кто сожгли храмы и стерли имена. Почему ты, дитя Юньаня, соглашаешься страдать, как когда-то страдал он сам? Мрамор под руками того юноши — уже не белый, а тёмный от крови. Длинные пальцы царапают поверхность, пытаясь зацепиться хоть за что-то, что напомнит о жизни. Но даже теперь он не слышит плача. Ни одного слова. Ни единой жалобы. Только молчание. Только прикус губы до крови. Только упорство. И Аньлэ сжимает кулаки. Это неправильно. Это несправедливо. Это бесчеловечно. Но ещё страшнее то, что он понимает. Он узнаёт в этом лице себя. Узнаёт в этой боли ту, что носит в себе, изо дня в день. Ведь он тоже молчал. Тоже терпел. Тоже не хотел пасть в глазах его. Хотел сохранить достоинство, сохранить свою семью хотя бы в памяти. Хотел доказать, что он — всё ещё сын Сяньлэ. Даже если никто не помнит этого. Он хотел быть последним, кто страдает ради имени. А теперь смотрит, как кто-то другой берет эту ношу. И от этого сердце ноет ещё сильнее. Не потому, что больно — а потому, что слишком знакомо. Он делает шаг вперёд. Потом второй. — Довольно… — шепчет он. Голос дрожит, как струна. — Хватит… Ему кажется, что если он не остановит это сейчас, то больше не сможет смотреть на себя в зеркало. Потому что в глазах этого юноши — Цянцю, его друг, его равный — он видит отражение прошлого, которое не смог спасти. А теперь, возможно, может. И если он не сделает этого… то станет таким же, как и те, кто вгоняет меч. А он не может. Он не смеет. Он всё ещё Аньлэ. Последний потомок великой семьи, названный в честь двух разрушенных царств. Он не должен спасать всех. Но этого — этого одного — он обязан уберечь. Хотя бы его. Хотя бы теперь. — Все равны, мы — один народ! — чужой голос грохнул над площадью, будто удар молота по стеклу, но для ребенка он прозвучал приглушённо, как сквозь толщу мутной воды. Слова плыли мимо, отстранённые и чужие. Если все равны, — думал он, замирая, — то почему одни страдают за других? Почему чужие белоснежные одежды, облитые багровым, не вызывают ни отвращения, ни раскаяния? Почему никто больше не просит прощения? Юноша на алтаре — их спасение, их щит, их вечная мишень. Он не должен был терпеть это. Он не был обязан их спасать. Он даже не сказал слова согласия. Но они решили за него. Молчание приняли как разрешение. И продолжили вгонять меч. Посмотри. Это не ад. Это дом. Его дом. Теперь — его единственная реальность. Жизнь, где, чтобы выжить, нужно убивать. Они называют это избавлением, очищением, ритуалом. Они называют это молитвой. Способ прогнать беду — вонзить меч. Снова. И снова. И снова. Се Лянь был бессмертным — да. Но боль… он всё ещё чувствовал. Руки юноши связаны. Пальцы иссечены до язв. Они дергаются в странном, судорожном ритме — как будто танцуют. Или пытаются вырваться из сна, из кошмара, который не кончается. Ребёнок, стоявший в толпе, дёрнулся назад, резко, всем телом, как только кто-то из взрослых схватил юношу за плечи. Почему? — мысленно закричал он. — Зачем вы держите его? До него вдруг дошло. В этой ситуации нет виноватых. Есть только пострадавшие. Эти люди… Разве они виноваты, что попали в мир, где жизнь стоит дешевле веры? Где страх и голод диктуют новые законы? Где единственный способ спастись — это вонзить меч в бога, а не в человека? Это ведь не по-настоящему, правда? Он — бог. Он не умрёт. Он переживёт. Так ведь… так ведь, да? Ребёнок сжался, когда чёрный меч снова вошёл в тело. На этот раз — глубже. Медленнее. С хрустом. Глаза юноши широко распахнулись. В них не было крика — только боль и тишина. Кто-то выдернул меч. Быстро. Уверенно. А потом вонзил снова. И снова. Снова. Сначала меч дрожал в чужих руках. Они не всегда попадали в нужное место — ранили неудачно, сбивались с цели. Но теперь… Теперь каждый удар бил точно в одно и то же место. Одно и то же. Словно это не рана, а дверь, которую они стараются выбить. Каждый новый удар разрывал мышцы, резал кость. Каждое новое движение заставляло юношу дрожать. Он всё ещё был жив
88 Нравится 2 Отзывы 36 В сборник