"Не заставляй меня вспоминать. Будь человечнее, в кой-то веки."

R
Завершён
122
Фэндом:
Размер:
10 страниц, 5 111 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
122 Нравится 6 Отзывы 24 В сборник

Поговорим?

Настройки
Примечания:
Утро понедельника. Лето. Жара ещё не успела занять своё почётное место во главе этого дня, потому приятный прохладный ветерок главенствует в сей час. Солнце только-только восходит, а по улице рассеянно раскинулся туман. На кухне, в простенькой располагающейся в одном из спальных районов Москвы «рабочей квартире», как любил именовать её один из обитателей, закипал себе тихонько электрический чайник, а на сковороде уже второй здешний житель жарил яичницу на две персоны. У плиты, что было очевиднее всего, лениво и сонно мельтешил Иван, а за столом в удобном старом кресле устроился Гилберт, закутавшись потеплее в плед. А почему? А просто Экс-Пруссия был существом довольно мерзлявым, потому предпочитал не зябнуть с утреца пораньше, а комфортно так, в тепле пить свой так ненавистный ему же кофе для поднятия бодрости и боевого духа. Настроение у России было удивительно приподнятым для человека, у которого началась очередная рабочая неделя. Но весёлость легко было объяснить — неделя, несомненно, была хоть и рабочая, а всё ж крайняя перед отпуском длиной в месяц. Потому Брагинский, чуть ли не порхая по кухне от довольства, выложил на две тарелки довольно лёгкий по своему наполнению завтрак для себя и для хмурого Байльшмидта, поставил всё это дело на стол, так ещё и чайку себе налить не забыл. Ну и кипяточку к чужому кофе долил, не поленился и лишь после уселся за стол напротив своего личного оккупанта. Почему ж Байльшмидт был хмур? А чёрт этих немцев, живущих не одно столетие, разберёт! Возможно, сон дурной навёл на мужчину философские и очевидно ностальгические мысли. А может осознание скоротечности его личного времени или ещё какая другая туфта, ранее Гилберта не волновавшая, вдруг взбеленилась и заполнила всё место в потоке сознания белоснежной головушки Экс-Пруссии. Непонятно. Но Ваня старался не лезть с расспросами к своему сожителю, потому что понимал, как это иной раз неприятно, когда кто-то близкий в порыве волнения пытается выведать то, о чём вслух говорить не хочется. Старался не лезть, потому завёл будничный разговор в это типичное для них обоих утро, дабы обстановку чуть увеселить да разрядить: — Слушай, вот вроде понедельник, а привычного ощущения, будто на каторгу вместо службы собираюсь нет совершенно. А знаешь почему? — как-то лукаво улыбнувшись под конец протянул русский, сталкиваясь своим фиалковым взором с удивлёнными, хоть и сонными алыми очами прусса. Гилберт хмыкает, отпивает разбавленный, по идее бодрящий напиток и лишь после отвечает своим таким родным, привычно хрипловатым голосом: — Потому что ты окончательно тронулся умом и ударился в пофигистичный оптимизм? — Ты был близок, однако ж нет, дело не в этом. Ну Гил, я ж говорил тебе, что эта неделя последняя перед моим законным отпуском! Вот закончится она и сможем на дачу махнуть, а, как тебе идея? Речка, солнышко, лесок недалеко, красота ж… Хотя, по поводу солнышка я загнул. Так уж и быть, буду тебя вечером выгуливать, чтоб не сгорел на жаре, а то больно надо столько сметаны на тебя изводить. Но в остальном же точно красота. — увлекся своими мыслями Ванюша, блаженно прикрывая глаза, как бы предвкушая скорейший отдых. — Нет, Ванька, ты точно тронулся… — в своей привычной манере ухмыльнувшись, немец продолжает свою речь, смотря за тем, как мужчина совершенно беззаботно «добивает» свой завтрак. — Но план с выездом за город звучит сносно, Великий доволен. Всяко лучше, чем париться в этой громадной бетонной коробке под кодовым названием «Московия». Единственный в своём роде прусс умышленно употребил именно это слово, вместо привычного «Москва», дабы немного позлить Ивана, зная, что Россия не шибко переваривает данное словцо. Так, чисто из своей врождённой Великой вредности. Не иначе. Однако Байльшмидт был действительно удивлён тому, насколько ж не прошибаемо хорошее настроение у Брагинского и даже невольно позавидовал своему русскому. Потому как самому Гилберту сейчас было поганенько на душе по совершенно непонятной причине. Или не совсем непонятной… — Вот и славно, значит точно махнём в область. Эх, скорее бы… Слушай, как раз только вспомнил, к нам завтра Наташа обещалась заехать «по делам». Надеюсь ты не сильно возражаешь, если она останется с ночёвкой? Вы ж в последнее время гораздо лучше ладить стали, чем… — не окончив свой бодрый монолог, Иван был неожиданно прерван некогда притихшим на пару минут немцем. И сей вопрос, надо сказать, всколыхнул в памяти России что-то настолько древнее и неприглядное, что-то такое жестокое и отвратительно давящее, что вся искренняя весёлость в миг пропала с его лица, воздвигнув себе на смену недоумение и лёгкое раздражение. Гилберт произнёс совершенно небрежно: — Слушай, Брагинский, я вот тут подумал… А много ли у тебя было хреновых историй из детства? Нет, ну а что, ты ж тысячу лет, с хвостиком, живёшь на этом свете, ведь должно же быть что-то такое, среди воспоминаний, о чём тебе тяжело говорить… А поскольку Великий сегодня добр, да и времени перед работой у тебя с лихвой, мог бы и поделиться. Честно, обещаю не стебаться слишком сильно. И тишина, затянувшаяся на несколько минут. В какой-то момент Гилберт всмотрелся повнимательнее в чужие резко изменившиеся черты лица и пожалел, что вообще завёл эту тему. Лучше бы не начинал и на одного невесёлого человека в этой кухонке было бы меньше. Однако отступать уже было бессмысленно и прусс решил давить до последнего, из своего гадкого, хоть и вялого любопытства. Ваня как-то невесело усмехнулся, наконец-то выходя из прострации и отвечая заметно опечаленным и раздражённым тоном: — Почему в такое прелестное утро ты хочешь говорить только о всякой мерзости прошлых лет? Любишь портить настроение окружающим, раз у самого оно ниже плинтуса? Экс-Пруссия был искренне удивлён так резко переменившимся тоном их беседы, однако нужные для ответа слова нашлись у него довольно быстро: — Брагинский, ты чего бесишься на ровном месте? Я ж у тебя не секретные разработки требую, а так, мирно поддерживаю беседу. Или ты так боишься говорить настолько незначительные вещи? Что, всё было настолько паршиво в прошлом? — пытаясь поймать своим взглядом чужой, немец уже и сам начинал закипать от того, как старательно Ваня избегал любого зрительного контакта с ним. Россия тяжело вздохнул. Те неприятные воспоминания вновь начали вертеться у него в мыслях, и одно было хуже другого. Чужие мерзкие холодные руки, касавшиеся ещё тогда юного Руси в не самых приличных местах, не менее отвратительные слова на чужом для него языке, похабные звуки и выражения, а в добавок ко всему боль неимоверно мучительная. Но то была боль не только от побоев. Если б только от них, было бы гораздо легче воспринимать тогдашнюю реальность. Но увы. Мерзко. Мерзко. Мерзко. Иван никогда не горел особым желанием так часто анализировать своё прошлое, потому как всегда ненавидел и боялся натыкаться именно на эту часть своих юных лет. Они буквально иллюстрировали для Брагинского то, что ж случается с теми воплощениями, которые физически слабы, не способны себя защитить и не имеют никакой поддержки хоть от кого-то. Россию начинало потихоньку мутить и подташнивать от всех тех ужасов вновь, навалившихся на него, пускай и в лице неприятных флэшбеков из отрочества. Однако стоической силой своей, пока ещё крепкой, воли, Ваня смог найти пару достойных слов, в отчаянной попытке переменить разговор на что-то более-менее приятное, лишь бы поскорее ментально прийти в себя и не показать такую позорную слабость немцу: — Так, Гил, послушай… Давай сменим тему? Я просто не сильно люблю вспоминать былое. Это довольно долго и утомительно, тебе ли не знать. Ты мне лучше расскажи о… — и вновь неугомонный и уже порядком взбешённый такой упёртостью русского немец перебивает его. — Ванёк, да ты ж увиливаешь от такой обычной темы. Великому даже любопытно, по какой такой причине. Вертишься тут, как уж на сковородке. Почему? Что настолько пиздецового могло произойти, пока ты, будучи мелким, жил где попало и боролся за обретение своей полной государственности? — вроде такой в меру оживлённый тон голоса и привычная хрипотца, а Ване было физически тяжело слушать любые слова, произносимые сейчас Байльшмидтом. России хотелось поскорее уйти на свою «любимую» работу, лишь бы закончить сей диалог с непонимающим его пруссом, чьё любопытство буквально способно сводить неподготовленных людей в могилу. Жалко только, что Ванюша был относительно бессмертен, точно Кощей, а потому приходилось терпеть это немецкое непонимание в купе с невежеством и совершенным отсутствием чувства такта. — Гилберт, прекрати. Хватит вести этот бессмысленный разговор… — первоначально громко, с явным умеренным недовольством произнёс мужчина, а после добавил уже более тихо, надеясь, что эту часть его монолога Экс-Пруссия не услышит — Не заставляй меня вспоминать. Будь хоть немного человечнее, в кой-то веки. Теперь у Байльшмидта уже порядочно так «подгорало», а блядское прусское любопытство, которое ни раз подводило своего хозяина, только подливало и подливало масла в это пожарище. Гилберт искренне недоумевал, что же такого могло приключиться с Иваном в детстве, раз ему настолько сильно не хочется об этом даже вспоминать, не то что говорить. И это глупое недоумение наводило немца на довольно скверные предположения, которые тот, недолго думая, озвучил, позднее сильно об этом пожалев: — О Боже, Брагинский, не кипятись. Ты так говоришь, будто тебя систематически в течении нескольких веков опускали, потому и не хочешь говорить о… — немец осёкся на половине произнесённой им речи, встретившись с обескураженным выражением на лице у России. Брагинский был не столько удивлён, сколько расстроен. Мужчина заметно поник, потупив свой взор куда-то на стол и вновь уходя в свои мысли. Весь былой энтузиазм в купе с лёгкой раздражительностью и совсем не лёгким любопытством сразу же выветрился из буйной прусской головушки. Он что, угадал? Желая подтвердить свои опасения или же, предпочтительнее, опровергнуть их, он произносит лишь одно имя русского — Вань? Иван молчит. Сохраняя это же молчание, забирает со стола свою тарелку и кружку, кладёт в раковину, всё так же не проронив ни слова моет всё это дело, после ставит уже чистую посуду на место и намеревается уже покинуть кухню. Однако перед уходом, не оборачиваясь на вопросительный оклик немца, произносит: — Знаешь, мне уже пора, а то опоздаю ещё. Суп в холодильнике, есть захочешь — разогрей. Буду дома, как обычно, где-то к шести или семи вечера… После, русский довольно быстро, хоть и без лишней суеты в своих движениях собрался и был таков. Даже дверью не хлопнул, хотя и был достаточно обижен… Нет, даже не так, огорчён тем, что его вот так просто раскусили. Простейшим образом припёрли к стенке, к той самой реальности и к той самой мысли, которую мужчина старался гнать от себя многие века. Пытался отрицать и абстрагироваться, чтобы было не так болезненно помышлять о прошлой своей беспомощности. Таким вот образом немец остался один на один со своими мыслям и осознанием своего порядочного такого «косяка» перед близким человеком. Вот кто его вообще за язык тянул говорить такое? Но теперь уж эта мысль была побочной, а главенствовало нечто другое в потоке сознания у Байльшмидта — в своём грубом предположении он оказался прав, если судить по «пришибленной» реакции Брагинского. У которого было такое лицо, будто бедолагу ледяной водой окатили или вовсе утопить в ней пытались. «Значит тогда, во время всей этой перепалки со степной гадиной, длившейся двести пятьдесят лет, он… Боже… Я такой идиот.» — всё так же сидя неподвижно на кухне, в том самом старом кресле, Гилберт существенно так заехал себе же по лбу от запоздавшего дополнительного осознания. А в районе левого лёгкого у немца неприятно так защемило от всех тех мыслей, с которыми он теперь вынужден разбираться самостоятельно до Ваниного возвращения.

* * * * * * *

День тянулся медленно, по сугубо личным ощущениям немца. Настроение его, если утром ещё было относительно неплохим, то после того разговора с русским действительно, вторя его словам, упало «ниже плинтуса». Чем только Байльшмидт не пытался себя занять, лишь бы отогнать грузные мысли о случившемся накануне. Однако ничего не помогало. Теперь, к мыслям о своём невесёлом прошлом прибавились и мысли о чужом. Они ведь, с тогда ещё мелким Россией, встречались в основном на поле брани, да и то не шибко часто, потому Гилберт естественно не мог знать, насколько же градус отвратительного и жестокого был повышен во времена так называемого Ордынского нашествия на Древнюю Русь. Ему просто тогда не было дела до чужих проблем, своих навалом хватало. Те же поляк и литовец, в тогдашнем списке забот юного Тевтонского Ордена были ключевыми проблемами. А теперь вот, спустя столько веков, совершенно невзначай и дело появилось и подробности леденящие выяснились. Впервые в своей насквозь эгоистичной душонке прусс признал, что следовало бы извиниться. Да не перед абы-кем, а перед Иваном. Они ж, вроде как, уже более не враждуют, живут вместе, в каких-то своеобразных отношениях состоят, а он, Великий, взял, да и копнул слишком глубоко в чужую историю одним только набором каверзных вопросов. Копнул и, удивительным образом, устыдился своей грубости. Опять перед глазами всплыло то печальное выражение лица России, демонстрирующее не столько разочарование в немце, сколько в самом себе. То самое, когда человеку стыдно за себя перед кем-то близким или за что-то крайне скверное, произошедшее с ним в прошлом. Выражение человека, который возможно даже винит себя в своей слабости и беспомощности, хотя, по сути говоря, вовсе и не был виноват в том, что же с ним совершили. Подумав об этом чуть дольше, пруссу стало тошно от себя же и своего давешнего поведения. Мужчина почувствовал себя действительно идиотом, ведь… Одним словом — остаток всего дня Экс-Пруссия провёл в раздумьях над тем, как лучше было бы попросить прощения. Да, он, Великий, думал о чём-то настолько приземлённом, но при том настолько важном. Куда ж смотрит его самолюбие? Между тем, вернувшийся вечером, как и обещался, Брагинский не выглядел более столь выбитым из колеи. Скорее, всем своим видом излучал какую-то усталость в купе с задумчивостью. На попытки немца заговорить о том, что произошло сегодняшним утром отвечал односложно и коротко, однако ж не игнорировал Экс-Пруссию вовсе. Ужинали они тоже в тишине. Такой, которая разве что в старинных склепах Московских некрополей встречается. Ванька довольно быстро умчал в ванную, оставив Гилберта один на один со своими угрызениями ещё окончательно не затерявшейся в веках совести. Слова в голове всё никак не хотели складываться в жалкое подобие предложений с простецким посылом — с извинениями. То ли гордость мужчине не дозволяла даже помыслить о чём-то настолько ему несвойственном, как признание своей вины, то ли сама вина была слишком тяжеловата, потому давила и мешала здраво осмыслять происходящее. «До чего ж ты себя довёл, Великий, раз тебе более не наплевать на чужие чувства? А чужие ли? А чужой ли он тебе теперь? Молчишь? Ну и молчи, упёртый баран без понимания чужих личных границ и того, какие же темы лучше не затрагивать.» — трезвонила совесть Байльшмидта в его подсознании, голосом удивительно похожим на голос младшего немца. Людвиг бы точно был удивлён, узнай он о том, что является «голосом разума» для своего старшего братца балагура. Так бы далее и терзался прусс, получая моральные лещи от своей совести, ежели бы Ваня не соизволил наконец-то выйти из ванной комнаты да вернуться в спальню. Слегка взъерошенный и заметно посвежевший после душа Брагинский стоял сейчас перед немцем в домашнем своём халате, своим видом невольно наводя Экс-Пруссию на довольно стыдные (особенно в его-то не шибко выгодном положении) мысли. Ну что поделать, если твоя пассия даже во время такой странной ссоры кажется тебе более чем привлекательной? Вот именно, что ничего не попишешь. Гилберт всеми своими нехилыми моральными силами отгонял эти фривольные мыслишки, вот только… Никак не мог он ожидать того, что у Брагинского на сей счёт было своё персональное мнение. И уж точно никак немец не мог выяснить дальнейшие действия России. А Ванечка, между тем, без тени какого-то притворного стеснения уселся на краю кровати по правую сторону от немца и довольно резво притянул того к себе поближе ладонью за подбородок, следом увлекая в довольно требовательный влажный поцелуй. Немец от нескрываемого удивления раскрыл рот чуть пошире, а русскому это и было нужно, потому углубить поцелуй почти сразу же Брагинскому не составило никакого труда. Если б Экс-Пруссия сейчас стоял ровно, точно оловянный солдатик, то ноги его предательски подкосились бы, а сам прусс, подобно травинке, блаженно б осел на месте. Вот только Байльшмидт уже сидел, но легче от этого факта не становилось. Он что-то возмущённо простонал в поцелуй, когда чужие ловкие, ежели их хозяину это нужно, руки потянулись к завязке на его домашних трениках. Когда обоим мужчинам понадобилось немного свежего воздуха (хотя его отсутствие для них проблемой бы не являлось), раскрасневшийся Ваня отстранился первым от не менее смущённого и блещущего пунцовым румянцем Гилберта. Хватая ртом воздух и пытаясь углядеть хоть что-то в чужих фиалковых глазах, что бы объясняло такое рвение и такую пышущую инициативность русского, прусс произносит, нарушая недолгое молчание: — Х-ах, х-а… Вань, ты чего это такой резвый? Я вообще-то поговорить хотел… Мхм! — хрипловатый голос мужчины лился сейчас какой-то обрывистой интонацией, в основном всему виной были чужие уже ранее упомянутые ловкие руки, хозяйничавшие в пределах чужого «хозяйства» и тем самым выбивавшие из лёгких немца приглушённые томные вздохи. — Я просто хочу тебя, расслабься. — констатировал Иванушка, прильнув губами к шее разомлевшего и дезориентированного Гилберта — Или…тебе даже прикасаться ко мне теперь омерзительно? Одной последней фразы русского было достаточно, чтобы выбить уже прусса из колеи. Нет, всё определённо казалось ему теперь несколько нездоровым. Это не обычная приятная, хотя и редкая, инициатива исходила от России, а…странная в своей реализации попытка что-то кому-то доказать. Вот только кому: самому себе или Байльшмидту? Ответа на это у Гилберта пока не находилось… А значит его нужно было найти самому. Слишком просто было бы, если б такие фундаментальные вещи угадывались с первого раза, верно? Если не можешь разобраться в своей головушке, то и чужая будет теми ещё потёмками. Ничего толком не ответив первоначально, мужчина неожиданно перенимает инициативу на себя, толкая Ивана на кровать, а после, нависая над ним сверху, произносит тому такие нужные слова, находясь при том в паре сантиметров от таких желанных чужих губ: — Не смей более никогда произносить нечто подобное, Брагинский. Я сейчас здесь, с тобой рядом и намереваюсь хорошенько потрахаться явно не из-за того, что испытываю к тебе неприязнь и омерзение, разве нет? — вот так запросто, без излишнего пафоса и конкретики, однако уже этих слов для России было достаточно, чтобы еле-еле сдержать поток прорывающихся горьких слёз. Экс-Пруссия же прижимается к русскому ещё ближе, вновь соприкасаясь с ним губами в уже несколько более нежном поцелуе, который при всём при этом нисколько не понижал градус их общего возбуждения. Он был нужен им обоим, для того, чтобы разграничить их нынешнюю добровольную близость и желание быть максимально созвучными друг с другом, с тем, что давно уж минуло и что с натяжкой можно было назвать проявлением доброй воли. Ивану всё происходящее ощущается чем-то таким более возвышенным, чем простое трение тел друг об друга, потому мужчина ни на миг не желает сейчас отпускать немца, будто тот куда-то исчезнет, а всё происходящее окажется больным сном не менее больного мальчишки с паршивым настоящим, жестокостью в нём и таком далёком неясном будущем. Гилберту же, всё ныне происходящее между ним и Брагинским казалось лишь теперь правильным и относительно здоровым. А чужие довольные протяжные стоны служили тому ярчайшим доказательством.

* * * * * *

Ночной полумрак в спальне нарушался лишь одной горящей лампой на прикроватной тумбе, а тишина — сбившимся дыханием двух лиц, чьи тела ныне переплетены друг с другом и даже при том, что на дворе лето и не все летние ночки холодны, не желали разлучаться. Гилберт лежал на спине, заграбастав себе под шею две подушки, а Ваня расслабленно улёгся на немце, устроив свою голову у него на груди. Молчание. Чужое только-только восстановившееся дыхание и чужое громко колотящееся сердце. Вот она — идиллия и сам кайф простого бесцельного валяния после хорошего секса. Обоим мужчинам не хочется сейчас слишком много думать, ведь сладкая нега разошлась по всем ранее напряжённым мышцам, а такого рода расслабление совершенно точно не способствовало активной мыслительной деятельности. Прусс левой рукой приобнимает так фривольно разлёгшегося на нём Россию, а правой свободной пятернёй легонько ерошит ему волосы, поглаживая. Иван, казалось, вновь впал в раздумья, однако ж… Неожиданным образом выпалил негромко, приподняв голову, чтобы заглянуть в алые глаза своего немца: — Знаешь, Гил, я… Мне хочется сейчас рассказать тебе что-то такое, о чём я никому более никогда не смог бы обмолвиться и словом. Это действительно настолько мерзко и неприятно, что даже просто вспоминать мне становится тошно, но… Тебе я, почему-то, хочу рассказать. — не разрывая всё это время образовавшийся взаимный зрительный контакт, Брагинский лишь позднее отвёл взгляд, как бы от неловкости, продолжая — Если ты не хочешь слушать, то я тут же перестану. Байльшмидт довольно облегчённо выдыхает. Ладно, по крайней мере Россия сам хочет этим с ним поделиться, значит доверяет. Потому немец просто обязан его выслушать от сих до сих. От корки до корки. А после, быть может и сам поведает ему те мысли, которые терзали немца с самого раннего утра и до сего момента. — Говори, если тебе от этого легче станет. Перебивать не стану. — давя желание сонно зевнуть, отчеканивает прусс, прижимая русского к себе ещё крепче. — Ты сегодня был довольно точен в своих предположениях. — уже на этом моменте у немца в груди вновь что-то неприятно закололо, а русский продолжил — Да, как ты знаешь, было время, когда я находился в…зависимости от одного степного ублюдка, чьё имя считаю недостойным упоминания. Я…был ребёнком. Слабым и без малейшей поддержки. Ну вот некому мне было помочь, да и сам я себя защитить был не в состоянии до определённого момента. Жалкое зрелище, но это совершенно точно не значит, что я виню себя в том, что…случилось. Оказалось, что этой ордынской сволочи было мало разрушить мою семью и неволить моих людей. Этой гадине нужен был я. Во всех смыслах, даже самых грязных и мерзких… — голос Ивана болезненно дрогнул, а сам обладатель ярко-аметистовых очей пытался уклониться от чужого алого взора, в коем явно различалась какая-то из степеней беспокойства — Пожалуйста, просто позволь мне не упоминать в подробностях то, чем мне приходилось заниматься с… Одним словом, эта тварь на мне отыгрывалась, показывая кто ж тут сильнее и, соответственно, главнее. Если…попытаться оценить всё тогда произошедшее, он просто пытался подавить таким ублюдским образом мою волю к сопротивлению. — тут Россия саркастично усмехается, с какой-то злобой, копившейся в нём столетиями замалчивания данной темы — Ха-а, … Только вот не вышло у него, как видишь. Я ж сейчас жив, здесь нахожусь, а не канул в лету как ненужное и слабое государство, развалившееся из-за внутренних усобиц за власть… — в какой-то момент Экс-Пруссии стало боязно не только за ментальное состояние русского, но и за своё физическое, потому как пылкий недобрый огонёк в глазах Брагинского, хоть и был обращён не в адрес Байльшмидта, однако ж пугал то именно немца — Мне впервые было не жаль умышленно кому-то вредить только тогда, когда я отсёк этому и без того жалкому старому козлу его степную голову. Знаешь, я первый раз испытал какое-то довольство и облегчение от чужой боли. Позднее меня это ощущение тоже посещало и не раз пугало, но только не тогда, только ни в первый раз. Мне было так хорошо на душе, когда его жалкое тело стремительно истлело и обратилось прахом, что я бы и сейчас не переменил своих мыслей по поводу того, что иной смерти эта псина не заслуживала… И понимаешь, как долго я не мог никому об этом всём рассказать? Мне было не то что стыдно, а до тошноты отвратительно представить чужие понимающие физиономии или ещё более того жалость на лицах тех, от кого я её никогда бы не хотел получать. Мне казалось, что попытаться всё забыть будет легче, но, как ты можешь видеть, нет, не легче… — в заключение своего признания, Ваня вымученно улыбнулся, не сводя усталого взора с Гилберта. Весь секундный запал и огонёк пропал из этого взгляда, оставив после себя лишь пепел и страх неизвестности перед чужой реакцией на такое откровение — Ну и что ж скажешь теперь? Всё ещё не отвратительно касаться меня, находиться рядом со мной, да даже просто смотреть на меня? Байльшмидт-старший молчит, переваривая в своей голове всё только что услышанное им из уст русского. Захотелось сделать что-то безрассудное, ведь в немце взыграло такое далёкое для него, ушедшее в прожитые века чувство ебанутой справедливости. Вот только второй раз уже мёртвое и истлевшее не умертвить. Вернуться в прошлое не было дано ни людям ни воплощениям — это общеизвестный факт и нерушимый (пока что) закон. Брагинский начал заметно нервничать видя в ответ на свою нездоровую исповедь лишь затянувшееся молчание. Однако очень быстро пришёл в норму, когда чужие на первый взгляд хоть и не шибко сильные, но при том крепкие руки обхватили его чуть крепче, обнимая. А после такого мучительно долгого молчания последовал такой ответ: — Твоей вины в такой, как ты говоришь, «слабости» нет и не было, это очевидно, Брагинский, даже сомневаться не смей. Я сейчас не собираюсь тебя жалеть, потому что вижу — тебе моя глупая жалость вперемешку со словами инфантильной поддержки и даром не сдалась. Тебе ж важно знать, что я теперь думаю конкретно о тебе? А что я должен, презирать тебя за то, что случилось настолько давно? Будь проще, в этом плане… Ежели я хотел бы тебя за что-то люто возненавидеть, прям до систематической головной боли, то выбрал бы для этого что-то более близкое из истории, если говорить о времени… И всё же… Мои слова для тебя уж точно не авторитетны, но спасибо, что…рассказал о чём-то таком именно мне. Великий умеет хранить тайны. Будь уверен. — немец долго и проницательно смотрит на своего русского, не желая прекращать сей контакт, который сейчас был более близким уже для них обоих, чем любая физическая близость. Вздыхая и усмехаясь, мужчина продолжает — А в подтверждение своих слов, старый прусс и сам тебе сейчас кое-что расскажет. Примерно из той же оперы, что и твоя история, хотя и не настолько глубже и дольше, но тоже довольно пиздецовое «кое-что»… Помнишь ли ты, что у меня в том же периоде, когда у тебя были стычки с Ордой, была ещё и своя большая проблема в лице польско-литовского союза? Да уж, потрепали они меня порядочно… Настолько порядочно, что в дальнейшем кое-кто стал герцогством с прямой вассальной зависимостью от поганого пшека. А ведь мне в те времена было не так уж и много лет, ну, по нашим меркам. Можно сказать, что «ранний подростковый возраст». После такого сокрушительного разгрома и падения уже моего Ордена я…чутка надломился морально. Чутка, смею обратить на это внимание! Надлом этот вылился в моё переосмысление религии и большую осознанность в этом вопросе. Великий всё чаще стал шататься и проживать во всяких там монастырях, да молился слишком много. Сейчас, конечно, даже вспоминать смешно, однако это помогало мне не возненавидеть себя в какой-то момент да не разочароваться в смысле своего существования. А, ну и конечно же унять злобу от такого политического поражения и унизительного положения «польской псинки». Так вот, монастыри, да? Хотелось бы пошутить про католических священников, которые падки до детишек обоего пола, но… Это не совсем шутка, в моём случае. В одном из таких «божьих домов» меня приютили без лишних расспросов, что сильно озадачило Великого тогда, однако не настолько, чтобы свалить из сей богадельни к чёртовой матери, ксе-се… А жаль. Лучше б свалил. Видимо уже в таком возрасте, будучи, как бы это сравнить-то, для наглядности… О! Вот как, скажу по-научному. Будучи «подростком с личностным кризисом самоопределения» я, видать, уже тогда был весьма собой не дурен. Настолько, что понравился тамошнему аббату. Мерзотно ж, согласись? Старый хрыч на протяжении всего того недолгого времени, что я чалился в этой общине пытался как бы невзначай охаживать меня, уделял мне более внимания, чем остальным послушникам. Смешно и мерзко. До одури мерзко. В один из вечеров, он подловил меня прямо у алтаря, поздним вечером, после общей службы, когда я остался в храме один на один с собой и собственными вопросами к немому небесному дядьке. И… Надеюсь, мне не стоит говорить подробно, что намерения у святоши были совершенно несоответствующие его статусу в данном богоугодном заведении? Блядский любитель маленьких мальчиков… До сих пор от злости потряхивает, когда вспоминаю его мерзостный голос и не менее мерзостные речи, которые он пытался мне толкать, попутно лапая своими ручонками те места, которые трогать вообще не следовало бы никому, без моего на то полного разрешения. Манипулятивный дядька, не зря в церковном аппарате задействован, там таких порядочное количество «воспитателей», ксе… Но, на его беду, даже будучи в упадническом состоянии я всё так же бережно таскал с собой свой вековой меч, которым ещё чуть не отпахал голову Лукашевичу. А в ту ночь, действительно испугавшись и хапанув адреналина я устроил небольшую такую кровавую баньку в храме, находясь в состоянии аффекта… И той же ночью умчал, куда глаза глядели. Прочь из этого адского пристанища бесов в человеческой шкуре. Мне первое время было мерзко всё это вспоминать, как и тебе о своём. Но вскоре, плотнее познакомившись с людской природой и жестокостью, Великий смирился с тем, что в его биографии есть и такое отвратительное кроваво-красное пятно. И всё ж размозжённое в кровавую кашу тело этого старикашки прямо у того самого алтаря выглядело действительно внушительно, аж гордость берёт за свою скорость и изобретательность, ксе… Так вот, к чему ж я веду… — за весь свой рассказ Экс-пруссия менял множество интонаций и временами даже пытался уводить акцент от ужаса всей ситуации к чему-то более ироническому, но вот сейчас, Гилберт вновь заглянул в чужие аметистовые очи, меняя тон своего хрипловато бархатного голоса на более осмысленно-серьёзный, продолжая и подытоживая свою речь — Вот услышал ты теперь, что и у меня есть такое отвратное воспоминание, Ванька. Что, ненавидишь меня? Хочешь поскорее избавиться от ощущения моих прикосновений к тебе? Говорить со мной не хочешь? Что-то я сомневаюсь, что хоть что-то из этого подходит под описание твоих чувств. Потому, говорю тебе, не зацикливайся на подобном слишком остро. Смирись и прими как должно взрослому во… — хотелось Байльшмидту закончить, однако всё это время внимательно слушающий его Иван решился вставить пару своих ёмких слов. Брагинский не задумываясь выпалил, смотря на немца с такой теплотой, которую и вообразить себе довольно сложно. У Экс-Пруссии вновь что-то защемило под рёбрами. Но на этот раз приятно защемило, смею заметить. А сказанное русским, такое простое, но ёмкое желание, растопило что-то вечное в душе Гилберта: — Нет, я хочу поцеловать тебя. И не отпускать от себя никуда, пока у тебя не перестанут так сильно трястись руки. Произнёс и сам же сократил расстояние между своими устами и устами прусса. Поцелуй получился нежным, до жути трепетным и чутка смазанным, потому что немец конкретно так поплыл уже после одних только слов своего «глупого русского», а такого рода соприкосновение и вовсе выбило всю почву из-под ног мужчины, заставляя того полностью отключить что-то рациональное и отдаться этому порывистому ощущению спокойствия, исходящему от чужих заботливых движений. Наконец, оторвавшись от России по причине иссякаемости воздуха как ресурса, Гилберт произнёс вполголоса, пытаясь отдышаться: — Вот же ж… Доведёшь ты меня до ручки, Ванька. Хоть цветы на могилку носить будешь? — Да хоть каждый день, только какие? — впервые за всё то время, прошедшее с раннего утра уже прошлого дня (судя по времени), улыбнувшись, ответил русский на прусскую остроту. — Маки тащи и никаких гвоздик, а то я с того света буду посылать на твою бедовую голову проклятия и порчу каждодневную наводить стану! — Ну, маки так маки, дурачок… Было уж давненько за полночь, однако финал этого дня и начало следующего казались обоим мужчинам более-менее неплохими. И скелеты в своих шкафах разобрали, друг другу кости перемыли, а перед этим и расслабиться успели. Так ещё и ближе стали. В каком-то плане. Ну не красота ли? А ночи не было дела до воп…людских заморочек и воспоминаний, она что-то больно разгулялась и послала человечеству парочку неприятностей в лице сильного ливня, размывавшего уже как пару часов уличные дорожки и чужие грядки овощные. Тяжко будет человекам завтра встречаться с последствиями капризной и непредсказуемой стихии, а особенно тем бедолагам, коим с утра пораньше из области ехать в город на работу. Что ж, Брагинскому можно только посочувствовать. Заранее.
Примечания:
122 Нравится 6 Отзывы 24 В сборник
Отзывы (6)