1
13 апреля 2023 г., 18:58
Зачинается, ломая шестерёнки мироздания, апрель — «ему никогда не верь» — так наставляют иссохшая пророчица с нижних этажей и тип с вышин дома, этого циркача, трюкача боится весь позабытый богами квартал — окна врастают в мшистую землю и разбитый тротуар, Хигучи думает, что серебристая трава растёт точно под окнами прорицательницы, забирается в их проржавевшие гвозди, слезающую с рам краску не спроста. Складывает голову на обшарпанное, в штукатурке, плечо, нежное, как весенний цветок «здравствуйте!» — это излишки маскировки, свежая краска, покрас под обычных бедных студентов, никаких пистолетов в ботинках, и никто во снах не достаёт зубами пулю из напарника, только гитары, собаки, братья, сжигающий лёгкие спирт.
Пророчица кивает, она вечно сидит у входа, ссыхается, как старый дуб, такого не грызут зайцы, солнце сжигает до песка, зима ломает ветки, и, кажется, верит в их умелый маскарад. Смотрит на мир как дверной зрачок, рядом с ней ещё не старичок, но погрызенный сединой сосед — не кожа, а дешёвый вельвет, тысяча вопросов, на всех один ответ — бывший глотатель огня смотрит исподлобья, шаркает сигаретой об щетину, с ним боятся здороваться дети — он знает, что они едят конфеты прямо перед обедом и где прячут шпаргалки, даже ведунья не видит такие мелочи — Хигучи проходит через его взгляд, как разваренное стекло, лопатки сковывает пот. Конечно, если он раскусит орешек её выкрашенной головы — это не станет громадной и ужасной проблемой, только родятся легенды о паучьем, сплавленном из сожжённых покрышек монстре, прячущемся в бледном теле девчушки и ловко вставляющем глушитель в пистолет.
Устрашающей проблемой становится другое — фокусник, преодолевая приобретенную в тайнах работы, шелковых красных портьерах и телевизорах с помехами в головах, немоту шепчет «не верь» — Хигучи вымётывается из двора огромным ветряным помелом, шваброй размером с половину дома, взлетает по лестнице, перепрыгивая развалившихся ребят — дверь квартиры судорожно захлопывает апрель. «Нет, это ты, фантазёрка и неудачница, не только в придуманном университете искусств, но и в абсолютной реальной службе, и вообще везде» — Хигучи хлопает глазами, их жжёт, то сужает до размера кроличьих, то расширяет до масштаба русалочьих, Хигучи ныряет в болтовню, суету, разбросанность, несобранность квартиры.
Кряхтят замок и куртка, лень чистить и даже отряхивать, замку вторит радиоприемник и плита, телевизор с ситкомом, со смехом, лопающимся, как попкорн, ещё кто-то болтается на линии, а Гин болтает с трубкой, опасно натягивая провод старинного телефона. Хигучи стягивает пиджак, бросает его в объятья чужой то ли толстовки, то ли причёсанного полотенца, в узких комнатах практически нет места, Хигучи, плюнув на погребенное под вещами кресло облокачивается о раму окна. Сиреневым туманом глохнет день, глохнет весенняя лень, растягивается напоследок, как шоколадный батончик, Хигучи тошнит от сладкого и упрямого — глохнет плита и приглушает себя радиоприемник, кажется, Гин зовёт есть — она оказывается мастерицей нарезки, умницей в варке, настоящей колдуньей над обычным рисом, не то что эти с низин или небывалых высот.
Квартира стирается, набирает в рот воды, затуманивается, хоть Хигучи и клеймит колдунью дурой, а циркача гиком, она осознаёт, что верит каждому писку, пикселю в рекламных экранах,
порезу от осоки, любому отдалённо знакомому капюшону, пророческим и тихим снам Гин — один, где некто совершенно нагой, немного другой, но узнаваемый, и тоньше ангельского крыла, совсем лёгкий, Земля перестаёт притягивать такое тело, другой, где воротник пальто тяжелеет от крови, голова-гранат, слёзы — виноград. После такой ночи Хигучи сама не прочь набрать номер и болтать о безделице до вечера, верит и своим снам, слишком прытким, чтобы запомнить их, но метким, разбивающие утро на половины, треск переспевшего яблока.
Верит ломкому преломлению света в стекле, и озверевшему, одичалому, обожравшемуся чужими слезами апрелю, шепчет «как жаль, но я верю», и прислоняется ладонью к стеклу — через такое смотрят сонные рыбы в грязных аквариумах, торговые центры, «помнишь, мы в выцветших парках, под нами три тонны защищающих пластин и всякого оружия, сторожим сделку, проходящую в голове здания, рыбы из полузаброшенной аптеки тычутся в стекло — им абсолютно всё равно, плавают вдоль него — наверное, ты неслучайно сжимаешь мою руку, потерявшийся ребёнок смотрит на нас и выдает «интересные человеки, а где же мама». Где-то на гране бесконечного сна и жестокой, свинцовой яви — вместо своей растрёпанной головы, чуть порванной на плече рубахи Хигучи видит Рюноске, тот моргает, словно не понимает, в какой плоскости оказывается.
Он утончённый, свежий, чёрный цвет воротника ровно ложится под бледное лицо, подчёркивает строгость глаз, резкость потаённого существа, волосы, правда, чуть длиннее, и седина подбирается выше, перемалывает беззубым ртом уши, но «это выглядит чудесно, не переживай». Картинку бередит возглас, Хигучи отшвыривает его — не сейчас, не в этот час — когда такой долгожданный, немного кровожадный взгляд смотрит поверх твоих глаз, оглядывает их, не может или немного стесняется задержаться. Хигучит не знает, с чего начать рассказ, о чём говорить, длинно или ёмко, задать ли вопрос — «ты, кажется, окреп, но так же мил, как в тот раз» — она скромно закусывает губу, Рюноске не тушуется, но лицо чуть дрогает, он говорит что-то про цвет волос, Хигучи кивает, улыбаясь, на «ты похожа на утопленницу, пьющую кровь».
Под двумя головами, стеклянной, воздушной и крепкой, как орех, мечется, пробегает, ковыляет от лба ко лбу то пыльное лето, домик на краю мира, это пауза между двумя стычками, между секундами, когда вместо зубов отрастают драконьи клыки и шипы, тёмное дерево, сандал, миндаль в горькой плитке шоколада, подаренной щедрым стариком. Пастушьи псы, дни молчания, дни разговоров, пыль затекает в комнаты с солнечными лучами, они становятся самыми лучшими друзьями, губы сделаны из облепиховых ягод — вяжущие, мажущие щеку — всё лилейное, пломбирное, касание бледных щёк, тонкое прикосновение к спине. Это самое зыбкое, самое озлобленное и молчаливое утро, Рюноске проводит по позвонкам двумя пальцами, целует под ухо, сбивчиво извиняется и растворяется. Хигучи не хочет оборачиваться, разворачиваться к замыленному «мне жаль», к вечеру — она не вспомнит, какого дня — её разворачивает раскрасневшаяся, запыхавшаяся Гин, отскребает корку слёз.
Несколько недель Хигучи думает, что всё не всерьёз, радиосвязь недостаточно хороша и не стоит волноваться — Рюноске за окном точно такой же, без фиолетовых шрамов, откусанных ногтей, продырявленных глазниц, Хигучи мнёт губы, выминает «я так по тебе скучаю», Рюноске смотрит поверх плеча на вывернутые потроха комнаты. Как карамельки под щекой ютятся вопросы, непереданные приветы, ответы на уже поставленные задачи, исходы хоккейных матчей — Рюноске не любит репортажи с ТВ, лучше заплесневелый каток, немного просевший, как бисквит, лёд, и шарфы, и стаканчики с щиплющем язык морсом — на нём не остаётся абсолютно ничего, ни звука, ни точки от знака вопроса, когда Хигучи на секунду касается носом стекла — Рюноске склоняет голову, и она чувствует тепло.
Мимолётное, едва уловимое, рука не открывается от окна, Хигучи надрезает лезвием языка — «мне не нравится такое положение дел, когда не знаю, где ты и зачем я, меня отставляют или наоборот, берегут, верхушка, как всегда, ничего не объясняет, не поясняет, только даёт указания, тебе никогда не хотелось её выдернуть? Дёрнуть волосы, как раскидистые патлы овоща, знаешь, в последнее время так хочется» — Хигучи барабанит другой рукой по пластику рамы, окно, растрепавший осветленную кукурузную голову ветер или такой размеренный голос выбивает из неё воздух. «Не стоит этого делать» — как шлакоблок, железный кран, привкус меди под языком — «ты стала, как лесной зверь, а не элегантная убийца, тебя же очень сурово накажут или казнят. Та Хигучи, которую я помню, была верна и предана». Змеиный блеск глаз оставляет на коже ожог, глубокий, тяжёлый, самая едкая кислота — весь свет, который Луна отражает за свою жизнь — в Хигучи образовывается дыра, её с шипением, с бурлением заполняет зеленоватая обида и раскалённый, цвета молочного неба, гнев.
Она выплёвывает слова, как ошпаренные куски мяса — «мне всё равно, ты, придумка, выдумка, чтобы сдержать слёзы, это я вырисовываю твои плечи и теплоту рук здесь, ты же лежишь с пулей в животе или бежишь, проглоченный собственным демоном, сквозь кварталы — а больно отчего-то мне». Квартира раскрывает рот и воды сносят её с ног, к словам тянется бабочкин хоботок слёз, Хигучи слизывает его — «проваливай, ты, мираж» — и отрывает руку от окна, вместо размытого силуэта образуются переплетения веток, что-то хвойное, дышащее праздником. Хигучи рассеянно садится на немытый, холодный, как лёд, пол — никаких ссор, полная тишина, за стеной в фольге остывает жареное, за окном заканчивает глохнуть день, трепещет дикой улыбкой апрель.