ID работы: 13387749

родовая травма

Cube Escape, Rusty Lake: Roots (кроссовер)
Слэш
NC-17
В процессе
автор
Размер:
планируется Миди, написана 41 страница, 5 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 17 Отзывы 3 В сборник Скачать

V: схожесть

Настройки текста
Примечания:
      Нельзя сказать, что Самуэль намеренно избегает Альберта. У него туча забот, напоминающих о себе призывом трудиться и пропадать за пределами дома. Так же, как это было до отъезда. Каждый занятый час дорог оплатой, что не только выделяет среди других, но и оправдывает. Поздней ночью он приносит усталого себя и продукты с большого рынка. По утру от корзины все еще тянется запах улиц и полей. Иногда — смерти, хладной и застывшей на сочных кусках мяса забитого теленка. Самуэль оставляет деньги и еду, прежде чем пропасть в городской мастерской — носить заказы к себе он почему-то не любит. Намеки на милость и заботу, краснеющие в виде наливных яблок, выглядят хорошим восполнением вечных пропаж.       Мать каждый раз распаковывает свертки с сыром печально и гордо, а затем вонзает шпильки в Эмму и Альберта — «если бы не старший брат, что бы вы делали?». «Взяли, наконец, сбережения отца из банка», — думается как всегда, без изменений за годы отсутствия этого самого старшего брата.       Последняя починка снова касалась часов, доставшихся от Джеймса. Они пошли заново, отстояв не больше месяца, и продолжили отмерять закаты громким тиканьем. Иногда на Самуэля находит назойливое ощущение, что эти стрелки ходят внутри него — настолько часто, настолько повсеместно стучит механизм времени. Разбить его сродни прихоти, от которой он, как и всегда, отказывается с бо́льшим успехом, чем от прихотей похуже. Самуэль выходит на центральную площадь, чтобы закупить запчасти вопреки отчаянию — все вспять.       Но изводиться работой тяжко, в один миг — почти непосильно. Стало нудно и горько: глаза слезятся от напряжения, отговорки кончаются, а спина ноет не хуже, чем совесть. Или хилое подобие таковой? Совсем скоро прятаться за сборкой часов стало смешно: ни в Расти Лейке, ни в столице нет столько измерительных приборов, сколько нужно для побега от исподволь брошенных взглядов Альберта.       Самуэль вспомнил, что играл на скрипке. Теперь он музицирует вновь, как делал это давно, перед тем, как взялся за благополучие семьи, а потом пропал в столице. Когда он не рвет струны с непривычки, то разбирает корреспонденцию; когда не читает газет, то уходит в горы. В юношестве интереса к вершинам не было — пример новой тяги к высотам и пределам. Искусственный смысл жизни, перемазанный золой растоптанного костра.       Но все же взгляд его находит. Осмелевший, набравшийся еще больше снегового, пронзительный, как у провидца. Наверное, вот исток, почему Альберт редко смотрит глаза в глаза — прорежет насквозь и себя, и другого. Узрит будущее на сетчатке.        Мэри указывает:       — Надо почистить рыбу, Самуэль, давай, помоги, — ее руки, далекие от безделья, пытаются поднять огромную корзину с треской. Для католички рыба — спасение в пятницу, так ещё и частое блюдо в народе, тем более на Расти Лейке. Вандербумы традиционно солят ее на зиму бочками, пользуясь изобилием голландской родины.       — Он же занят, — Альберт держит корзину лучше, чем их мать. Он схватил ее без труда.       Но Мэри отпускает тяжесть только когда за вторую ручку берется Самуэль.       — …И более того – избегает меня, — младший из них выдает между прочим, без всякой живости в интонациях. Словно не он собирался несколько дней с духом, чтобы высказать прямо, ещё и при остальных, не обнаружив иных способов. Так, как не поймет никто. Не сможет. Не раскусит. Не посмеет помыслить.       Именно из-за этого Самуэль хмурится почти яростно, выпуская злость вместе с порывистым выдохом через нос. Ему не хочется делить секреты с Альбертом, будто они здраво и взвешенно подошли к их созданию. Он лелеет множество тайн: где пропадал во время приезда цыган; где жил в Гааге; что за кулон висит на его крепкой шее, — и в этих секретах нет Альберта.       Самуэль напряжен, как сжатая пружина внутри пистолета — пуля вылетит смертоносная. Слышен треск прочной корзины, что теснится между ними двумя. Или, может, тот самый хруст спокойствия?       — Да кто ты такой, чтобы я тебя избегал?! — гремит каждое слово, отдельное и четкое.              Самуэль разжимает побелевшие ладони. Рыба скользко шлепается на пол, но Альберт успевает выровнять корзину. Старшего брата не волнует, что будет сказано или подумано: оборот прочь, вон из кухни, с ругательством если не под нос, то около того — так, чтобы не прослыть мужланом и дураком. Не получилось. Всё-таки волнует.       — Что с ним?.. — Эмма не ожидала столь резкого поведения, успев свыкнуться с чудесной учтивостью брата. Она робко оглядывает оставшихся родных, пытаясь уловить ответ.       Но Мэри скупо произносит очередную житейскую правду:       — Неважно. Посмотрим, как притихнет, когда нечего будет есть. Сразу вся дурь из головы выйдет. Что, пять лет ему, чтобы бегать за ним! Успокоится — придет. Все, занялись!       Альберт слушает родительскую отповедь в полуха, склонив голову набок так, чтоб выступила шейная жила. Он и занялся: давит рыбьи глаза до хляби в склизких глазницах.

***

      Нет непосильного труда. Любой груз, что не возьмут руки, то поднимет спина — это правило не поколебалось ещё ни разу. Самуэль не стесняется находить заработок, который больше походит бездомным или несчастным. Таковым себя и ощущаешь, вплетаясь в однообразие портового хрипа пароходов и кораблей. Скромное повторение годов, добровольно сданных под разлуку, выходило бойким, успешным и неизбежно изматывающим.       Почти все вокруг Самуэля подражает прошлому — той свободе, которую он не осилил в одиночестве. Подражает во всем, кроме одного, самого важного и невосполнимого: внутреннего покоя.       Он пытается повторить ту независимость, которая сопровождала его в путешествиях, но дешевые приемы больше не помогают.       Беспокойство вросло в спинной мозг. И хотя тело борется, дух остаётся сторонним наблюдателем. Боль, которая исходит от мышц спины, натягивается чуть ли не тетивой; но даже в таком напряжении мыслям удается настаивать. На чем? Не понять. Их много, так много, вместе с тем — ничего оформленного, похожего на внятность или хотя бы на домысел. Почти как цветущие болотные воды, изредка плескающиеся на мрачных задворках сознания.       Он думает о Расти Лейке. О старых знакомых. О том, как сейчас Фрэнк. Об Иде и ее дороге. Обошла ли она весь шар земной, пока он унижает остатки своего достоинства? О долге перед другими. О налогах. Об Альберте. Что — Альберт? Ничего. И если ничего, то значит ничего, никакого «‎но». Об Эмме… Нужно купить сахарное тесто, о котором просила мама.       Ночевать в общей каюте или на худом паруснике, жестком, как гроб, кажется бо́льшим удовольствием, чем в личной постели. «Это трусость, настоящая трусость, уходить из дома», — винит себя Самуэль. Он не до конца понимает, что именно подстегивает его к новому бегству и мозолям на руках. Рассматривая в тусклом фонаре свои пальцы, узловатые и сбитые, он напоминает себе темную картину в грязно-желтых тонах лишения, нищеты и произвола. Словно ссыльный, беглец из лепрозория, рожденный и умерший крестьянином.       Разве вот этого требует сердце — разнорабочую рутину, которую страх и боль так и норовят применить для своей маскировки? Самуэлю обидно, ведь он может гораздо больше, почти все, и пронесенные через гнущийся трап ящики — толика тех знаний, которые он нашел в столице. Нет; с умением возить на себе всякий груз, как вол, он рожден. Но даже с таким запалом крови испытывать предел здоровья — сродни самоубийству. Но Самуэль так же хорош в том, чтобы держать баланс над пропастью.       В новую смену он в очередной раз удивляет пристань силой. Впору остановиться, перестать, особенно когда грузчики перекликаются: «да надорвется ведь!», «не может быть такого!», «сколько здесь тащу — такого ещё не видел». Азарт, надрывающийся отчаянием, только крепче льнет к Самуэлю.       От ящика, забитого невесть чем, невесть сколько весящего, сбивает дух.       Грудь сдавливает и стягивает, пока напряжение собирается в середине диафрагмы в тугой и прочный узел.       Живот постепенно напрягается, превращаясь в цельную пластину свинца, которая заменила волокна мышц или же выросла на них своеобразной броней.       Идти с таким чувством тяжко. Ноги ищут землю, намереваясь приклеиться к ней. Но Самуэль может думать. Страшно поверить, он может думать!.. Когда крупная дрожь селится в сочленениях тела, он все еще думает, и потому — превозмогает, обнаруживая в себе резервы. Сбоку — гримасы замершей толпы, собравшейся поглядеть. Ее Самуэль обнаруживает значительно позже.       — Мой отец мог не меньше, — говорит Самуэль не перекуре, забивая трубку испанским табаком, — причем был тщедушным по сложению. Говорят, он мог схватить быка за рога и остановить его.       Смех рабочих.       — Да врешь!       — А ты — можешь? — подтрунивает кто-то.       — Да не знаю, еще не пробовал.       Снова — смех. Самолюбование Самуэля выглядит мягким, так еще и подкрепленным свершившимся чудом. Кто-то, заводя указательный палец в голенище сапога, говорит:       — Небось не только силой пошел в него, но и породой?       Самуэль чуть наклоняет голову в бок. Мать всегда искала в нем следы Джеймса, словно это была единственная зацепка, державшая ее в уме. Будто в этой схожести крылся секрет счастья, которого лишены все остальные. В детстве походить на того, кого не помнишь, но по кому жутко тоскуешь, почетно. В двадцать с небольшим — уныло. Отдавать мертвецом сродни летаргическому сну.       Судя по фотографиям, в Альберте от Джеймса ничуть не меньше. Только… В чертах отца все кажется уравновешенным, без излишек и кривизны, свойственной младшему сыну. В образе Альберта многое преувеличено, вытянуто, искажено, как в рябом зеркале. Северная строгость делает его неприветливым, когда отца — аристократичным; худоба родителя не умаляла страсти до дела, Альберта же — низводит до тени. Джеймс был угловатым, как и Альберт, с таким же разрезом глаз. Это сильно различает его с Самуэлем.       Но никто никогда не отмечал, что Альберт напоминает Джеймса. Порой Самуэль думает, что на самом деле ему просто кажется: чем больше он искал в отце собственные качества, тем больше выявлялись брата.       — Характером больше, — он не уверен, так считает мать. — Из-за него кажется, что и лицом.       Беседовать о себе больше как-то не хотелось.

***

      Сегодня его двухнедельная отлучка закончилась. Самуэлю осталось только забрать деньги, выслушав нахваливающее:       — Вот зря уходишь! Такой человек тут нужен, к месту. При деньгах был бы, точно до стивидора поднялся. Комнату выделить не сложно, обустроил бы на свое усмотрение. Много ли холостяку надо?       Самуэль убирает руки с рабочего стола маленькой конторки, улыбается и пересчитывает бумажные гульдены.       Его настроение часто зависит от добрых слов, он любит и умеет их получать.       Портовой служащий, столяр, ремесленник, работник фабрики, часовщик — сколько, сколько наименований ему ещё нужно, чтобы успокоиться?       — Знаете, капитан, мне хочется очень многого. Я всю свою жизнь учусь вовремя останавливаться и вовремя уходить.       Маятник на столе, кажется, закачался быстрее.       — И катаю бочки, ношу ящики совсем не от безденежья.       — Чего ж тогда? — капитан щурит единственный глаз.       Он улыбается ещё печальнее, чем всегда, пряча изможденное: «чтобы не стыдиться».       И когда Самуэль специально пропускает повозку, заказанную для поездки на Озеро, он вваливается в номер с тем же стыдом.       Он написал, что будет 20 октября, чтобы помочь собрать остатки урожая и подготовить подарок Фрэнку ко Дню Святого Мартина. Зная, что к двенадцати нужно быть на постоялом дворе, Самуэль до тупого исступления блуждал по ярмарочной площади, цепляясь за любую мелочь, которая бы задержала его среди выпечки, холода и бессменного гогота матросни. Потом — потемнело. Улица обезлюдела и затихла.       Включив лампу в снятой комнате, Самуэль роняет бумажный пакет. Маленькие яблоки, поздние и жесткие, глухо застучали по полу, покатившись в разные стороны, как бильярдные шары. Он глянул на них с жалостью, пнул то, что попалось под ногу, и рухнул на кровать.       В постоялых дворах множество запахов — от кислой капусты до чистоты сваренной в кипятке наволочки. Накрахмаленная постель скрипит под ним, наглаженная и расправленная — хорошее место, хотя и не отель с дорогой мебелью. В таких маленьких, человечных и бренных краях проще забыть о себе. Нет ни запаха собственного одеколона, ни напоминаний об опостылевших привычках, даже чернильница на столе — и то не твоя. Все чужое, в долг, нетронутое твоей личностью. Самуэля никто здесь не знает. Пахнет всем на свете, кроме дома.       И это лучше всего.       Само собой, такое не скажешь матери, которая отчитывает тебя за задержку. Самуэль заходит в гостиную без стука, и это чуть ли не воровская выходка становится основанием для злости:       — И как тебя понимать? Кто вас так избаловал, молодой человек, что вы даете обещания и не выполняете их?       Он не поднимает взгляда, только цепляет полы фетровой шляпы, снимает с макушки и кладет ее хоть куда-нибудь.       Такая слабость сына несколько смягчила Мэри. Она вздыхает, но все еще держит руки упертыми в бока:       — Сам, когда ты жил один, ты мог делать все, что тебе вздумается. Но ты вернулся. Раз ты живешь с другими людьми, будь добр, учитывай, что ты не один. И раз уж ты не один, изволь заботиться о тех, с кем делишь кров.       «Конечно, я ведь никогда ни о ком не думаю и ничего не делаю для других! Я не заслуживаю даже поблажки за свои ошибки. Если я перестаю быть неукоснительным, то мои достоинства испаряются. Конечно!..»       — Мама… — он садится в кресло самым усталым человеком, проглотившим обиду, — Я просто не успел на лошадь.       В неправде он не усердствует.       — Ты просто не успел! Теперь все мы можем не успеть собрать озимые посевы!       — Мама, ты говоришь так каждый год.       — И каждый год уповаю, чтобы Господь был милостив ко мне и моим нерадивым детям! Ты помогаешь всем, находишься везде, кроме тех мест, где ты впрямь нужен! — из Мэри резко и коротко выходит то, о чем она ни с кем не делится. Поняв, что сказано много, она лишь отмахивается. От себя и непонятной вины.       Самуэля хватает только на то, чтобы закинуть голову назад, до боли в кадыке, и с усилием сжать подлокотники.

***

      Уже как два дня он пребывал в постели, бессильный встать. Гнушение своим телом ударило в отместку так, что от любого напряжения организм отзывался болью. Мышцы ныли, выбивая из лёгких недовольный полустон. Самуэль терпеть не может валяться пластом, это для него — предтеча смерти, вынужденной слабости, которую если не присмиришь, то обязательно пожнёшь горькие плоды.       Мать третировала недовольным лицом, но ничего не говорила. Ее раздражение ощущалось кожей, чувствительной к любому огню. Родительскому — в особенности.       Самуэль лежал на спине. Так, казалось, легче. Но вскоре, подавляя спазмы и принимая сочувствие Эммы, ему удалось подняться для небольшой разминки между делом.

      Время течет медленно, но для Мэри — мчится, проскальзывает между пальцев, и ей кажется, что ничего уже не успеть. Она обводит вокруг лестницы круг, стуча низкими каблуками, точно загоняя в вольер невидимого зверя. Самуэль мирится с этим как с ещё одной трудностью, которая расчесывает терпение до крови, но еще не до мяса. Он жалеет мать, чтобы не хватало времени на жалость к себе.       Самуэль ощущает себя школьником, совершившим оплошность. Скоро, скоро начнут прилюдно тягать за красные уши, перечислят каждую гнусную мысль… Как же Самуэль хочет быть хорошим! Правильным и чистым, тем, кем безопасно и радостно жить. Если бы он только соврал, что опоздал на повозку, если грех был бы закопан лишь здесь, то все обошлось легкой руганью. Но его не покидает тревожное предчувствие, что сестра или мать могут узнать больше. О его чувствах к гадалке, чье происхождение смутно так же, как и молва о ней. Или о роковом наитии, которое слепо и губительно бросает к родному брату. Последнее безумие не намерено укладываться в голове. Чувства ли это, схожие с тем, что посвящены Иде? Может, болезнь? Определенно. Она. Их, родовая.       Здравый смысл, естественное человеческое знание, идущее рука об руку с цивилизацией, давят на него. Он не стал подозрительным, да даже злым — еще более угодливым, мирным, заботливым, не собой. Ведь когда Самуэль честен, страх разоблачения берет свое. И снова — тошно.       Прихожая, переходящая в общую комнату, хорошо натоплена. Воздух от жара загустел, как патока, и любой взмах — преодоление плотного заслона. Собака крутится у ног Самуэля. Он улыбается с её непоседливости, терпя стук коготков по половицам. В переборе лап много суеты, призыва отвлечься от забот и заняться, наконец, им, питомцем.       — Ну, обожди, обувь сама себя не начистит, — говорит он, отводя локтем круглый бок.       От вакса пахнет жженым и едким. Самуэль, сидя на низком табурете, придирчиво натирает черные сапоги. С каждым мазком щетки они становятся чище, ярче, становятся иссиня-черными, как непроглядные глубины океана.       Ходить в привычной обувке сталось прохладно. На следующей неделе без утеплений вовсе не обойтись. Это только здесь, внутри дома, можно быть в тонкой сорочке без рукавов да в подтяжках. Как раз осталась последняя семерка дней, чтобы завершить уборку небольшого, но плодородного поля.       Все так же думая о своем, житейском и мещанском, таком маленьком и спасительном, он не замечает появления в проеме двери. Лишь вытягивает левую руку, чтобы погладить собаку, но никак не задевает шерсть и ловит пустое ничего. Наконец, поношенные туфли, всплывшие в коридоре вместе со своим хозяином, узнаются.       — Будет дождь, — Альберт успел не только возникнуть, но и присесть на высокий порог, приманив французского бульдога себе на колени.       Как ни странно, пёс всегда Альберту мил. Не то что брат или сестра. И хотя Самуэль поднял голову с печалью в глазах, похожей на собачью, Альберта это нисколько не разжалобило. Может быть, из-за того, что Самуэль не спешит бросаться к его ногам, как это каждый раз делает пес.       Самуэль поступает наоборот: отворачивает голову к окну, сверяясь с услышанным прогнозом. За стеклом — синева, будто кто-то приложил огромное полотнище, через которое не видно ни зги.       — Вряд ли, — подытоживает Самуэль и преспокойно возвращается к занятию.       Говорить не хочется. Быть — тоже.       Альберт и правда ошибся. Дождь начнется через восемь дней после предрекания. Сама природа смиловалась, чтобы даровать покой Мэри: урожай удалось собрать. И даже тогда, губя колосья острым серпом, срезая незамедлительно и быстро, Самуэль ощущал этот мерклый взгляд. Он впивался между лопаток острым и ранящим чувством: Альберт отмечал искусность брата, которую только предстоит сокрушить. Когда-нибудь потом. В неизвестный год.       Самуэль разогнулся в тот полдень; солнце освещало его фактуру, превращая прямоту спины в настоящую стать без дрожи и устали. Как если бы поднялся идол, выдолбленный в скале божественного испытания. А взгляд… Взгляд все не пропадал.

***

      Альберт перевернулся на бок. Дрема покинула голову. Получилось уснуть, провалиться в беспамятство, погребя себя под пуховым одеялом.       Сон часто выходит плохим. Но Альберт умно избегает прием лауданума, не привязываясь ни к чему лишнему. Его кровь отравлена другими веществами.       Вытянувшись в кровати, он тяжело вздохнул и поднес к лицу ладонь, чтобы стереть остатки ночи. От пальцев все еще разит рыбой. Как бы Альберт ни вымывал руки, как бы ни счищал жир и речную слизь, запах намертво въелся в кожу. Кажется, весь дом погружен в тину, в которой множатся глазастые мальки. Спасает лишь то, что впредь не придется солить треску.       Наконец-то подготовки к зиме завершились. Осталось перебрать крупу от моли и жучков, подписать мешки и отдаться делам значимым, а не преходящим. С приходом декабря он сможет выводить из железа нечистую серу. Поиск усредненного совершенства ждёт его. Слово алхимии манит все сильнее.       Но сперва — встать.       Альберт уныло сменяет одежду, наливает из кувшина воды в таз для рук. Благодаря Эмме в его комнате всегда есть аромамасла. Они оба знают толк в веществах и их свойствах, вот только сестра тратит свой потенциал на столь мелкое увлечение, как ублажение хризантемовой слабости.       Для «любимого» младшего — бессмертник с лимоном. Освежающий запах маскирует любую тленность. Рыбную — в том числе.       Ноябрьское солнце нехотя греет блестящий ободок таза, купаясь в прохладной воде. В нее заливается масло из флакона; Альберт втирает в суставы свежесть и чистоту, мнет упругую кожу долго и с угрозой ее обветрить. Открытое окно впускает в спальню перемены и смех. Взгляд опускается вниз.       В руках Эммы — зонтик. Неуклонно гаснущий перед заморозками сад темнеет на фоне строгого, но яркого наряда, а голос ее, смешащий и легкий, хранит последние капли лета. Она идет под руку с Мэри, пока Фрэнк пинает опавшую листву и все поправляет шарф, связанный бабушкой. Ну и, конечно же, Самуэль с ними.       Именно он предложил выбраться на моцион, несмотря на прохладу. Альберт предположил, что будет испытывать ревность от увиденного. Но нет. Не на этот раз. Только привычное равнодушие — настолько опостылевшее положение не кажется странным. В конце концов, он возвышается над ними, погрязшими в светской бестолковости, глядя свысока фамильного дома. Он видит их, точно в условиях эксперимента, произведенного даже не им — Озером.       На календаре отмечено 10 ноября. В этот день Альберт намеревался отдохнуть, но Фрэнк упросил вырезать из редьки фонарь. Он возился с ним нехотя, через силу и упрямство, а затем, попривыкнув к тишине, даже смягчился. Их разговор оставался шероховатым: прежде чем показать жестами слова, Фрэнк долго думал. В силу возраста его пальцы все еще не так пластичны. Но если сравнивать «язык немых» с освоением грамоты и чтением, то мальчика сложно не похвалить. Альберт спокойно отмечает объективность, пускай и не говорит о ней вслух. Ценно пресловутое нахождение рядом, ценна работа ножа, создающая праздник, а не горе. У Фрэнка самый красивый и искусно сделанный фонарь на День Святого Мартина. Преподобный должен быть доволен.       В благодарность за свою щедрость Альберт получает немного конфет. Фрэнк высыпает их в подставленные ладони дяди, почитая успех. Соседи надарили сладостей в честь праздника, а он, в свою очередь, вручает их как награду. Скупая улыбка Альберта дрожит в неуверенности и сомнении. Он выбирает из всего разнообразия лакрицу — солноватую и наипротивнейшую. Самуэль не удерживается от насмешки: «ты, Берт, любишь все самое непонятное». Зефир, который предпочитает старший брат, разит приторностью.       Им удается пародировать единство, касаясь словами друг друга изредка, но неизбежно.       Праздничный стол символизирует достаток, к которому каждый из Вандербумов приложил посильное. Взятое из погреба вино разжижает кровь и украшает щеки румянцем задора. Разговоры ведутся банальнейшие, но Самуэль усердствует в них, словно они были предложены самим Создателем. За угловатым, длинным столом тесновато в духе семейности, почти по-родному. Порой им удается надламывать хлеб достатка поровну, смачивая в красном напитке полифории.       Закончив с праздничным гусем, запеченным в яблоках, все стали потихоньку расходиться. Первой вышла Мэри, ссылаясь на недуг в ногах. Эмма держалась долго, ведя беседу вполголоса и качая сонного Фрэнка. А когда тот уснул, она унесла его с собой, точно беззащитного ягненка с молочной мордой, в стойбище снов. Альберт поднялся, но был остановлен твердым упоминанием.       — У меня для тебя кое-что есть.       У Самуэля? Для него?       Хотя они больше не дерут память об общем столь открыто, до перемирия не хватает равнодушия. Каждый задет и уязвлен. Сближение не вяжется. Альберт не желает унижаться, Самуэль — встречаться со своим безумием без всяких прикрас. Но именно он первым старается примириться, подустав ходить кругами у коновязи сожалений.       Альберт не любит не понимать себя. Вот так стоять на месте, ощущая силу чужой просьбы и — немощь воли собственной…       Его лояльность выглядит со стороны смурой, на самом деле едва выдерживая неопределенность момента. Ему хочется вызнать, что припрятано братом. Окутанные тайной вещи бередят разум. Их привлекательно вскрыть, разложить на составляющие, определить и дать название. Особенно тем импульсам, что ведут Самуэля. Он напорист и непредсказуем, как удар ножа, случившийся исподтишка. У Альберта все еще кровоточит грудь.       — Не хочешь закрыть глаза для сюрприза?.. Понял. Понял. Поня-я-ял.       Самуэль неловко вздыхает. Он мнется у камина, а затем поднимает небольшую коробку, что лежала в углу. Ее легко не заметить, и Альберт именно тот человек, который не придает значения столь незначительным переменам.       Аккуратностью разит за метры. Подарок достается очень осторожно, как будто его можно повредить. И впрямь: из коробки вылезает деревянный клык, а за ним — бесноватый глаз, состоящий из черно-белых гипнотических кругов. Альберт слегка приподнимает брови. Чудище показывает расписную рожу полностью, оскобляясь на весь людской свет. Оно таращится, покоясь на руках Самуэля пригретым злом. Первобытным, языческим богом, что защищает от порчи и порока его же методами.       — Я старался быть нетривиальным. Тебе ведь нравятся маски.       Сначала Альберт решил, что перед ним тибетская маска. Экзотика пугает обывателей восточной дикостью, которую трактуют как бесовство. Но Альберт находит исконно народное обращение к пугающим образам истинной культурой. Ужасная личина демона лишена лицемерия, отражая мир без одеяний лжи. Чистое зло, одурманенное кровью и властью — вот кому поклонялись предки человечества. Редкий народ сохраняет свое настоящее «‎я» в век господствующей индустрии.       — Я... Ты озадачил меня, — завороженность тона подтверждает это.       Без всякого «‎спасибо» младший принимается разглядывать узоры и вытаращенный образ. С сожалением и радостью отмечается в голове: он не знает этого божества. Ему есть, что изучить, что познать, и это взаправду лучший подарок.       — Где ты приобрел ее?       — В индонезийской лавке Амстердама. Она так глазела на меня, что я не удержался! — у Самуэля мягкий смех.       — Надо поискать о ней побольше.       — Ого…       — Что? — Альберт допивает остаток вина, снова возвращаясь взглядом к рукам брата.       — Не думал, что смогу тебя удивить. Буду считать маленькой победой.       — Чтобы побеждать нужно иметь поле боя.       — Откуда ты знаешь наверняка? Иногда мне кажется, что угодить тебе — целое сражение.       Альберт не знает, какой ответ можно держать перед подобным.       — Возьми, — Самуэль предлагает не только смотреть, но и касаться искусства.       Альберт принимает подарок, обращаясь с ним знающе и без неловкости. Но его вид все равно заимел некоторую суетливость. Усвоенные приличия диктовали свои условия:       — Спасибо…       — С праздником, Берт.       Улыбка старшего вновь располагает. Как будто он скинул с себя минувшие дни, воспрял духом и нравом, и теперь может изображать хорошего родственника с новыми силами.       Альберт мог бы поверить, если бы верил хотя бы самому себе. Единственный, кто честен здесь — маска.       И он прикладывает ее к лицу.       За ней можно улыбнуться в благодарность, не беспокоясь, что некрасивые губы поползут, точно шов хирурга.       — Слушай, — Самуэль не остерегается, лишь находит опору у стола и тянется вперед любопытным зверем, — выглядит объемно. По-настоящему даже.       Компульсивные, неиствующие личины и впрямь ему идут.       — Правда в ней трудно дышать, — выдыхает Альберт. Из-за духоты кожа становится липкой. Едва ли подобная трудность в новинку.       Самуэль глядит прямо перед собой и видит демона Рангду с рядом белых ровных зубов и двумя клыками. Высокий рост Альберта придает ей особое устрашение, стирая последнее знакомое. Он подходит ближе к младшему и приподнимает руки, чуть ли не вставая на носки.       Ладони опускаются на фактурные, подобные черепу щеки маски. С трепетом верующего Самуэль намеревается отдать почести, но не в поклонении — в срывании масок. Он отрывает ее от Альберта так же мягко, как доставал ее из коробки. Та будто бы рассыпется от грубости, если все произойдет быстро.       Медленно-медленно за образом демона, пожирающего детей, возникает искаженность строгих черт. Почти белесые брови, высокий лоб, контур острых скул, длинный горбатый нос и поджатые, будто срезанные губы. Их узость кончается опущенными вниз уголками. Альберт не кажется сломанным, особенно когда маска все еще прикрывает изуродованную сторону.       Вдруг что-то ухает внутри.       Самуэль находит Альберта таким похожим на себя. Самым запоминающимся человеком на всем свете. Он не помнит никого так отчётливо, как его.       Ему жутко.       Взгляд Альберта зациклен на неизвестном за его спиной. Испорченная душа вытягивается у камина в полный рост.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.