Глава 1. Вторжение.
21 апреля 2023 г., 14:45
— Льюис, у нас разговор будет коротким.
Вивьен целых семнадцать лет, но такого тона отца она боится больше полуночной темноты и даже больше математики с этим отравительным преподавателем в очках на самой переносице. Она бегает взглядом то на брата, сжавшего руки в кулаки и опустившего голову к самой груди, то на папу, сидящего в кресле. На его коленях — идеально сложенная свежая газета, кажется, ещё тёплая. Пахнет миндалём и пылью.
Льюис на два года старше сестры. На первый взгляд — разница небольшая, но они такие непохожие, из двух миров словно. Он — лесная чаща, массивы, извечный май и мятный чай. Она — тихая комната с несколькими рисунками на стене и старые романы из материнской библиотеки. Не любит выходить в свет, редко дышит полной грудью и совсем не умеет злиться. В Льюисе — буря эмоций, нескончаемый поток мыслей. И эти оба как-то неловко сошлись родством в маленьком тихом городке. Питаются за одним столом, не здороваются, увлекаются совсем разным, но подолгу смотрят друг другу в глаза и
«Знаешь, у Эммы, той, что на соседней улице, просто отвратительное лицо»
«Согласна. Мне страшно видеть её утром на веранде, поэтому в школу я хожу в обход».
Отец смотрит исподлобья серьёзно, вена на его виске вздувается, а Вивьен только и ждёт, когда можно вступиться за брата. Они могут ругаться в пределах дома, игнорировать друг друга днями и спорить о мелочах, но не пожалеют свою спину, чтобы прикрыть чужую грудь.
— Я не сделал ничего запрещённого, Боб, — Льюис всегда зовёт отца по имени, этим рисуя огромную черту между ними, и смотрит с вызовом. Он же такой взрослый, может дать отпор и почти не пораниться, а Вивьен всё ещё пять, те самые, когда она боялась ослушаться и говорила полушёпотом, только бы не мешать. Папа дышит глубоко и размеренно, дыхание же брата может услышать полгорода. — Или мне запереться в комнате и никогда из неё не выходить?
— Лес опасен, особенно в позднее время суток. Чарльз на прошлой неделе убил медведя, нашествие волков на фермерское мясо продолжается уже три месяца. Хочешь стать их ужином — пожалуйста. Я же терять сына не намерен.
Боб не плохой. Он готовит вкусные завтраки, целует в щёки перед сном, обрабатывает раны йодом и всегда выбирает самые очаровательные пластыри. Его руки пахнут ягодами и землёй, а волосы почти всегда спутаны. Вивьен часто сидит с ним плечом к плечу, следя за строками, озвучиваемыми грубым басом (Льюис говорит, что голос отца прокуренный, но она почему-то не верит в эти глупости), и просит объяснить то одно слово, то другое. И он объясняет. Отчётливо и ясно, а через три дня проверяет: запомнила дочь определение или нет. Льюиса он тоже любит, только как-то по-особенному, очень маленькими жестами. Подкидывает пару научных книг, выстирывает пятна с рубашек, предлагает пострелять саек в ближайшее воскресенье и, что самое важное, прикасается к его плечам и запястьям, напоминая будто: я здесь, рядом, и буду всегда.
А у Льюиса просто нрав такой — колкий, свободолюбивый. Вивьен смотрит на его ровную спину, на его острый нос и отчего-то думает, что он научился этому у южных ветров. Обволакивает кожу теплом, а наутро дарит простуду. Бьёт по самому хрупкому, заранее готовя прицел, и никогда не промахивается. Вдобавок ко всему, он всегда прав. У мальчика-солнца, у мальчика-мая нет законов и постулатов, а сковать его в цепи обязательств равносильно убийству. Папа этого не понимает, пускай и старается.
— Я так живу столько, сколько себя помню. Днём там не опаснее, чем ночью. Тебе просто из кожи вон нужно устроить ссору. Я в тринадцать перед тобой оправдывался, оправдывался в семнадцать и порядком устал, — юноша звучит так уверенно, что у Вивьен всё внутри жгутом стягивается, склеивается и душит. Тут либо один голову склонит, либо очередная ваза будет разбита, но Льюис никогда не сдаётся. Наверно, поэтому он так хорош во всём, что делает. — Хочешь ударить меня — ударь, хочешь накричать — накричи, но я не перестану делать то, что делаю.
На этом, пожалуй, «разговор короткий» заканчивается: Боб вновь берёт газету в руки, тратя несколько секунд на поиск потерянной строки, глубже садится в кресло, а Льюис кротко кивает, удаляясь с гостиной.
Вивьен мало что в них понимает. Она потерялась в книгах, где каждый второй персонаж находит свою последнюю точку в море запятых, где у всех всё ладно и прозрачно, ни одна рана не болит. Эти люди, делящие дом и пространство, труднее и недосягаемее. Они говорят на своём языке, а потом удивляются: почему никто ничего разобрать не может? Льюис не способен услышать отца: он потерял жену, не хочет потерять и ребёнка, а Боб совсем не видит, что у сына вместо эритроцитов в крови — лезвия травы и масса лесных деревьев за домом. Слушают, смотрят друг другу в глаза, рисуют схемы фломастерами на листах, а до конца услышать так и не могут.
Вивьен целует папу в щёку, убеждая его, что всё наладится, и он глядит на неё с такой нежностью, с такой верой в лучшее, что сердце разрывается и перестаёт биться. Как же невыносимо.
У Льюиса шаги громкие и медленные, отзываются глухим звуком по ступенькам. Вивьен точно знает, куда он поднимается, поэтому от отца уходить не спешит. Что сказать брату? Как смотреть в глаза? Она не заступилась за него, так и не нашла подходящего момента, и теперь чувствует себя предателем.
Вот её жизнь — вечный поиск удачной секунды и годы, проведённые в сожалениях.
Комната Вивьен похожа на маленький рай: море солнца, нежные занавески, вечно пахнущие то ли персиком, то ли малиной, рисунки акварелью на стенах и аккуратно заправленная кровать. У полок с книгами своя жизнь: единственный хаос из всего нежного и аккуратного. Льюис ступает на этот порог чаще, чем положено. Там будто спокойнее, теплее и роднее. В его комнате — пустота, отсутствие нежных запахов. Обходясь лишь кроватью, столом и шкафом, он ленится на дополнительные детали, за которые мог бы схватиться взгляд: зачем, если всё это уже присутствует в комнате Вивьен?
Льюис трогает холодными пальцами переплёты книг (и этого, кажется, достаточно), ни одну из них не вытаскивая, рассматривает брошенные украшения, любуется рисунками и всё удивляется, почему сестре никогда не хватает красного цвета. Вивьен не ловит его на чём-то запретном, но почему-то смущается, замечая брата. Замирает в дверях, теребя подол платья, и молчит, будто ждёт, когда её заметят. А Льюис ощущает присутствие сестры кожей. С ней так никто больше не поступал.
— Вивьен, — он не смотрит на девушку, но говорит с такой уверенностью, будто безошибочно знает: здесь именно она, — ты помнишь маму?
Вивьен очень страшно говорить, потому что она не. Ей было всего два. С этих лет не осталось в памяти ничего, кроме ожога от мятного чая. Она проходит глубже в комнату бесшумно, словно и не ходит вовсе, а летит, и садится за свой стол. Открывает оставленную книгу, утыкается пальцем в случайную строчку. Льюис, конечно, скучает по маме больше, чем Вивьен. Иначе зачем ему плакать каждым апрелем ночи напролёт?
— Нет. Я не знаю её толком. По фотографиям, разве что, и твоим рассказам. Но это твоя память, Льюис, не моя.
Юноша останавливает взгляд на самой потрёпанной книге из всех, и её вид ему особенно нравится. Потёртый временем переплёт, редкие пятна и все листы в пометках. Вивьен перечитывала её с десяток раз, и Льюис обещал себе поступить так же, но ни разу не решился. Он берёт эту книгу в руки, прижимает к груди и ложится на сестринскую кровать. У Вивьен профиль тонкий и аккуратный, ангелами сотворённый, а длинные пряди, свисающие, закрывают всё, что можно было бы красками перенести на холст и выставить в Лувр. Выглядывает лишь кончик носа. Вивьен склоняется над страницами, только делая вид, что читает. Льюис продолжает жать чужое чтиво к себе, пальцами пробирается меж листов, но так их и не раскрывает. Не хватает смелости.
У лета кровоизлияние в мозг и жуткая жара. Симптомами — чистое небо и ожоги от солнца на коже через стекло окна. Лучи льются на пол, стены, вещи и девичье лицо. Льюис отчего-то думает, что август — лучшее время для Вивьен. Он к ней нежен и аккуратен, заботлив. Почти что не ранит. Пересмешники глухо поют на деревьях. Юноша закрывает глаза, прислушиваясь, и в мире остаются только птицы и мирное дыхание сестры. Льюис открывает первую страницу, трогает пальцами, чувствует неровность от разлитого чая, и запах мяты резко бьёт по носу. Взмах коротких густых ресниц. Предисловие, абзацы, запятые и точки. Карандашные пометки на полях и несколько закладок. Мелкий почерк. Книга оживает в руках Льюиса, и он резко её закрывает, громко, настолько, что Вивьен дёргается на стуле и испуганно смотрит то на брата, то на источник шума.
— Ты чего?
— Я ухожу, — Льюис бросает книгу на подушку (но заботливо, даже не импульсивно, потому что знает: одно ранение для книги равносильно сотням ударам по сердцу Вивьен).
Льюис взбирается на подоконник и хватается за ручку окна, поднимая его вверх. Он так тщательно старался не скинуть вещи со стола, но ногой всё равно задел стаканчик с ручками и карандашами. Звук падения смешивается с порывом тёплого ветра. Волосы Вивьен мгновенно оказываются убранными с лица, предательски запутанными, и Льюис оборачивается назад: проверить, всё ли в порядке. У него паника во взгляде — как же жаль за беспорядок, а у неё — смешок. Брат смотрит в девичьи зелёные реки глаз, на её бледные губы, родинку у виска и отчего-то забывает дышать.
— Куда ты собрался? — вопрос глупый, потому что через её окно для Льюиса есть лишь один путь.
Он молчит минуту, сравнимую с вечностью, потому что не знает, как заговорить. Линия острых ключиц, волнуемые ветром пряди, кисти, тонкие пальцы, вжимающиеся в край стола. Боже, как же она совершенна. Льюис отрывает себя от чужого лица с болью и смотрит на лезвия травы в саду.
— Как обычно.
— Опять? — Вивьен опускается на пол, бережно собирая разбросанные карандаши обратно. Она тратит на это больше времени, чем требуется, только бы не возвращаться к пересечению взглядов с Льюисом. Неловко, а девочка слишком хрупкая — ломается под каждым ударом волнения.
— Снова, — юноша садится на подоконник, свисая ногами вниз. Его сердце бешено бьётся. Он надеется: это страх высоты.
— Папа же просил тебя, не иди, — Вивьен замирает в движении, и красная ручка оставляет тонкий бессмысленный рисунок у линии жизни, перечёркивает её. Она поднимает голову, рассматривая спину брата.
В какой момент всё пошло не так?
Ему было пять, когда он впервые сбежал из дома. Без какого-либо злого умысла, просто воздух становился неприятно пятнистым и до одури душным. Он помнил гроб матери, её бледное лицо, и каждый раз, проходя мимо родительской комнаты, чувствовал, как ноги распадаются на мясо и бабочек. А мимо ходить приходилось часто. Каждое утро, со второго этажа на кухню, в ванную, на веранду, и вечно эта дверь оставалась приоткрытой, пускала линию света, заставляла о неё резаться, резаться, истекать кровью где-то на обратной стороне кожи. Льюису тогда бы в машинки играть, рассматривать книжки и тихо плакать в подушку, принимать ласку от отца, но он зачем-то бунтовал в своей немоте. Не желая кого-то ранить, мечтая выбраться из заточения этих стен, сплошь и рядом пропахших материнскими духами, он бежал дальше порога с распахнутой рубашкой и отдавался ветру. Трава щекотала его стопы и обещала навсегда запомнить эти маленькие, незначительные отпечатки. Лесные массивы принимали гостя, как родного, в свои объятия крепкие и всепоглощающие, словно давно ждали оторванную от себя часть. Льюис прикасался к стволам деревьев, никогда не рвал цветов и намеренно дышал полной грудью, медленно выдыхая запах хвои. Мальчик-солнце, мальчик-лето, он был нежнее клубничного джема и красивее мраморных статуй; был таким человечным, таким ярким и громким: смеялся с глупых шуток Боба, ударяя себя по коленям, помогал сестре застегнуть неподатливое платье, целовал её в щёки так робко, как могут только дети, и клялся всегда младшую защищать. Вивьен принимала всё с искренностью ребёнка, стискивая его пальцы, долго-долго смотря в глаза.
Те пять и ещё неизведанное стали для него отдушиной. Новым миром. Новым дыханием. Новой памятью. Пока старая гасила огонь в каждой клеточке тела, птицы, отчаянно разрывая глотку в мясо, пытались воссоздать всё когда-то разрушенное. Наверно, у них получалось чудесно и очень искусно, раз брат возвращался и пах влажной землёй, травами, ягодами.
Апрельская песнь ветров. Первый шрам на руке от падения в колючки. Случайно найденное озеро и влажные щиколотки. Потерянные брелоки в гуще, там же они и найденные. Пот и кровь. Сумасбродство.
Всё пошло не так в тот момент, когда мама застыла на постели, а Льюис остался один на один со своими страхами. Папа пел колыбели, но это было не то. У него не такие вкусные пироги, слишком грубые руки и морщинистое лицо. Он не гладил по щеке, а только трепал по волосам, хлопал по плечам и спине. Льюис скучал по нежности. По её голубым глазам.
Откидывая голову назад и рассматривая небо, исполосанное ветвями деревьев, он вспоминал, как мама плакала от счастья на его первом спектакле; как она хохотала (с такой грацией, с такой утончённостью) над сыном, упавшим в грязь из-за спешки. Льюис возвращался домой почти с войной. Он думал, там малышка Вивьен слушает голос отца и очень-очень внимательно смотрит в окно, ждёт брата. Малышка Вивьен рисует свои рисунки его карандашами и вновь пачкает руки. Малышка Вивьен плачет, ударившись головой об угол стола, но больше потому, что Льюис не залечит раны.
Малышка Вивьен.
Вивьен, Вивьен, Вивьен
магнитом тянущая мальчика обратно. Льюис называет дом таковым, только потому, что сестра там, и никаких более причин.
Но каждый вечер приносил на порог что-то новое. Не Льюиса, а жалкое его подобие. Меньше неконтролируемого смеха, больше серьёзности и мужественной стойкости, слишком громкие мысли и протяжённое молчание. Он обрастал сталью, и Вивьен боялась к нему прикасаться. Льюис клеил пластыри на новые ссадины, помогал разобрать трудное слово из отцовского словаря, но толком не обнимал, как раньше, не улыбался. Смотрел на рисунки, любовался, а «красота» останавливал где-то в области глотки.
Вивьен перестала тянуть к брату руки в свои шесть, потому что уяснила для себя одну простую истину: она — лишь предлог каждый раз возвращаться. Чувство ответственности, якорь, не более. Его настоящая жизнь у Южного Леса, вдоль озера. Там, где поют пересмешники и нет ни единой души.
И всё же, этот оторванный от настоящего мальчик, этот буйный поток непослушания каждую ночь ложился в сестринскую кровать, потому что помнил однажды сказанное:
«Я боюсь темноты и гроз», —
и почти никогда не бросал её на растерзание сумеркам.
— Мне плевать, чего хочет отец, лютик, — Льюис смотрит на сестру через плечо, и вновь эти разряды тока по всему телу. Невозможно с собой совладать. Её лицо, поднятое к нему, и опущенные руки, никогда не тянущие к себе. Она не держит его здесь, никогда не держала, даже не пыталась, а он всё равно таким девичьим взглядом готов вспороть себе вены, остаться, если она попросит.
— Ты совсем не видишь того, что он хочет тебе показать.
— Тогда расскажи мне всё по дороге.
— Я в Южный Лес — ни ногой, — Вивьен поднимается, выпрямляется и смотрит с вызовом.
— Почему ты постоянно отказываешься? Тебе страшно?
Льюис спрыгивает с подоконника, на этот раз не задевая стол, и останавливается так близко к Вивьен, что перестаёт дышать кислородом и начинает — запахом её тела.
— Я не боюсь волков, не боюсь других зверей, — уверенно, но рвано, на одном жалком дыхании. Вивьен опускает голову, отдаляясь от Льюиса. Она каждым сантиметром своей спины чувствует, как он смотрит. Любяще. Иначе откуда это тепло? — Я не хочу вторгаться в твои места. Тебе там комфортно, там ты находишь утешение. Мне в твоём мире делать нечего.
— Глупая, — Льюис шепчет и хватается за запястье сестры, слишком резко разворачивая её к себе. Ещё один нажим пальцев, и эти тонкие косточки все разом переломаются. — Я хочу, чтобы ты вторглась.