***
Его идиллия когда-нибудь дала бы трещину. Что-нибудь обязательно бы содрало к чертям его выдержку, абсолютно наплев на его многолетний опыт в сокрытии эмоций. Это бы случилось рано или поздно, поэтому Тодороки не должен так удивляться и столь сильно ненавидеть себя. Он знал, черт возьми, знал, на что шёл, когда добровольно помещал себя в помещение с человеком, к которому был совершенно не безразличен — любил его до застывающего в бронхах воздуха. До скованного паникой сердца. До желания гладить, гладить, гладить, прослеживать контур криво сшитых кусков ороговевшей кожи, до желания коснуться к убитым в край губам, которые таковыми тяжело назвать — в случае с Тойей, простое и логичное дополнение к челюстям, а не мягкая ткань. Так даже лучше. Так даже правильно — он, такой искалеченный Шото, и должен любить нечто подобное. Помочь ему дойти до ванны — испытание, сложнее пройденной войны. Выйти из неё, не остаться, не смотреть — ещё сложнее. Даби, черт. Он в ебучей депрессии, ему действительно отвратительно, он не всегда способен найти силы на то, чтобы самостоятельно встать с кровати. В такие моменты, как сейчас, крепкие руки брата помогают безотказно, гладят в едва ощутимой ласке покореженную спину, пока ставят на ноги. Будь воля Шото — носил бы на руках, если бы подобные предложения не вызывали возмущение, выражающееся искревленными остатками губ и простым качком головы в сторону. «Дай мне хоть крупицу чёртовой самостоятельности» висит в воздухе слишком настойчиво, почти осязаемо, так, что можно коснуться подушечками пальцев и нащупать ими контуры иероглифов. Он и даёт. Немного поддерживает, когда ведёт, убеждается, что Тойя способен самостоятельно двигаться и выходит. Выходит, раздираемый желанием остаться и липким, скребущим отвращением к себе. Как он вообще, блять, докатился до того, что стал таким аморальным убожеством? Ему тоже нужно в больницу, его тоже нужно изолировать от общества — в текущем состоянии он, вполне себе крепкий парень с работающей причудой, куда более опасен для него (и, в первую очередь, для Тойи), чем Даби. Прислоняется к стене напротив двери, вцепляется пальцами в двухцветные патлы и с силой оттягивает. Мысли лениво качуют, скачут в черепной коробке, не находя в себе сил задержаться в фокусе сознания дольше, чем на пару секунд. Вот он узнает, что Даби — его брат. Вот его новоявленный родственничек обнимает его с явной целью сжечь, уничтожить, оставив лишь пепел. Вот Тойя горит в своём пламени, намереваясь унести с собой в могилу все сущее. Вот Шото смотрит на это и не может сопротивляться ужасному желанию спасти — безотказно работающий геройский инстинкт не отключается даже сейчас, даже перед этим мерзким человеком, намеревавшегося прикончить его только ради того, чтобы отомстить за невеселое детство, будто Шото, блять, виноват в нём. И пока что все идёт нормально. Ничего странного. Когда, когда же? И, главное — почему? Зачем? Разве одна лишь мысль об инцестуальной связи не должна вызывать отвращение, что намертво вбито в него природой и порицанием общества? Почему, в какой момент все барьеры сошли с ума вместе с ним, ломаясь под натиском пережитого стресса и гиперболизированного желания защитить — Тойя — вот он, все еще живой! Значит, можно ещё что-то исправить, верно? Стучит затылком по холодному бетону, будто это способно дать ему ответы на все вопросы человечества. И звук, который он слышит, слишком громкий — не такой, который должно издавать это простое прикосновение, что даже «побился» назвать нельзя, можно сказать, он погладил себя куском стены, ни более. Секунда. Осознание. Грохот доносился из ванной. Паника накрывает с головой. Он распахивает дверь и смотрит на брата, распластавшегося под упавшей палкой с прикрепленной на неё шторкой. Одна часть туловища все еще в ванной, а грудь с головой — на полу. Шото чувствует, физически чувствует, насколько сильно трясутся его руки. Сердце бьется в чистой, ничем не сокрытой панике. Страх поглощает целиком. — Блять, блять, блять, блять, блять, — Безостановочно шепчет, осторожно, стараясь не задеть, поднимает чёртову шторку и с силой швыряет её в коридор, со злостью, которую он не ожидает от себя самого. Дрожащими ладонями поднимает чужое тело, ловит чужой взгляд — почти спокойный, меланхоличный, и, что самое главное, живой! Боже, боже, боже, он жив. Его все ещё потряхивает, когда он помогает Тойе подняться, он дрожит мелко-мелко и безумно ощутимо. Смотрит на вскрывшийся шов в районе лба, наблюдает за вяло текущей кровью и впадает в оцепенение. Ладонь сама тянется смахнуть красные капли. Лицо само тянется вперёд, наклоняется, губы сами касаются свежей раны. Он целует отчаянно, показывая раздирающие его эмоции — страх, страх — ощутимый, витающий вместе с кислородом, страх перед потерей. Казалось, давно канувшая в прошлое — ещё с той злополучной битвы — паника при мысли о том, что он прямо сейчас потеряет Тойю возвращается и накрывает его с новой силой, новой волной. Блять. Ему нельзя это делать. Он все равно сжимает в ладонях чужую совершенно голую спину, цепляется отчаянно, и быстро-быстро покрывает мельташащими поцелуями чужое лицо. — Блять, — Выдыхает снова, смотря в чужие глаза, считывая эмоции. В них — тотальное отвращение и крупицы паники. — Согласен, — Чужой голос надломлен, губы стянуты в полоску — не то, что они обычно не она, но разница ощутима. Это колет его сердце ещё сильнее, и Шото безвольно опускает руки. Парень отходит, капитулирует со всей возможной резвостью, и лишь чужое покачнувшееся тело позволяет ему метнуться обратно. И, всё-таки, он проигрывает, когда снова касается губами чужой макушки с только прорезавшимися заново волосами. И.всё-таки он держит чужие плечи гораздо сильнее, стискивает их явственно тщательнее, чем того требует ситуация. — Хочешь, я куплю чёрную краску? — Вырывается быстрее, чем Шото успевает подумать. Просто осознание, подхваченное краем мозга: чужие волосы — белые, белые, белые, а белый — второй по ненавистности цвет, после красного. Тодороки Шото сочетает в себе оба. Слабый, едва ощутимый смешок слетает с чужих губ, и парень ловит его, впитывает всем нутром этот редкий, словно минерал, звук. — Хочу, — Чужой голос почти довольный. Совершенно не такой, какой должен быть у человека, чьё личное пространство так грубо нарушил его собственный, горячо нелюбимый младший брат, — Не боишься, что я реинкорнируюсь в Даби? Наверно, тот просто заебался. Шото гонит от себя настойчивую мысль о том, что виноват в этом. — Будто ты, в самом деле, не переставал им быть, — Подросток доводит мужчину до кровати, помогая сесть. Вспоминает про — наконец, обращает внимание на — чужую наготу, чертыхается и несётся за оставленной на полу ванной одеждой, по пути прихватывая аптечку. Кидает ворох вещей в брата и стремится выйти, дабы не искушаться лишний раз — теперь, когда он полностью осознал, не смотреть почти невозможно. Закрывает дверь и слышит слабый, лишённый сил, но такой отчаянный крик, отчего у него в груди переворачивается абсолютно все, разбираясь на молекулы. Он тоже кричит в свои ладони, предварительно улизнув в свою спальню.***
— Отото, — Горелые губы тянут гласные, почти издевательски, почти так, как раньше — лишь отсутствие ухмылки и пустые глаза заставляют усомниться в этом. Да, черт возьми, он все ещё «отото», он все ещё Тодороки. Он замирает, внутренне подбираясь весь, готовясь к любому дерьму, которое заслужил — недосказанность витает в воздухе несколько дней: простые медицинские прикосновения Шото заставляют Даби неосознанно вздрагивать и морщиться, в то время, как чужое хмурое лицо так и кричит: «и долго ты скрывал, что у тебя встаёт на родную кровинку?», что закономерно наводит на мысль, что им определенно нужно поговорить. Обо всëм этом. Ради Тойи. Шото не хочет. Шото в домике. Шото нет, не было, не существует — и того момента не существовало, правда? Если об этом не думать, то этого не будет, так ведь? И он совсем не прогоняет его в сознании каждый раз ровнехонько перед сном, честно! Чтобы сдерживать рвотные порывы, вызванные разъедащим отвращением, ненавистью и совсем предательской, неуместной жалостью к себе. — Да? — Он в восторге от того, что умеет скрывать эмоции. Обычно. Не когда срывается. По крайней мере, его голос не дрожит, не выдаёт его волнение, скребущую своими когтями панику. — Я на улицу хочу, — Рушит абсолютно все ожидания, заставляя парня недоверчиво вскинуть голову, — Не то, что я в восторге от того, что сижу все время тут. Голову давит, — Почти что жалуется. И не то, что он в восторге от того, что вынужден, блять, спрашивать разрешение, получать ебучее дозволение на то, чтобы действовать самостоятельно. Это пиздец. Взрослый дядька вынужден просить буквально обо всем, не имея возможности вести самостоятельную жизнь. Хочет ли он — другой вопрос, способен ли он — вопрос ещё более открытый. Будь у него чуть больше сил, он бы к херам выпрыгнул из окна. Или, ещё более заманчиво — зарезал бы своего братца, своего санитара кухонным ножом и ушёл бы, как нормальный человек — через дверь. Было бы ещё куда идти. Было бы у него чуть больше сил и мотивации! Он опустошен до дна и почти что смирен со всем, что с ним происходит — выгорел, полностью сжёг себя изнутри собственным пламенем, и, какого-то хуя, не сдох. Было бы, блять, больше сил, чтобы окончательно сдохнуть! И меньше липкого страха — он уже решился однажды и больше не может. Блок внутри сознания, поставленный психикой — ей очень не понравилось умирать, она больше не хочет прикасаться к такому опыту — ну и мразота! А Даби — он, блять, пиздец, как хочет. Или не так — Тойя Тодороки пиздец, как хочет. Ему невыносимо. — Хорошо, — Медленно кивает младший, абсолютно не понимая, не понимая, почему с ним хотят куда-то идти после всего, что успело между ними накопиться. С самого детства. Ну, не то, что у Тойи есть выбор, да? Мерзко, мерзко, мерзко. За этот месяц чувствовать пермаментное отвращение к себе стало настолько естественным, как дыхание. Мерзко, мерзко, мерзко. Ему хочется поцеловать того по-настоящему. Почувствовать разъедающие концы чужих почти несуществующих губ. Почувствовать чужой язык. Хочется. Ему же абсолютно ничего не сказали в прошлый раз? Он имеет право? Блять, конечно же, нет. Абсолютно понятно, почему всё невысказанное так и висит в пространстве — Даби не хочет думать, знать правду, разговаривать. Он бы ушел, убив братца предварительно, если бы знал, куда. Если бы знал, зачем. Запускать пальцы в волосы, оттягивать их, выпуская ярость, направленную на себя, стало настолько естественно, как дышать.***
Он смотрит на мужчину, чей силуэт подчеркивается бьющим где-то спереди солнцем. Горелый скелет, не иначе — и никакой ворох толстовки с капюшоном, натянутым чуть ли не на глаза, никакая медицинская маска не скроет острой угловатости чужих черт. Не скроет чужой болезненности, не скроет того, что Тойю может сломать, кажется, простое дуновение ветра — значит, у его чекнутого брата есть все шансы и подавно. Шото ломает его каждый день одним своим присутствием и с удольствием рассыпается в прах следом. Он смотрит, не может перестать любоваться. Кусает губу до выступившей на ней крови, сильно продавливает ногтями собственные локти, но даже боль не может заставить его прекратить. Даби видит этот взгляд, и ожоги, которыми покрыта даже не скрытая маской кожа, натягивают глаза в едва заметном прищуре. Отворачивается, смотрит на гладь воды. Она манит Тойю своей доступностью, своей скрытой за слоями микроскопических водорослей глубиной. Один шаг, одно усилие — перешагнуть за перегородку. Сил нет даже на то, чтобы стоять. Мужчина без понятия, как смог добраться сюда и не свалиться — пришлось, конечно, пару раз садиться на ухоженные скамейки, но, тем не менее, он явно совершил невиданный подвиг. Повторить такое не выйдет. Он плюхается прямо на газон. Отото осторожно садится следом — чуть поодаль, стараясь не напрягать. Жаль, что его существования — ни то, что присутствия — уже достаточно для этого. — Я могу купить нам сладкую вату, — Шото подаёт голос, звуча безумно неуверенно. В детстве никто не водил их по паркам, и никто не покупал им сладости. — Валяй, — Расслабленно тянет брат, рассматривая свои соженные в хлам пальцы. Он почти не чувствует ничего — ни ими, ни в своей голове, — Только я не смогу подняться за тобой. Не боишься, что наберусь сил и убегу? Шото поднимает на него взгляд и некоторое время смотрит на изнеможденное лицо — в глазах читается чистая усталость и обреченность. Мотает головой. — Ты давно мог. И все ещё можешь, — Тихо проговаривает, поглощая чужие очертания взглядом, почти кусая — также, как мог бы сладкий сахарный комок. Человек напротив невесело, почти механически усмехается. Привычка. — Ага. Не надумай себе слишком многое, Тодороки Шото. Если ты дашь достаточный импульс для этого, если заставишь его нервную систему выделить немного так остро не хватающих ему гормонов, он сделает это. Надо лишь найти, зачем. Весомый повод, который перекроет все сомнительные плюсы их совместного проживания.***
Вата мягко тянется вслед за подбородком, прилипая к нему, не оставляя шанса на то, чтобы отстать так просто, без видимых усилий. Даже ладонь не спасает — сладость остаётся на ней, не планируя так просто сдаваться. Не принимая то, что ей совершенно не рады, не принимая то, что её присутствие совсем не уместно; её терпят лишь потому, что избавляться от назойливой карамели сейчас — лень. Шото тоже, в какой-то мере, вата. Тойя был вынужден снять маску. Сел, отвернувшись от возможных свидетелей грехопадения Шото, от возможных свидетелей вопиющего нарушения всех мыслимых и немыслимых законов геройской этики. Но не отвернувшись от Тодороки, нет. Младший смотрит во все глаза на чужие губы и зубы, лениво расправляющиеся с объёмной массой. Черт. Про свою он как-то слишком быстро забывает, позволяя ей плавиться под палящим солнцем. — У тебя есть приятная альтернатива тому, чтобы есть меня взглядом, — Тойя должен сказать это более грубо. Должен. Обязан. Должен перестать игнорировать до сих пор висящие в воздухе неозвученные, совершенно неправильные чувства, что совсем не подходят их ситуации. Не Шото должен это испытывать — не тот человек, которого Даби до сих пор не против испепелить назло отцу — просто дайте ему возможность. В конце концов, не его брат. Шото механически подхватывает кусок, наблюдая за плавящимся на языке сахаром. Вкусно, конечно, вкусно. Но совершенно не стоит рядом с ним. — Извини, — Спустя время отвечает. Пронзать взглядом, что характерно, не перестаёт даже после просьбы. Да, он, совершенно точно аморальный уебан, так что подобное — очередной, совсем незначительный грешок. — Нахуй извинения, если ты не в состоянии им следовать? — В голосе слышатся отголоски злости, и это лучшее, что парень мог бы получить. Серьёзно. Вывести его брата на эмоции, избавить его от постоянной, разъедающей внутренности апатии, было одной из не отпускающих его идей. — Не могу не смотреть, — В тембре мелькают отголоски вины, и Тодороки даже плечами ведёт от охватившей его неловкости. — Занимаешься мазохизмом? — Всё это — чужая возня, странная, непрошенная забота — все похоже на затянувшийся акт самоповреждения. Или попытку исправить прошлое. В любом случае, одинаково неприятно, одинаково садняще и раздражающе. Снова им компенсируют свою внутреннюю неполноценность. Замечательная у него семейка, ничего не скажешь! Шото мотает головой. — Нет. Ты кажешься мне очень красивым, — В голосе — ни капли иронии. Младший в принципе шутить не умеет — как-то не привязался за ним в детстве такой важный навык. А сейчас исправляться как-то незачем. Не для кого. Тойя заходится в хохоте. Хриплым, надрывным, отчаянным. Касается подушечками пальцев лица, щупает бугры вздувшейся кожи, проводит по линиям шрамов, где совсем недавно была медицинская нить, и его истерика набирает новые обороты. — Пиздец, Шото. Будь хоть помягче, а, — Отдышавшись, выдавливает он. Парень аж вскидывается весь, смотря на чужое лицо с оттенком агрессии. — Я не шучу, — Ему даже обидно. Нет, право дело, он ведь совершенно искренен, разве этого не видно? В его глазах, в его мягком голосе? Шото уверен в том, что сейчас он максимально читаемый. — Ага, конечно. Ещё в любви мне признайся, — У него, в отличие от брата, чувство юмора имеется, причём вполне специфичное — такое, за которое пиздят. Он фыркает и наблюдает за чужим лицом, которое вместо оскорбленного выражения внезапно отводит взгляд в сторону. Впервые за все время, — Ты что?.. — В горле резко пересыхает. Какого черта. Какого, блять, черта. Он кивает, облизывая губы и разглядывая внезапно заинтересовавшие его травинки. — Признаюсь. Пиздец.