нужно зависеть только от себя самого.
люди свободны, и привязанность — это глупость, это жажда боли.
К одержимостям Кисаки Ханма всегда относился прямым образом, как молоток относится к забиванию гвоздя — строго по назначению, податливый инструмент. Или же, словами иными, трепетно, ибо неважно было то, чего и каким образом Тетта добиться желал, Шуджи сделает всё и даже не спросит, не поставит ни одну из поставленных им целей под сомнение. Убить кого-то чужими руками, махинациями? Да боже, хоть собственными и хоть прямо сейчас, без проблем — одно твоё слово, Кис, — и место себе заприметить в верхушках преступного мира Японии? Хорошо. Хорошо, как скажешь, — и к ногам его будет преподнесено Токио, а на руки — корона самодельная, надевай на здоровье, носи, гордись собой, Кисаки. Гордись собой также, как горжусь тобой я. Пока ты здесь, пока ты — то, что смысл давало каждому наступившему дню, то, что помогало со скуки не оставить душу где-либо на обочине дороги или под мостом, значения не имели цели, для которых используемый инструмент был взят в руки.Только не выпускай?
***
Прежде чем проснуться, до Ханмы долетают голоса. Они потихоньку, но вытаскивают Шуджи из тревожного сна, если эту бессознательную яму можно было так назвать. Голоса, шум, множество неопределенных звуков, вспышки света, и сразу же после следуют резкие всплески осознания и боли, отнюдь не физической. Кисаки. С его именем на устах еле слетевшим шепотом, — будто позвал машинально, — он чуть и не рухает с небольшого дивана, не сразу приняв за факт то, где он находится. Больница. Коридор. Ожидание. А… Бля. Блять, блять. Оглядывается — и одни лица незнакомые совершенно, и даже зацепиться практически не за что, он не знал, у кого спрашивать, к кому подходить, и выглядел совершенно потеряно, настолько, насколько мог. И на вид был он как никогда похож на подростка, ещё не совсем взрослого и вроде не ребенка совсем. Этому телу ведь шестнадцать. Если подумать про Тетту — то становилось ещё больнее, всего-то тринадцать. Ханма взглядом от человека к человеку шествует, в надежде на то, чтоб лица хоть сколько-то знакомых докторов или медсестер увидеть, хоть кого-то узнать, но единственное, что он помнил, это запахи медикаментозные, шум каталок и капельниц, неизвестные ему слова и термины, а также табличку над дверью «реанимационное отделение», куда его, конечно, не пустили. Он решает пойти к стойке регистрации. Когда встаёт, тело ожидаемо отдаётся болью за те часы сна в наихудшей для этого позе, но это мало его волновало. Пробирается сквозь толпы и очереди, возвращаясь к началу отделения, и что-то заставляет дрогнуть, пропустить дрожь сквозь тело — словно бы блеск глаз знакомых ему показался, и присматривается, застывая. На него смотрела заплаканная женщина с подозрительно знакомыми чертами лица, и в ней он без труда узнает мать Тетты, номер телефона которой так упорно пытался вспомнить, когда его спрашивали ночью, — ещё одно воскресшее воспоминание. Она выглядела опустошенной и вымотанной, но не разбитой и уничтоженной, каким бывает родитель, узнавший о смерти ребенка. Ханма на лучшее надеяться всем сердцем желал и хотел, однако готовил себя всё равно к худшему. Осторожно и неуверенно — он подходит поближе, и чувствовал он себя, если честно, призраком неясным. И по всей видимости, в глазах его стоял ничем неприкрытый вопрос, потому как когда подошел он, то женщина улыбнулась ему так тоскливо и болезненно, одними губами произнеся: — Живой.***
Глаза у Тетты цвета лепестков глицинии. Шуджи давно подметил это, когда гуляли они по паркам многочисленным среди всего этого фиолетово-пурпурного цветения, где-то на оттенки темнее или светлее, и видя деревья эти, видя ветви цветами утяжеленные, он не мог о Кисаки не думать. Период цветения глицинии крайне мал, до невозможности кроток, всего одну или две недели, как повезет, и в этом году — везло, уже как вторую майскую неделю цвела она, и каждый раз, к дому Кисаки подъезжая, видел он деревья эти, ветром с которых разносились лепестки по округе. Мотоцикл тормозит у нужного дома, и прежде чем заглушить, сигналит Ханма пару раз по привычке излюбленной, давая о себе знать заранее. И поднимается, поправляя рюкзак на плечах. Теперь его, наверное, не только другом Тетты непременно считать можно было, но и семьи Кисаки в принципе? Как он думал. Ведь не было ни единого дня, чтоб не приехал он к ним, не оказав желание рядом побыть с тем, кто нуждался в этом, ни дня без помощи им оказанной, помощи любой, какую он мог, — а если не мог, то учился, — оказывать. Если бы пару месяцев назад кто-то сказал ему, что он уколы ставить научится и повязки менять, шрамы обрабатывать, он бы охуел дико, не иначе, а сейчас… так, мелочи. Забавно, — мисс Кисаки уверена была, что компания его непременно для Тетты важна в первую очередь, и как бы спорить тут было не с чем, но Шуджи умалчивал уверенно, что самый нуждающийся в их общении и встречах каждодневных здесь был именно он. Улыбался ей только улыбкой более-менее приличной, кивая, мол, да-да, конечно, всё для вас — и ведь и вправду. Это настолько привычным и рутинным стало, настолько незаменимым, что ему уверенно дубликат ключей в руку вложили, сказав, что его появлению здесь всегда будут рады, — настолько он приличным человеком казаться пытался, но и кажется, с парочкой грешков с его стороны родительница смирилась, приняв, мол, молодежь сейчас такая, не иначе, и ничего с этим не сделать. Ну, или Ясу Кисаки до сих пор уверенная в том была, что с плохой компанией её невероятный ребенок не поведется, и честно, им же лучше, переубеждать Шуджи её вовсе не собирался. Дверь отворяется теми же ключами, ею ему врученными. Когда это происходило в первые разы и матери его дома не было, — ей приходилось больше работать ради того, чтобы оплачивать лечение и всё, что могло потребоваться, — Кисаки лишь несколько возмущен был, но всё, что он мог, это смириться. Только потом Ханма узнает, что причина этому возмущению была следующей: «Ключи от квартиры хотел вручить тебе я» — и тогда у Шуджи внутри где-то у самого глициния расцветает независимо от месяца и времени года. Он вложил ключ в его ладонь всё ещё ослабшую и произнес: — Теперь можешь, — А в ответ тихое «придурок, идиот», но ключ обратно он ему отдаёт, ещё и стукнуть пытается, да только получается плохо, потому что теперь ведущей рукой вынужденно стала левая. Ещё немало времени пройдет перед тем, как в его кулак небольшой вернется прежняя сила, с которой отхватывал от него Ханма временами, смеясь, раздражая поведением или шутками неудачными, флиртом и глупостями, как Тетта это называл, подобного рода. В прихожей его встречает темнота и тишина, чистая квартира, проветриваемый воздух. Слабый и теплый, весенний ветерок гулял по комнатам, разнося запах цветения и начала чего-то нового, словно очередного круга сансары. И как бы не была объективно приятной данная атмосфера, на этом празднике жизни Ханма чувствовал себя некстати приглашенным гостем совершенно. Он разувается, снимает кожаную куртку, оставаясь в черной водолазке, возвращает на плечо рюкзак, и слышит-чувствует присутствие рядом ещё чье-то, шум некоторый, и головою повернувшись к источнику звука видит то, что вынудило застыть от удивления. — Ну привет. Глаза цвета глицинии, не иначе. Больно сталкивается с ребрами сердце, и сжимается как-то неприятно, словно костяная клетка стала ему вмиг мала. Кисаки неуверенно улыбается ему, скрыть пытаясь то, как трудно ему давалось это: вот так вот Шуджи встретить, выйти к нему. Под левою рукою костыль, вместо правой голени — протез, а правая рука… Пока что, но только пока что — просто-напросто отсутствовала. Они работали над этим, над тем, чтобы точно также заменить это настораживающее отсутствие протезом. Ханма не моргает, с плеча сползает рюкзак, он опускает его на пол, а сам — к Тетте подходит аккуратно, словно боясь, что рассыплется тот, и обнимает, крепко обнимает, в волосы юношеские зарывшись так мягко, придерживая его, видя усилие чужое. Он шепчет, стараясь, чтобы это звучало хоть сколько-то шутливо: — Выглядишь так, словно ещё совсем немного и рухнешь. Боюсь дышать на тебя. — А ты так, будто вот-вот разревешься. Я же молчу. Не менее колкий ответ, — всё как обычно, и это радовало, — вызывает смешок. — Шутка в том, что мы оба правы. — Отстраняется от него слабо, не прекращая придерживать. — Иди сюда, ты конечно, удивил меня, всегда удивлял, но что-то мне подсказывает, что тебе уже сейчас нужно отдохнуть. И помогает ему. Помогает в комнату вернуться, сесть на кровати, отложить костыли в сторону. Сам он рядом опускается на стуле, вернувшись к нему уже с рюкзаком. Пододвигается ближе, когда как Тетта сам к краю слабо сползает, чтоб к Шуджи поближе быть, пока сам Ханма принесенное им ему отдавал: книги, что Теттой прошены были, и которые взял он из библиотеки недалеко. Кисаки благодарит тихо, до очков на тумбочке дотягивается, и осматривает то, что им принесено было, словно сверяясь, не взял ли он чего не того, потому что этот экземпляр мог. А Шуджи… просто любовался им, просто смотрел на него, солнцем освещенного, живого, дышащего, с сердцебиением еле слышимым, и бытием наслаждался в кои-то веки, чувствуя то, по чему уже соскучиться успел: привкус от банального существования около приятный, пусть и с горькими нотками. Глаза Кисаки по иероглифам следуют завороженно, но в одну секунду — на Ханму поднимаются, и тянется он к нему, тянется к волосам для неизвестно чего… и мгновение спустя показывает ему лепесток глицинии. — Вижу, цветешь. Весеннее обострение? — От тебя подцепил. Хмыкает. Находку прячет меж книжных листов, и зачем-то кончиками пальцев возвращается к волосам чужим, перебирая отросшие за зиму и начало весны пряди. — Стричься не собираешься? На такой вопрос — не менее вопросительный взгляд. — Не знаю. А что? Тебе не нравится? — Выглядишь больно скорбно. Смотреть тошно. Смешок. Нервный, даже слишком. А в этом смотреть тошно — столько любви, что губы сами в улыбке растягиваются. — Ну, может быть и задумаюсь о походе к парикмахеру… Может быть. Тетта кивает, смотря на него так, мол, я запомнил. И воспринял это как обещание, попробуй не выполнить. Ханма к руке чужой прижимается, когда та по волосам его шествовала, и тут же к очкам его тянется, снимая те, наблюдая одну из милейших картин: как на первые несколько секунд превращался он в котенка слепого, что морщился и щурился, глазами моргая. Старшего это смешит немного, пока он лицо чужое за подбородок подбирал, разглядывая правую его часть, — обычная ежедневная процедура, — но не менее малоприятная для Тетты. Не нравились ему свои шрамы, не принимал он и то, что рассечено лицо было сбоку, и что бледнел там далеко не маленький рубец, почти глаза касающейся. Он помнил докторское, мол, если бы ещё чуть-чуть, то он бы и зрения на один глаз вероятно, лишиться мог. Но к их счастью, оно просто ухудшилось. Кисаки хмурился, мрачнее становился, думая об этом, и Ханме в глаза смотреть не мог, видимо, не желая гадать и раздумывать над тем, что за эмоции в янтарных глазах отражаются, нагадать лишнего боясь, хотя единственное, что было в них — любовь безграничная, не меньше. Он видит это сомнение его, глаза отведенные, и сам додумывает логическую цепочку, не говоря ничего, но действием совершая следующее: зацеловывает шрам краями губ, снизу вверх и обратно. Кисаки вздрагивает весь, опешивший, и видит Шуджи сгущающиеся краски смущения то тут, то там и как глаза заблестели его. Смеётся, когда слабую брань в свою сторону слышит, и выглядит абсолютно довольным совершенным только что, ни о чем не сожалеющим. После этого они идут по уже знакомому сценарию: рубец нужно обработать заживляющей мазью, и Ханма, уже это умеющий, этим и занимается. — И кстати, о весеннем… — Говорит он, тюбик мази закручивая, руки влажной салфеткой протирая, как и до этого, правда до этой процедуры небольшой та была спиртовой. Кисаки глянул на него, колено одно подогнув к себе, обняв себя рукою. — М..? Ханма откладывает мазь, взгляд бросая на приоткрытое окно, спрашивая вполголоса. — Не хочешь ближе к вечеру пойти и посмотреть на цветущую глицинию? Тишина не была некомфортной. Нет, они будто дали друг-другу в этом мгновении побыть на подольше, распробовать его, запомнить то, как падало солнце на их лица и на стены, какие узоры вырисовывало на полу и руках их, как будто подсвечивались они ореолом ярким, и сам Тетта из себя будто бы одуванчиком был, солнца ребенком, тем, к кому подсолнухи на поле тянутся. — Хочу, — Отвечает Кисаки, и Шуджи кивает. При закатном солнце та будет особенно красивой, и он, быть может, даже достанет фотоаппарат. А завтра он подстрижет волосы. Да, он помнил, помнил — судьбу не изменить, хоть убей, сердце своё размажь о стену, но пока та давала ему поблажки, пока давала шансы на воспоминания новые, он пользовался ими, и в предвкушении собственного отчаяния в будущем был как никогда счастлив, не прекращая жаждать боли от привязанности.