ID работы: 13387749

родовая травма

Cube Escape, Rusty Lake: Roots (кроссовер)
Слэш
NC-17
В процессе
автор
Размер:
планируется Миди, написана 41 страница, 5 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 17 Отзывы 3 В сборник Скачать

I: вступление. круг

Настройки текста
Примечания:

1882 г.

      Сначала — драка. На деле — очередное избиение. Самуэль завсегда начинает первым, зная, что у Альберта не найдется контрприема. Проворство и настойчивость валят на пол, а выстроенная крепость мышц не дает подняться. Самуэль даже не думает, не в состоянии думать, откуда в нем столько истового. Страсть правит его замахом, результат которого пускает особую дрожь вдоль загривка.       От возможностей лихорадит. Нелепую надломленность под собой хочется просто-напросто размазать. Вдавить, разобрать каждый сустав, пустить нож по сочленению. Ни одно живое не вызывает у него столь плотоядных и плотских позывов. Если ослабить контроль — вспыхнет сердце. Оно уже пробивается наружу.       — Я… Тебе конец, — сквозь упорство жарит дыхание.       Альберт только морщится, не издав и вздоха. Разбросанный, перекатывающийся с левого на правый бок, он агонизирует перед абсолютным превосходством. Но не сдается. Не чтобы дать отпор — не позволить этому прекратиться. Потянуть муку еще чуть-чуть.       Самуэль напряжен в плечах, чуть ли не вывернут перед ним, удерживая все так же больно и позорно. Альберт, наконец, покорно вытягивается на просохших досках.       Каждый позвонок прибит к дереву, нанизан на стыд и падение, на чужую мощь, что орудует завоевателем. В этом старании доказать свое превосходство есть свое открытие, новое озарение. Альберт моргает, моргает, ищет в выражении лица приятельственного юношу и — моргая еще раз, не находит.       «Пей мою кровь, растерзай мою ничтожность» — сомкнутые губы дрожат не сегодня сочиненной мантрой. Он, расхлябанный мальчик, придумал эту глупость и вложил ее закладкой в книгу, когда осознал разрушающее в Самуэле.       Даже не охнув, Альберт следит, как его хватают за запястье и тянут на себя. Ситец рубашки неприятно режет подушечки пальцев. Они натыкаются на подтяжки, пуговицы, ремень. Наконец, Альберт издает сжатый звук: сдавленный и стеснительный. Когда он делает это сам и один — задыхаться не хочется. Но почему с ним все настолько иначе — сложнее и приятнее, хотя он даже не трогает себя?       Если Самуэлю позволяют, если ему не противятся так, как могут своим сформировавшимся, несмотря на юный возраст, телом — можно. Вседозволенность преподнесена ему свыше. Выносить его избранность — значит слепнуть от красоты. Возможно, из-за этой особенности Альберт помогает ему ублажать себя. Кровь Самуэля цветет и бродит: он все больше злится, когда не может дать выхода своей энергии. Той, что никогда у Альберта не было. И он, удивленный и пораженный, что мальчики могут быть такими, движется навстречу, чтобы узнать и изучить. Побыть таким же, как Самуэль, хотя бы немного.       Альберту страшно — страшно любопытно и страшно не по себе. От того, что однажды желанию Самуэля может не хватить его слабости и неподвижности. Что он уйдет или потребует большее. Как настоящий мужчина.       Нет, нет, нет, — стучит на изнанке, — ты просто свидетель его взросления, так бывает у вступивших на грех, так написано в Книге — не больше.       Самуэль ложится на него ласкающей ношей. Это даже не тяжело. Он значительно меньше, словно стянутые в комок жилы — потенциальная сила, что выйдет в мир и покорит любого. Свободной от трения ладонью Альберт накрывает его взмокшую спину. Позвоночник даже не прощупывается — только жесткость, прямота и легкая пластика движения.       Дыхание упирается в шею. Щекотно, — уголок губ тянется то вверх, то вниз.       Внезапно бьет.       Нет, не Самуэль — колокольный звон, что рвет перепонки им, находящимся в часовне. Всякое возбуждение противно исчезает, оставляя в замешательстве чувств.       Храбрый брат тоже крупно вздрагивает, но, как выходит, не от гасящей неожиданности: расслабления и вязкости, что затекла за альбертов рукав.       — Как вовремя, — смеется он прямо на ухо своим размеренным и бархатным тоном. Без злости и ненависти, но с задиристостью остроумного подростка. Он быстро привстает, застегивается и теряет тень помешательства. Вот он, любимый сын и образцовый ребенок — Самуэль Вандербум, ленно потягивающийся под пришедший седьмой час. Без следа совершенного преступления, вышедший победителем из несуществующего сражения.       Альберт отрывается от солнечной усмешки и смотрит на свою ладонь, что была использована. Она как-то ломано вытирается об холщовый мешок неподалеку. Пыльность оного не перебивает фантомное чувство горячего.       — Пойдем, мы обещали вернуться еще полчаса назад, — нагло журит Самуэль, предлагая брату подняться за счет себя.

1886 г.

      Самуэль не уверен в существовании истинно правильного, но им совершенно точно и инстинктивно усвоено, что он обязан скрывать и скрываться. Излишняя дерзость, недостойные манеры, нелюбовь к молитвам, к стамппоту — в общем, все, что не нравится его матери, должно быть закопано. Список ее нетерпения огромен и вряд ли заканчивается на этом. Самуэль вовремя прознал, что лучше прятать все загодя, не ожидая шанса наказания. Он судит себя заранее, обрубая любое возможное нарушение. Сам, сам, как опора семьи и первый, кто принялся работать на содержание дома. С наигранностью и укрывательством своей двоякой сути. Почти лицемерно.       Чем больше росло его влияние, тем меньше он появлялся дома. Вряд ли ему нравится сидеть подле матушки, что гладит его по крупным ладоням, из раза в раз напоминая об отце. Никто таких детальных рассказов о почившем, кроме него, удостоен не был — та особенность, от которой больше неудобств, чем чести. Но теперь Самуэль может бежать от нее. На набережную Амстела, в подмастерье какому-нибудь кузнецу, в подвалы или леса, горы или низовья — он свободен и вправе.       Больше, чем Эмма или Альберт.       Больше, чем может выдержать.       Он приходит с работы поздно вечером, когда матушка выпьет капли и ляжет. Эмма предложит поесть. Альберт даже не появится.       — И где он? — с раздражением встряхивает газету Самуэль, набравшись привычек у городских. Он ведь заслужил хотя бы простого «с возвращением домой».       — Ты знаешь, — намекать на кабинет-реликвию отца даже не требуется.       Альберт никогда не покажет, что рад; не изволит навестить или улыбнуться. Его всегда приходится вскрывать, точно раковину моллюска, обнажая всю мякоть. И пищит, хлюпая, раскрытая ракушка — не нравится. Но и Самуэлю тоже многое не нравится. Содержать их, например, в свои девятнадцать, потому что мать бережёт деньги отца. Знать, что сестра понесла от неизвестно кого так рано. Не ощущать поддержки от брата, что даже не изволит затопить дом в его отсутствие. Избегать его, в конце концов, по памяти о непозволительном. Или… это бегство все же нравится? Ведь так хочется быть вдалеке от подсудного. Так хочется не помнить свою вину.       — Как вы здесь не промерзли, — бурчит он, ловко закидывая колотые поленья в камин. Набирающий размах жар подсвечивает его рано повзрослевшее лицо.       Скрученность дня распрямляется, и Самуэль мягчеет, закончив ругаться на самого себя. Вкусный суп успокаивает нутро, огонь — взгляд, а здравый смысл — сердце. Он трет мозолистыми пальцами глаза, уставшие от кузнечной сварки.       На него накидывают плед с небывалой заботой. Не ожидая ее, Самуэль устремляется себе за плечо и видит не менее усталую улыбку сестры.       — Спасибо, — намного тише, специально для Эммы.       Она лишь кивает понятливо и молча, думая уходить.       — Эмма, — окликает ее брат, — слушай… Как Фрэнк?        — Он уже заснул. Спасибо. Я тоже устала, но хотела вот тебя дождаться…– стука каблуков даже не слышно.       Печать на газете улыбается типографской краской: «‎Расти Лейк — место для загородного отдыха». Ее насмешка бросается в торжество камина.       Самуэль откидывается на спинку кресла. Все меньше он пребывает в спокойствии, и это понимание злит еще больше. Лишь крохотные мелочи, как плед, как секунда зыбкого блаженства, спасают от злых слов. А ведь Самуэль запретил себе злиться. Даже на себя, даже наедине — не позволено и не оправдано. Быть хорошим, способным, сдержанным — вот, каким должен являться человек, берущий ответственность за других. Но в последнее время он отстает в заданном маршруте. То ли от увеличенной нагрузки в цеху, то ли от….       Оставленность в груди, словно выжгло траву — не объяснить и не определить внятно.       Пустота комнаты принята за универсальную. Запираться никогда не было в духе Самуэля — спальня принимает все сквозняки и кулуарные шорохи. Ночь вступает в право, но то не имеет значения: опасная бритва правит несовершенство лица в любой час дня, занимая безделье. Внешний порядок возмещает раздрай внутренний. Хотя бы немножко.       Самуэль внимательно разглядывает себя в маленьком зеркальце, что стоит на тумбочке. Гладкая поверхность учит такой же гладкости кожи: видно, куда вести, где проходиться особенно медленно, видно, кто стоит опасностью поза….       — Агх! — в испуге мажет рука, рассекая щеку. — Альберт!.. Сколько раз говорил не стоять у меня за спиной!       Рана раскрывается красной полоской, которая спешит наполниться и стечь. Быстро, так, что Альберт успевает подставить ладонь быстрее, чем Самуэль берет полотенец. Пол остается чистым его усилием.       Их взгляды пересечены позорно долго.       Безразличные глаза опускаются на мелкое алое озерцо в руке. Даже жаль, что Самуэль останавливает это наполнение — вытекло бы дальше? Или осталось в руках Альберта? Он заворожен встречей, столь спонтанно-яркой, что можно не жалеть о приходе в столь поздний час. Теперь не сложно выслушивать очередное причитание, которое проходит мимо ушей. Впрочем, как всегда.       У старшего мучающееся выражение, поджатые тонкие губы и резкая бледность. Выдохи редкие, но долгие, точно остужающие. Он испугался не боли, а того, что не один. Белое полотенце стремительно мокнет….       — Тебе принести что-нибудь? — ровно вопрошает виновник.       — Побыстрее, пожалуйста, — тянет на краткую мольбу.       Она принята.       Коридор заканчивается быстро: накопленная кровь очаровательно плещется. Ее много, поскольку брат зол и недоволен, его энергия не находит достойного выхода и потому уходит в сердце, заставляя орган качать слишком много крови, — полусмеется Альберт. Полу, ибо верит в особенность момента, сравнимым с мистическим откровением. Он останавливается и сакрально тянется губами, чтобы испить, приняв металл и горе.       Пей мою кровь, растерзай мою ничтожность — так безвкусно и глупо мыслилось четыре года назад? Какая подростковая галиматья. Попытка подражать прочитанной букве. Попытка сочинять бессмыслицу, которую люди называют поэзией. Не то что отлив красного страха, взятый языком.

1889 г.

      Конверт шуршит в руках матери и сестры: пришло упоминание от любимого Сама. Обе женщины собрались на кушетке, радостные и оснащенные улыбками. Каждая из них читала беззвучно, двигалась только артикуляция. Исподволь наблюдая за единством, что напоминал ритуал, Альберт больше врастал в кресло. Еще немного, и он убежит.       Никто не зовёт его присоединиться. Не сказали, что именно брат написал про него. Написал ли он вообще о нем что-то? В прошлый раз было сказано донельзя мало.       Он взял свои чемоданы, тоску наперевес, глянул побитой собакой и — уехал под скандал матери. Просто исчез, выскреб себя начисто. Дает теперь какие-то подачки, обрывки самого себя, украшенные чернилами и манерами. Тошно от них. От шепотков женщин — тошно вдвойне. Что-то есть у них на двоих, а то и на троих, на всю широченную близость. В которой Альберту нет места. Не умещается со своим ростом и громадностью низости, весь непризнанный и осмеянный. Наверное, Самуэль опять шутит о нем; спрашивает, не скис ли он в своем подвале. Хвалится знаниями, словно у него есть поистине важный талант и незаурядное мышление. Будто умеет сочинять, а не орудовать топором грубости. Что поэтичен, интересен, легок на подъем. Ведь последнее так всем нравится, так его отличает.       Не может быть, что он уже четвёртый год учит передовое машинное производство. Альберт сам изучил современные паровые машины за два месяца. Но вовсе не затем, чтобы гробить на них свое здоровье, чем так фанатично страдает его брат. Наверное, он не просто так прижился в Амстердаме. Повязался с матросней, их безбашенностью, пьет беспробудно и ищет увеселений. Чем еще заниматься такому «живому» — Альберт никогда не понимал этой фразы — человеку. Ведь у самого Альберта «за душой нет ничего» — еще одна дурацкая неясная фраза, которую превратили в лексическую норму. За душой ничего быть не может. В ней — все. Она вне пространства и даже не материя. Это как сказать «за эфиром нет ничего». Но с этим еще можно с натяжкой согласиться, а что касается души…       Альберт нервно захлопывает книгу и стекленеет во взгляде.       Или еще чего хуже. За четыре года создают научные теории, тестировочные образцы, катушки тока, культы… семьи, наконец. Неужели дверь в спальню Самуэля, всегда настежь открытая, может не просто опустеть, а закрыться? Сквозняк перестанет бродить по половицам раненым призраком.… Он не будет мучить своей отлучкой, а оторвется от Расти Лейка навсегда?       Внезапно ложится горячее. Адское, поглощающее, такое большое и вырывающее из мира куда-то в безграничную пустоту… Альберт смаргивает: это Эмма положила ему ладонь на скулу. Так делать запрещено. Он не злится и даже не хмурится. Ведь когда кто-то из домашних трогает его, значит, он снова…       Альберт опускает взгляд на собственные руки. Те ходят, дрожат будто в ломке. Мысли дестабилизировали его чуткое к мозговым процессам тело. Эмма никогда, будучи больной истерией с детства, не осуждала его за подобное. Но Альберту не нравилось видеть, насколько сильно он бывает похож на ее немощь, слабость, зависимость, непостоянство….       Тонкая улыбка сестры переходит в нетерпеливые слова:       — Самуэль должен приехать в двадцатых числах февраля. Он возвращается домой.

      ***

      …Мать хватает его за локти, ощупывает плечи, смотрит нежно-нежно, почти возлюблено, с болтающейся тоской на груди. Возвращенец принимает поцелуй в лоб с сыновей скромностью, немного мнется и радуется. Когда Самуэль где-то далеко, в движении и динамике, ему не до скуки по кому-то. Но стоит ему замереть и увидеть, вспомнить и поднять залежи памяти, как на глаза просится влага. Он держит довольную Эмму, обнимает и расцеловывает в обе щеки. Коридор кажется таким маленьким для его приезда.       — Ты что-то похудела, нет? Как здоровье? — брат высматривает в сестре малейшие перемены. Она смеется вместо ответа, слегка красная от нахлынувших чувств.       Самуэль не сразу замечает крошечную фигуру за малахитовым платьем сестры. Лишь стекла в роговой оправе чуть бликуют, выдавая своего владельца. Робкий мальчик мял в коротких пальцах складки, присматриваясь к мужчине как к неведомому творению. Он большой и шумный, не такой, как всё вокруг. Альберт высокий, уходящий ввысь, его лица не видно, если не закидывать голову, а если закидываешь, то становится больно. Человек же перед ним — весь, полностью. Но все еще исполинский. Какой-то круглый, колесный, близкий и в то же время недосягаемый. Его присутствие смутно знакомо. Словно этот мужчина уже стоял тут много раз, махал руками и что-то быстро и с толком говорил. Может, во сне?       Самуэль миловидно щурится. Он медленно гнет спину, упирается ладонями в колени и с интересом присматривается к мальчику.       — Смотри, Фрэнки, это твой дядя, помнишь? — Эмма встает чуть поодаль, подталкивая сына вперед.       Тот, переставляя тощими ногами, все же доходит до своего дяди. Самуэль чувствует, что жалость трещит в нем при виде столь беззащитного и крошечного ребенка. Его рука бережно ложится на русую макушку. Он остерегается выхватывать Фрэнка из материнской опеки и встряхивать — точно не сейчас.       — Это кто тут у нас так вырос?.. Ах, привет, дитя! Я Самуэль, брат твоей мамы. Будем снова знакомы? — и протянул ладонь.       Фрэнк уставился на нее как на часть сложной игры. Но вскоре он понял, что делать, смышлено скрепив рукопожатие.       — Какой сообразительный менер! — смешок просится сам собой.       Самуэль ощутил пронизывающий взор, который распинает его с цинизмом префекта.       Альберт приосанился у арки двери — наблюдающий и отстраненный, будто рассматривающий выцветшие фотокарточки. Но его неизбежно затянут поближе. Ведь если бы не хотел, то не смотрел, не стоял так нарочито отдаленно. Самуэль выравнивается рядом с ним и улыбается так же, как улыбался для сестры и матери.       — Ну, здравствуй, дорогой, — старший не обнимает. Потому что знает: не оценят. Лишь задевает пальцами плечо и сгиб прижатой по швам руки.       Спокойствие внутри Альберта непостижимо. Словно все внутри стоит, как тихие воды, хотя где-то в затылке есть то, что можно определить как сентиментальное нечто. Уточнить, что именно, он не может или — не умеет. Вдруг — глаз колет деталь: белый тонкий след у уголка губ. Ровно там. Остался….       – Твой шрам, — невпопад, так странно и непонятно, без всякой гибкости голоса, отчего мать и Эмма переглядываются в неловкости.       Самуэлю требуется пару мгновений, чтобы догадаться. В пустоту непонимания ударяет клин озарения. Чтобы вытеснить всякую тайну, которую брат так некстати и незачем вспомнил, Самуэль делано смеется и трет шею.       — Да, черт возьми, это после рыбалки… — ложь и оборот к родственницам, прочь от воспоминания об опасной бритве. — Представляете, мне довелось побыть на торговом судне! Это такая долгая история. Не терпится рассказать!       Жизнь вне Расти Лейка, жизнь любимого брата и сына, увлекает быстро, уводит в дом, к столу и трапезе — много вопросов, бесед, соскучившейся обстановки.       Альберт хотел сказать этим: «‎ты ничуть не изменился. Я помню тебя таким же. И кровь твоя — прежняя».
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.