* * * * * * *
День тянулся медленно, по сугубо личным ощущениям немца. Настроение его, если утром ещё было относительно неплохим, то после того разговора с русским действительно, вторя его словам, упало «ниже плинтуса». Чем только Байльшмидт не пытался себя занять, лишь бы отогнать грузные мысли о случившемся накануне. Однако ничего не помогало. Теперь, к мыслям о своём невесёлом прошлом прибавились и мысли о чужом. Они ведь, с тогда ещё мелким Россией, встречались в основном на поле брани, да и то не шибко часто, потому Гилберт естественно не мог знать, насколько же градус отвратительного и жестокого был повышен во времена так называемого Ордынского нашествия на Древнюю Русь. Ему просто тогда не было дела до чужих проблем, своих навалом хватало. Те же поляк и литовец, в тогдашнем списке забот юного Тевтонского Ордена были ключевыми проблемами. А теперь вот, спустя столько веков, совершенно невзначай и дело появилось и подробности леденящие выяснились. Впервые в своей насквозь эгоистичной душонке прусс признал, что следовало бы извиниться. Да не перед абы-кем, а перед Иваном. Они ж, вроде как, уже более не враждуют, живут вместе, в каких-то своеобразных отношениях состоят, а он, Великий, взял, да и копнул слишком глубоко в чужую историю одним только набором каверзных вопросов. Копнул и, удивительным образом, устыдился своей грубости. Опять перед глазами всплыло то печальное выражение лица России, демонстрирующее не столько разочарование в немце, сколько в самом себе. То самое, когда человеку стыдно за себя перед кем-то близким или за что-то крайне скверное, произошедшее с ним в прошлом. Выражение человека, который возможно даже винит себя в своей слабости и беспомощности, хотя, по сути говоря, вовсе и не был виноват в том, что же с ним совершили. Подумав об этом чуть дольше, пруссу стало тошно от себя же и своего давешнего поведения. Мужчина почувствовал себя действительно идиотом, ведь… Одним словом — остаток всего дня Экс-Пруссия провёл в раздумьях над тем, как лучше было бы попросить прощения. Да, он, Великий, думал о чём-то настолько приземлённом, но при том настолько важном. Куда ж смотрит его самолюбие? Между тем, вернувшийся вечером, как и обещался, Брагинский не выглядел более столь выбитым из колеи. Скорее, всем своим видом излучал какую-то усталость в купе с задумчивостью. На попытки немца заговорить о том, что произошло сегодняшним утром отвечал односложно и коротко, однако ж не игнорировал Экс-Пруссию вовсе. Ужинали они тоже в тишине. Такой, которая разве что в старинных склепах Московских некрополей встречается. Ванька довольно быстро умчал в ванную, оставив Гилберта один на один со своими угрызениями ещё окончательно не затерявшейся в веках совести. Слова в голове всё никак не хотели складываться в жалкое подобие предложений с простецким посылом — с извинениями. То ли гордость мужчине не дозволяла даже помыслить о чём-то настолько ему несвойственном, как признание своей вины, то ли сама вина была слишком тяжеловата, потому давила и мешала здраво осмыслять происходящее. «До чего ж ты себя довёл, Великий, раз тебе более не наплевать на чужие чувства? А чужие ли? А чужой ли он тебе теперь? Молчишь? Ну и молчи, упёртый баран без понимания чужих личных границ и того, какие же темы лучше не затрагивать.» — трезвонила совесть Байльшмидта в его подсознании, голосом удивительно похожим на голос младшего немца. Людвиг бы точно был удивлён, узнай он о том, что является «голосом разума» для своего старшего братца балагура. Так бы далее и терзался прусс, получая моральные лещи от своей совести, ежели бы Ваня не соизволил наконец-то выйти из ванной комнаты да вернуться в спальню. Слегка взъерошенный и заметно посвежевший после душа Брагинский стоял сейчас перед немцем в домашнем своём халате, своим видом невольно наводя Экс-Пруссию на довольно стыдные (особенно в его-то не шибко выгодном положении) мысли. Ну что поделать, если твоя пассия даже во время такой странной ссоры кажется тебе более чем привлекательной? Вот именно, что ничего не попишешь. Гилберт всеми своими нехилыми моральными силами отгонял эти фривольные мыслишки, вот только… Никак не мог он ожидать того, что у Брагинского на сей счёт было своё персональное мнение. И уж точно никак немец не мог выяснить дальнейшие действия России. А Ванечка, между тем, без тени какого-то притворного стеснения уселся на краю кровати по правую сторону от немца и довольно резво притянул того к себе поближе ладонью за подбородок, следом увлекая в довольно требовательный влажный поцелуй. Немец от нескрываемого удивления раскрыл рот чуть пошире, а русскому это и было нужно, потому углубить поцелуй почти сразу же Брагинскому не составило никакого труда. Если б Экс-Пруссия сейчас стоял ровно, точно оловянный солдатик, то ноги его предательски подкосились бы, а сам прусс, подобно травинке, блаженно б осел на месте. Вот только Байльшмидт уже сидел, но легче от этого факта не становилось. Он что-то возмущённо простонал в поцелуй, когда чужие ловкие, ежели их хозяину это нужно, руки потянулись к завязке на его домашних трениках. Когда обоим мужчинам понадобилось немного свежего воздуха (хотя его отсутствие для них проблемой бы не являлось), раскрасневшийся Ваня отстранился первым от не менее смущённого и блещущего пунцовым румянцем Гилберта. Хватая ртом воздух и пытаясь углядеть хоть что-то в чужих фиалковых глазах, что бы объясняло такое рвение и такую пышущую инициативность русского, прусс произносит, нарушая недолгое молчание: — Х-ах, х-а… Вань, ты чего это такой резвый? Я вообще-то поговорить хотел… Мхм! — хрипловатый голос мужчины лился сейчас какой-то обрывистой интонацией, в основном всему виной были чужие уже ранее упомянутые ловкие руки, хозяйничавшие в пределах чужого «хозяйства» и тем самым выбивавшие из лёгких немца приглушённые томные вздохи. — Я просто хочу тебя, расслабься. — констатировал Иванушка, прильнув губами к шее разомлевшего и дезориентированного Гилберта — Или…тебе даже прикасаться ко мне теперь омерзительно? Одной последней фразы русского было достаточно, чтобы выбить уже прусса из колеи. Нет, всё определённо казалось ему теперь несколько нездоровым. Это не обычная приятная, хотя и редкая, инициатива исходила от России, а…странная в своей реализации попытка что-то кому-то доказать. Вот только кому: самому себе или Байльшмидту? Ответа на это у Гилберта пока не находилось… А значит его нужно было найти самому. Слишком просто было бы, если б такие фундаментальные вещи угадывались с первого раза, верно? Если не можешь разобраться в своей головушке, то и чужая будет теми ещё потёмками. Ничего толком не ответив первоначально, мужчина неожиданно перенимает инициативу на себя, толкая Ивана на кровать, а после, нависая над ним сверху, произносит тому такие нужные слова, находясь при том в паре сантиметров от таких желанных чужих губ: — Не смей более никогда произносить нечто подобное, Брагинский. Я сейчас здесь, с тобой рядом и намереваюсь хорошенько потрахаться явно не из-за того, что испытываю к тебе неприязнь и омерзение, разве нет? — вот так запросто, без излишнего пафоса и конкретики, однако уже этих слов для России было достаточно, чтобы еле-еле сдержать поток прорывающихся горьких слёз. Экс-Пруссия же прижимается к русскому ещё ближе, вновь соприкасаясь с ним губами в уже несколько более нежном поцелуе, который при всём при этом нисколько не понижал градус их общего возбуждения. Он был нужен им обоим, для того, чтобы разграничить их нынешнюю добровольную близость и желание быть максимально созвучными друг с другом, с тем, что давно уж минуло и что с натяжкой можно было назвать проявлением доброй воли. Ивану всё происходящее ощущается чем-то таким более возвышенным, чем простое трение тел друг об друга, потому мужчина ни на миг не желает сейчас отпускать немца, будто тот куда-то исчезнет, а всё происходящее окажется больным сном не менее больного мальчишки с паршивым настоящим, жестокостью в нём и таком далёком неясном будущем. Гилберту же, всё ныне происходящее между ним и Брагинским казалось лишь теперь правильным и относительно здоровым. А чужие довольные протяжные стоны служили тому ярчайшим доказательством.* * * * * *
Ночной полумрак в спальне нарушался лишь одной горящей лампой на прикроватной тумбе, а тишина — сбившимся дыханием двух лиц, чьи тела ныне переплетены друг с другом и даже при том, что на дворе лето и не все летние ночки холодны, не желали разлучаться. Гилберт лежал на спине, заграбастав себе под шею две подушки, а Ваня расслабленно улёгся на немце, устроив свою голову у него на груди. Молчание. Чужое только-только восстановившееся дыхание и чужое громко колотящееся сердце. Вот она — идиллия и сам кайф простого бесцельного валяния после хорошего секса. Обоим мужчинам не хочется сейчас слишком много думать, ведь сладкая нега разошлась по всем ранее напряжённым мышцам, а такого рода расслабление совершенно точно не способствовало активной мыслительной деятельности. Прусс левой рукой приобнимает так фривольно разлёгшегося на нём Россию, а правой свободной пятернёй легонько ерошит ему волосы, поглаживая. Иван, казалось, вновь впал в раздумья, однако ж… Неожиданным образом выпалил негромко, приподняв голову, чтобы заглянуть в алые глаза своего немца: — Знаешь, Гил, я… Мне хочется сейчас рассказать тебе что-то такое, о чём я никому более никогда не смог бы обмолвиться и словом. Это действительно настолько мерзко и неприятно, что даже просто вспоминать мне становится тошно, но… Тебе я, почему-то, хочу рассказать. — не разрывая всё это время образовавшийся взаимный зрительный контакт, Брагинский лишь позднее отвёл взгляд, как бы от неловкости, продолжая — Если ты не хочешь слушать, то я тут же перестану. Байльшмидт довольно облегчённо выдыхает. Ладно, по крайней мере Россия сам хочет этим с ним поделиться, значит доверяет. Потому немец просто обязан его выслушать от сих до сих. От корки до корки. А после, быть может и сам поведает ему те мысли, которые терзали немца с самого раннего утра и до сего момента. — Говори, если тебе от этого легче станет. Перебивать не стану. — давя желание сонно зевнуть, отчеканивает прусс, прижимая русского к себе ещё крепче. — Ты сегодня был довольно точен в своих предположениях. — уже на этом моменте у немца в груди вновь что-то неприятно закололо, а русский продолжил — Да, как ты знаешь, было время, когда я находился в…зависимости от одного степного ублюдка, чьё имя считаю недостойным упоминания. Я…был ребёнком. Слабым и без малейшей поддержки. Ну вот некому мне было помочь, да и сам я себя защитить был не в состоянии до определённого момента. Жалкое зрелище, но это совершенно точно не значит, что я виню себя в том, что…случилось. Оказалось, что этой ордынской сволочи было мало разрушить мою семью и неволить моих людей. Этой гадине нужен был я. Во всех смыслах, даже самых грязных и мерзких… — голос Ивана болезненно дрогнул, а сам обладатель ярко-аметистовых очей пытался уклониться от чужого алого взора, в коем явно различалась какая-то из степеней беспокойства — Пожалуйста, просто позволь мне не упоминать в подробностях то, чем мне приходилось заниматься с… Одним словом, эта тварь на мне отыгрывалась, показывая кто ж тут сильнее и, соответственно, главнее. Если…попытаться оценить всё тогда произошедшее, он просто пытался подавить таким ублюдским образом мою волю к сопротивлению. — тут Россия саркастично усмехается, с какой-то злобой, копившейся в нём столетиями замалчивания данной темы — Ха-а, … Только вот не вышло у него, как видишь. Я ж сейчас жив, здесь нахожусь, а не канул в лету как ненужное и слабое государство, развалившееся из-за внутренних усобиц за власть… — в какой-то момент Экс-Пруссии стало боязно не только за ментальное состояние русского, но и за своё физическое, потому как пылкий недобрый огонёк в глазах Брагинского, хоть и был обращён не в адрес Байльшмидта, однако ж пугал то именно немца — Мне впервые было не жаль умышленно кому-то вредить только тогда, когда я отсёк этому и без того жалкому старому козлу его степную голову. Знаешь, я первый раз испытал какое-то довольство и облегчение от чужой боли. Позднее меня это ощущение тоже посещало и не раз пугало, но только не тогда, только ни в первый раз. Мне было так хорошо на душе, когда его жалкое тело стремительно истлело и обратилось прахом, что я бы и сейчас не переменил своих мыслей по поводу того, что иной смерти эта псина не заслуживала… И понимаешь, как долго я не мог никому об этом всём рассказать? Мне было не то что стыдно, а до тошноты отвратительно представить чужие понимающие физиономии или ещё более того жалость на лицах тех, от кого я её никогда бы не хотел получать. Мне казалось, что попытаться всё забыть будет легче, но, как ты можешь видеть, нет, не легче… — в заключение своего признания, Ваня вымученно улыбнулся, не сводя усталого взора с Гилберта. Весь секундный запал и огонёк пропал из этого взгляда, оставив после себя лишь пепел и страх неизвестности перед чужой реакцией на такое откровение — Ну и что ж скажешь теперь? Всё ещё не отвратительно касаться меня, находиться рядом со мной, да даже просто смотреть на меня? Байльшмидт-старший молчит, переваривая в своей голове всё только что услышанное им из уст русского. Захотелось сделать что-то безрассудное, ведь в немце взыграло такое далёкое для него, ушедшее в прожитые века чувство ебанутой справедливости. Вот только второй раз уже мёртвое и истлевшее не умертвить. Вернуться в прошлое не было дано ни людям ни воплощениям — это общеизвестный факт и нерушимый (пока что) закон. Брагинский начал заметно нервничать видя в ответ на свою нездоровую исповедь лишь затянувшееся молчание. Однако очень быстро пришёл в норму, когда чужие на первый взгляд хоть и не шибко сильные, но при том крепкие руки обхватили его чуть крепче, обнимая. А после такого мучительно долгого молчания последовал такой ответ: — Твоей вины в такой, как ты говоришь, «слабости» нет и не было, это очевидно, Брагинский, даже сомневаться не смей. Я сейчас не собираюсь тебя жалеть, потому что вижу — тебе моя глупая жалость вперемешку со словами инфантильной поддержки и даром не сдалась. Тебе ж важно знать, что я теперь думаю конкретно о тебе? А что я должен, презирать тебя за то, что случилось настолько давно? Будь проще, в этом плане… Ежели я хотел бы тебя за что-то люто возненавидеть, прям до систематической головной боли, то выбрал бы для этого что-то более близкое из истории, если говорить о времени… И всё же… Мои слова для тебя уж точно не авторитетны, но спасибо, что…рассказал о чём-то таком именно мне. Великий умеет хранить тайны. Будь уверен. — немец долго и проницательно смотрит на своего русского, не желая прекращать сей контакт, который сейчас был более близким уже для них обоих, чем любая физическая близость. Вздыхая и усмехаясь, мужчина продолжает — А в подтверждение своих слов, старый прусс и сам тебе сейчас кое-что расскажет. Примерно из той же оперы, что и твоя история, хотя и не настолько глубже и дольше, но тоже довольно пиздецовое «кое-что»… Помнишь ли ты, что у меня в том же периоде, когда у тебя были стычки с Ордой, была ещё и своя большая проблема в лице польско-литовского союза? Да уж, потрепали они меня порядочно… Настолько порядочно, что в дальнейшем кое-кто стал герцогством с прямой вассальной зависимостью от поганого пшека. А ведь мне в те времена было не так уж и много лет, ну, по нашим меркам. Можно сказать, что «ранний подростковый возраст». После такого сокрушительного разгрома и падения уже моего Ордена я…чутка надломился морально. Чутка, смею обратить на это внимание! Надлом этот вылился в моё переосмысление религии и большую осознанность в этом вопросе. Великий всё чаще стал шататься и проживать во всяких там монастырях, да молился слишком много. Сейчас, конечно, даже вспоминать смешно, однако это помогало мне не возненавидеть себя в какой-то момент да не разочароваться в смысле своего существования. А, ну и конечно же унять злобу от такого политического поражения и унизительного положения «польской псинки». Так вот, монастыри, да? Хотелось бы пошутить про католических священников, которые падки до детишек обоего пола, но… Это не совсем шутка, в моём случае. В одном из таких «божьих домов» меня приютили без лишних расспросов, что сильно озадачило Великого тогда, однако не настолько, чтобы свалить из сей богадельни к чёртовой матери, ксе-се… А жаль. Лучше б свалил. Видимо уже в таком возрасте, будучи, как бы это сравнить-то, для наглядности… О! Вот как, скажу по-научному. Будучи «подростком с личностным кризисом самоопределения» я, видать, уже тогда был весьма собой не дурен. Настолько, что понравился тамошнему аббату. Мерзотно ж, согласись? Старый хрыч на протяжении всего того недолгого времени, что я чалился в этой общине пытался как бы невзначай охаживать меня, уделял мне более внимания, чем остальным послушникам. Смешно и мерзко. До одури мерзко. В один из вечеров, он подловил меня прямо у алтаря, поздним вечером, после общей службы, когда я остался в храме один на один с собой и собственными вопросами к немому небесному дядьке. И… Надеюсь, мне не стоит говорить подробно, что намерения у святоши были совершенно несоответствующие его статусу в данном богоугодном заведении? Блядский любитель маленьких мальчиков… До сих пор от злости потряхивает, когда вспоминаю его мерзостный голос и не менее мерзостные речи, которые он пытался мне толкать, попутно лапая своими ручонками те места, которые трогать вообще не следовало бы никому, без моего на то полного разрешения. Манипулятивный дядька, не зря в церковном аппарате задействован, там таких порядочное количество «воспитателей», ксе… Но, на его беду, даже будучи в упадническом состоянии я всё так же бережно таскал с собой свой вековой меч, которым ещё чуть не отпахал голову Лукашевичу. А в ту ночь, действительно испугавшись и хапанув адреналина я устроил небольшую такую кровавую баньку в храме, находясь в состоянии аффекта… И той же ночью умчал, куда глаза глядели. Прочь из этого адского пристанища бесов в человеческой шкуре. Мне первое время было мерзко всё это вспоминать, как и тебе о своём. Но вскоре, плотнее познакомившись с людской природой и жестокостью, Великий смирился с тем, что в его биографии есть и такое отвратительное кроваво-красное пятно. И всё ж размозжённое в кровавую кашу тело этого старикашки прямо у того самого алтаря выглядело действительно внушительно, аж гордость берёт за свою скорость и изобретательность, ксе… Так вот, к чему ж я веду… — за весь свой рассказ Экс-пруссия менял множество интонаций и временами даже пытался уводить акцент от ужаса всей ситуации к чему-то более ироническому, но вот сейчас, Гилберт вновь заглянул в чужие аметистовые очи, меняя тон своего хрипловато бархатного голоса на более осмысленно-серьёзный, продолжая и подытоживая свою речь — Вот услышал ты теперь, что и у меня есть такое отвратное воспоминание, Ванька. Что, ненавидишь меня? Хочешь поскорее избавиться от ощущения моих прикосновений к тебе? Говорить со мной не хочешь? Что-то я сомневаюсь, что хоть что-то из этого подходит под описание твоих чувств. Потому, говорю тебе, не зацикливайся на подобном слишком остро. Смирись и прими как должно взрослому во… — хотелось Байльшмидту закончить, однако всё это время внимательно слушающий его Иван решился вставить пару своих ёмких слов. Брагинский не задумываясь выпалил, смотря на немца с такой теплотой, которую и вообразить себе довольно сложно. У Экс-Пруссии вновь что-то защемило под рёбрами. Но на этот раз приятно защемило, смею заметить. А сказанное русским, такое простое, но ёмкое желание, растопило что-то вечное в душе Гилберта: — Нет, я хочу поцеловать тебя. И не отпускать от себя никуда, пока у тебя не перестанут так сильно трястись руки. Произнёс и сам же сократил расстояние между своими устами и устами прусса. Поцелуй получился нежным, до жути трепетным и чутка смазанным, потому что немец конкретно так поплыл уже после одних только слов своего «глупого русского», а такого рода соприкосновение и вовсе выбило всю почву из-под ног мужчины, заставляя того полностью отключить что-то рациональное и отдаться этому порывистому ощущению спокойствия, исходящему от чужих заботливых движений. Наконец, оторвавшись от России по причине иссякаемости воздуха как ресурса, Гилберт произнёс вполголоса, пытаясь отдышаться: — Вот же ж… Доведёшь ты меня до ручки, Ванька. Хоть цветы на могилку носить будешь? — Да хоть каждый день, только какие? — впервые за всё то время, прошедшее с раннего утра уже прошлого дня (судя по времени), улыбнувшись, ответил русский на прусскую остроту. — Маки тащи и никаких гвоздик, а то я с того света буду посылать на твою бедовую голову проклятия и порчу каждодневную наводить стану! — Ну, маки так маки, дурачок… Было уж давненько за полночь, однако финал этого дня и начало следующего казались обоим мужчинам более-менее неплохими. И скелеты в своих шкафах разобрали, друг другу кости перемыли, а перед этим и расслабиться успели. Так ещё и ближе стали. В каком-то плане. Ну не красота ли? А ночи не было дела до воп…людских заморочек и воспоминаний, она что-то больно разгулялась и послала человечеству парочку неприятностей в лице сильного ливня, размывавшего уже как пару часов уличные дорожки и чужие грядки овощные. Тяжко будет человекам завтра встречаться с последствиями капризной и непредсказуемой стихии, а особенно тем бедолагам, коим с утра пораньше из области ехать в город на работу. Что ж, Брагинскому можно только посочувствовать. Заранее.