Найда умерла
21 апреля 2023 г., 20:58
Примечания:
приятного чтения ♡
Я познакомился с Хван Хёнджином, когда в деревню Пороша пришло тепло. И даже оно, как подобает всему в этом месте, было аномальным: все зелёные ставни бабушкиного дома пришлось открыть нараспашку. По каждой комнате, беззастенчиво хлопая дверями, разгуливал растрёпа-ветер, дёргая смущённые окна за подол; белые занавески, расшитые цветами, не прекращали бесноваться. Сочно пахнущая молодостью сирень темечком клонилась к подоконнику, спасалась от пекла. Даже мне, с вечно промёрзшими ногами, делалось дурно.
Вот тогда это было.
Минхо сидел на продавленном кресле в углу и не выказывал ни толики неудовольствия. Привык, хотя был по обыкновению закутан от запястий до лодыжек. Периодически закусывая карандаш, он вставлял им букву «М» на месте пропусков в моих потугах над главой. Печатная машинка нагрелась под прямыми солнечными лучами, из-за которых буквы расплывались в глазах. Тем не менее её мерные и покорные пощёлкивания пригвождали к стулу намертво. Это был первый раз, когда я пробовал писать заветные ужасы, к которым всегда рвались пальцы. Если честно, выходило из рук вон плохо. Никакого устрашения, как мне казалось, текст не вызывал, и я уже предвкушал, как пущу получившиеся листы в печь.
Погружённый в совершенствование каждой последующей мысли, одеваемой в слова, я закономерно испытал лёгкое раздражение, когда Минхо спросил:
— Может, сделаем перерыв?
Не любил, если отвлекали от дела. Весь настрой улетучивался, и нить между предложениями с треском рвалась. Однако на Минхо я не умел по-настоящему злиться. Даже после долгого молчания его голос не мог заставить вздрогнуть и случайно попасть не по той букве: он, голос, был чересчур разнеженным, как пуховая подушка в выстиранной наволочке. Как липнущий к усам пломбир.
Я ещё поупирался взглядом, как это было принято между нами, прежде чем согласиться и встать. Спина взвыла, а прохладные влажные круги в подмышках дали о себе знать. Минхо, разумеется, был прав. Стоило отдохнуть.
Мы практически каждый день сидели вот так, в главной комнате дома моей погибшей бабушки. Я писал, приловчаясь заменять западающую букву «М» на пробелы — всё-таки машинка была старой, советской. Минхо же сидел в тени, подтянув одно колено к груди, и терпеливо заполнял пропуски, иногда сдувая пушистую чёлку со лба.
— Переоденешься? Чего маяться, раз жарко.
Я бы с удовольствием пожурил в ответ — Минхо почему-то любил, когда я так делал, — но настроения не хватало. Сцена, создание которой растянулось на всё утро, получалась объективно пустой. Конечно, Минхо скажет, что она замечательна, но это ничуть меня не разубедит.
В то время я был стойко уверен, что вживить ужас в литературу — самое фантастическое, что может со мной приключиться в Пороше.
Я с усилием сдвинул верхний ящик комода и вынул оттуда чёрную майку, что до сих пор пахла городом, моей комнатой в общаге университета и Феликсом, любившим бесстыдно обнимать меня во сне. Стоило взять академ — и всю нашу дружбу разрубило пополам расстояние. Пожалуй, это единственное, о чём я жалел при расставании с домом.
Жжение на оголившемся плече не было солнцем — оно было взглядом, в котором карий напрочь потопил зрачок. Я встретил взор Минхо своим, и тот, проморгавшись, неловко кашлянул в кулак. Как и при нашем знакомстве, он оставался мне страшно непонятен. Его не смущали совместные походы в баню, но смущало быть уличённым в рассматривании меня.
Загадкой оставалось и то, отчего мне самому захотелось прикрыться ресницами и стало труднее натягивать майку.
— На крыльцо? — догадался Минхо и после моего кивка бережно отложил стопку листов на подоконник, под кисти сирени, придавив их первой попавшейся книгой, чтобы не сдуло. Солнце высветило на твёрдой обложке название: «Сергей Есенин. Избранное».
Пыльное и прогревшееся насквозь крыльцо нежно продавливалось под весом. Как-то так вышло, что мы с Минхо касались плечами. Чёрная майка сходу впитала в себя, кажется, весь-превесь солнечный свет, и мне жутко захотелось опуститься на спину, нырнуть в тень от тела Минхо. Я перебирал в памяти все слова, выроненные сегодня на бумагу, и морщился из-за недовольства собой.
Всё-таки текстом практически невозможно создать эффект неожиданности, чтобы напугать. Нужно работать на атмосферу, на детальность описаний, да или хотя бы на…
— Что-то не получается? — Минхо сдул чёлку, и я только тогда заметил испарину у корней его волос. Она блестела.
Кивнул. С Минхо всё реже приходилось использовать блокнот, чтобы быть услышанным.
— Можешь звать меня простофилей, но для меня правда всё одно. Что удачные, что неудачные твои главы для меня хороши.
Минхо действительно можно было назвать простофилей, но, если бы я говорил, сделал бы это с самой доброй интонацией. Он был таким приземлённым и естественным, какими люди бывают лишь в классике. Дико осознавать, что кому-то достаточно одной своей жизни, одного нашего окружающего мира — без того, чтобы создавать собственный. У Минхо не было увлечения, кроме огорода, рыбалки или чтения; не было потребности в том, чтобы изливать себя куда-то. Писать, рисовать, создавать музыку… Всё это было ему чуждо.
— Я бы хотел себе под яблони качели, кстати.
Это было совершенно некстати и идеально описывало его, простого до одури. В своей жизни Минхо хватало раннего подъёма, копания в земле, редкого общения и душистой бани. Он не мог меня понять.
Да и я сам себя порой не понимал.
Обожжённый солнцем лоб выкидывал причудливые мысли, одна другой мрачнее. Минхо, разумеется, заметил это по моему выражению, улыбнулся слегка и подул мне на пропечённое лицо. От наслаждения глаза закрылись, и я потерял из виду его вытянувшиеся розовые губы и такие же розовые щёки. Кожа Минхо быстро сгорала.
Чужое дыхание ласкало скулы лучше всякого ветра. В этом потоке чувствовалась вся аккуратность, с которой Минхо вкладывался в любое своё дело. Ресницы поневоле затрепетали, и я вдруг смутился неожиданной интимности момента.
— Тебе, наверное, со мной скучно. Но тебе бы точно понравилось с Хёнджином. Он тоже человек искусства. Художник.
Я заинтересованно склонил голову набок.
— Когда Хёнджин был подростком, я был ещё мелочью. Не знаю, сколько ему ровно, а кого ни спрошу, так все плечами пожимают. Он немножко… сам по себе. В этом вы похожи. Сейчас мы с ним реже общаемся, но раньше он обожал пугать меня всякими небылицами про нашу деревню. Рассказывал про таинственных существ с пруда или из лесу, показывал, как они выглядят. Он сам их рисовал. Очень правдоподобно получалось.
Невольно заслушавшись, я откинулся на локти, не переставая глядеть на золотящийся контур адамова яблока Минхо и раздувающиеся волосы цвета рогожи. Мне нравилось, что в моей компании ему приходилось становиться тем, кто говорит, потому что обычно он был тем, кто слушает. Крылось нечто убаюкивающее в его тембре и в движении налитых, робко подобранных по привычке губ.
— Странно, что вы ещё не познакомились. Вон его участок. — Минхо показал на соседний огород, отделённый от бабушкиного косеньким забором. — В последнее время он только и делает, что торчит на грядках. Разве ты его не замечал?
А я замечал, конечно. И с тех пор стал замечать вдвое больше. Хёнджин был удивительно высокого роста, и его затылок то и дело маячил над забором. Как Минхо и сказал, он много времени проводил с рыхлилкой в руках, а в перерывах запрыгивал на перевёрнутую бочку и курил. Я стал чаще выбираться на крыльцо и присматривать за ним под видом чтения, сам не зная почему.
— Долго будем глазеть? — сказал он в один вечер, и незлобная повышенность тона дала знать, что обращались именно ко мне. Хёнджин разогнулся возле забора, где перекапывал землю под картошку, и вытер грязным предплечьем лоб.
Я спрятался за сборник Есенина и сделал вид, что ничего не слышал. Неловко быть пойманным в этот самый момент. Хёнджин работал в поношенной рубахе, одна-единственная пуговица застёгивалась на пупке, рукава были закатаны. Каштановые волосы, на тяп-ляп пришпоренные крабиком к затылку, липли к смуглой коже. Хёнджин сплюнул в сторону и опёрся на черенок лопаты.
— А Минхо где? Вы же постоянно вдвоём.
Я зарделся сильнее.
— Так и будешь отмалчиваться, м?
Оставшись босиком, я сдался и осторожно пошёл по траве к забору. Трава ощущалась мягко и тепло. Вблизи Хёнджин оказался пыльным, но почти что идеальным. Блокнот и карандаш механическим движением покинули карманы. Я написал:
Я не разговариваю
Прищурившись, Хёнджин прочёл это и ни капли не отреагировал. Что-то харизматично-невозмутимое содержалось в нём.
— Ладно, а от меня чего хотел?
Написал, показал:
Рисунки
— Минхо выболтал, да? Ой, бог с вами… Только это… Давно уже хотел по-соседски попросить у тебя хризантемы. Ну, потом. — И он указал на пышный, но ещё зелёный куст перед бабушкиным домом. — Какой-нибудь боковой побег. Будет отлично, если с корешком, но можно и просто стебель. Дома пустит корни, и посажу на следующий год. А то весна прошла уже, не успеет прижиться к зиме.
Хёнджин оказался разговорчивым парнем, а я просто кивнул.
Вечерело: Хёнджин шикнул и звонко прихлопнул испачканной перчаткой голодного комара на своей шее. Я скривился, прочувствовав мнимую тяжесть грязи на собственной коже. Хёнджин ухмыльнулся мне. После жаркого обеда стояла духота настолько плотная, что дышалось будто не воздухом, а только что снятым с плиты киселём.
— Жду на чай. Ты знал, что лепестки хризантем можно в него добавлять?
Я сполоснул ноги из шланга, влетел в шлёпанцы и вместо того, чтобы обойти, перелез прямо через забор между нашими участками, что заставило Хёнджина рассыпаться на колокольчиковый смех, перебивший чьё-то радио через дорогу.
Дом Хёнджина был новым, даже современным. Об этом говорили не выцветшая на толстых брёвнах краска, металлочерепица и огромная веранда, где не успели вставить стекло, заменённое строительной плёнкой.
— Снесли и заново отстроили только прошлым летом, — говорил Хёнджин, с приятным скрипом поднимаясь по лестнице, притаившейся за входной дверью и вытянувшейся аж на пару метров вверх. — Прошлый дом был уже непригодным для… Эй, не делай такие глаза. Фундамент специально высокий. Ты вообще видел, какое у нас обычно половодье?
Внутри — чуть-чуть пусто, но комфортно. Отголоски цивилизации грели воспоминания. Я подумал, что тут и бойлер с горячей водой можно будет найти, и крепко вдохнул запах свежего дерева. Ошмётки ластящегося к западу солнца размазались по полу.
— Ты сади… Как тебя зовут, вообще-то?
Предугадавший этот вопрос, я выпятил заранее выписанное:
Джисон
— Джисон, значит. Хорошо, Джисон. Садись за стол.
А чайник — алюминиевый, даже без цветочка на животе. Хрен дождёшься, пока одна электрическая плита под ним разогреется. Всё ещё грязный и потный, Хёнджин стал хлопотать на кухне. Скинул перчатки, развернул на столе газету с засушенными травами, поставил рядом тяжеленную трёхлитровую банку мёда. Мелисса, душица, чабрец посыпались в заварочный чайник. Полоска голого загорелого живота и налившиеся на руках вены были изрядно навязчивыми. Хоть бы переоделся…
Вместо этого Хёнджин вытер предплечья чистым полотенцем, висящим на крючке у маленького гудящего холодильника, и мои губы едва не вывернулись наизнанку. Б-р.
У тебя есть кошка? — спросил я, приметив на полу под столом блюдце с молоком. Хёнджин сощурился, читая. Зрение у него, видимо, было не самым лучшим.
— Это для домового, — отмахнулся он. — И спасибо, что напомнил: ты там ногами не верти, он не любит, когда пинаются.
Я против воли прижал колени друг к другу. Электрическая плита щёлкала от перепадов тока.
— Хочу хризантемы около пионов посадить. Правда, они будут солнце загораживать, это проблема. Увидишь на следующий год, как будет смотреться.
На следующий год меня и в помине здесь не должно было быть, но я уклончиво качнул головой. Хёнджин казался непомерно уверенным в том, что произносил. Не важно, что конкретно это было.
А потом на стол шлёпнулась тетрадь. Тоненькая, зелёненькая, с таблицей умножения на обратке. Я такие в начальной школе под математику заводил. Поле с оглавлением не было заполнено, зато внутри — ни одного живого места. Раскалённая до красноты плита вызвала у чайника долгожданный вопль. Заливая кипятком пахучие травы, Хёнджин делал непринуждённый вид, но по напрягшимся плечам видно было, как ему важна моя реакция.
В этом прослеживалась их с Минхо разница: неподдельное спокойствие соседа справа перетекало в умелую игру в равнодушие соседа слева.
И я был восхищён. Не люди. Хёнджин рисовал не людей, а их жуткие карикатуры. Чёрные силуэты с непропорционально длинными и узкими конечностями, русалки с жабрами вместо глаз и рта, псы с головами маленьких девочек… Я ужаснулся их реалистичности и тут же вспомнил про себя. Вот такой эффект я желал произвести своим текстом. Пальцы, листающие обыкновенные листы в клеточку, зачесались что-нибудь написать. Это трепетное, юношески-счастливое чувство сладостно перекрутило мне живот. Вдохновение… На его фоне все неудачи, мучившие меня, превратились в издержки жанра.
Признаться, мне едва ли удавалось проникнуться картинами так же, как книгами. Я признавал в них прекрасное и мог подолгу рассматривать, но ничего живого и откровенного внутри не царапалось, сколько ни ищи. Однако то, что создавал Хёнджин, нельзя было не назвать потрясающим. При всех моих скупых познаниях одно я знал наверняка: изображать людей — это одно, а монстров — другое. Сложнее, потому что необычнее. Страх — слишком субъективное чувство, чтобы попробовать им обладать. Хёнджин же им владел в совершенстве. Живость представших передо мной зарисовок вынудила подогнуть пальцы ног, начинавшие замерзать, несмотря на редкую теплоту пола.
Пока чай настаивался, на стол приземлилась плошка с только что вымытым черносливом. Запихнув одну штуку, орошённую каплями воды, за щеку, я схватился за блокнот.
Как ты всё это придумываешь?
Хёнджин взялся переплетать волосы.
— Я это не придумал, Джисон. Я это видел.
Как говорил Минхо, Хёнджин был со странностями. Кроме того, довольно скоро мне удалось привыкнуть к странностям местных жителей деревни Пороша, к их суеверию и абсурдным убеждениям, поэтому прозвучавшая фраза не вызвала недоумения и осталась мною проигнорированной. При всём своём скептицизме я научился уважать опасения того же Минхо и всякий раз искренне извинялся, если случайно просыпа́л соль в его доме. Я пришёл к выводу, что столкнулся бы с подобным мировоззрением в любой другой деревне. Больше меня это не настораживало.
Лишь к последнему из рисунков я обратил внимание на крошечную датировку каждого из них. Тетрадь оканчивалась августом прошлого года. Я вопросительно указал на кривоватую пометку.
— А, это, — Хёнджин почесал за ухом, — я больше не рисую.
Чай был вкусным, успокаивающим. Заварочный чайник истекал конденсатом и стройной дымкой. Банку мёда смогли открыть только совместными усилиями, капроновая (по выражению здешних) крышка всё никак не поддавалась, и пришлось поддевать её ножом. Мёд был, разумеется, не магазинный и не жидкий, а пчелино-жёлтый и засахаренный. Ложка чудом втыкалась в густую кристаллизованную массу. В тот вечер Хёнджин научил меня, как правильно пить чай с мёдом.
— Ты сначала кладёшь ложку в рот, а потом запиваешь — это неправильно. — Он отпил горячего и затем положил на язык немного мёду. — Так все полезности растворяются. Нужно вприкуску, как я делаю.
Мы говорили о его творческом застое. Закатное солнце кровяными разводами стекало по стене. Налетели комары и мухи, и Хёнджин закрыл окно. Гоняя чаинки на дне остывшего чая и звучно жуя чернослив, хозяин дома продолжал:
— Я пытался и пытаюсь снова вернуться к рисованию, но это как будто бессмысленно. Странно. Я с детства был уверен, что буду связан с этим до конца, потому что, знаешь, ничто другое не приносит мне такого удовольствия. Да я даже чёртово зрение посадил, пока корпел над бумагой. Рисование было мне всем. Теперь я стараюсь посвящать себя саду, чтобы совсем не закиснуть, но… понимаешь, это не то. Мне всё ещё хочется рисовать, правда. Но почему-то я не могу. И чувствую себя каким-то куском пыли.
Он рассказывал это всё с затаённой обидой, запиваемой зелёным чаем, чтобы поглубже её, в горло, а не наружу. А мне было страшно представить, каково это — внезапно потерять дело всей своей жизни. Собственные работы почти никогда мне не нравились, и я частенько жаловался на них, но пока они и сам процесс их создания был у меня в руках — я чувствовал себя значимым. Хёнджин же казался болезненно-бесполезным, бесхозным, потерянным.
Он скучал. Это было жутко.
Куда бы я девал эмоции, если бы не письмо? Куда Хёнджин их девает?
Возможно, тебе просто нужно больше времени
— Возможно. Но с каждым днём эта возможность становится всё меньше, Джисон.
Я сник. От горячего чая бросило в жар, пульсирующий внутри вместе с пониманием и сочувствием. Мне показалось, что зайти в этот дом было самым правильным решением за последние несколько дней. Вредно оставаться одному, когда ты сам для себя безнадёжен. Это работало в стороны нас обоих.
Хёнджин завертелся с уборкой стола, пытаясь смести вместе с просыпавшимся сахаром печаль со своего лица. Он создавал впечатление того, кого хотелось бесконечно веселить, никогда не позволяя скорбному выражению цвести в еле заметных морщинках — не ясно, насколько старше он был, но главное, что этой разницы абсолютно не чувствовалось.
Вытерев липкость мёда со стола пахнущей сыростью тряпкой, Хёнджин прислонился своим длинным телом к кухонной тумбе. Говорить больше было не о чем, однако он не торопился меня выпроваживать. Да и самому мне уходить не хотелось.
— Ты это… Заходи, если хочешь. Когда хочешь. Рад в любое время. Мне чертовски одиноко, если честно.
И невесело усмехнулся, устремив взгляд в розовое окно. Я кивнул.
— Хочешь похоронить мою собаку?
От удивления я заморгал, пока не вспомнил, что это отнюдь не моя привычка. Словно бы в любой миг странный человек передо мной должен был раствориться, однако нет, Хёнджин, ссутулившись, смотрел со спокойным ожиданием. Зарывшись в разметавшиеся волосы обеими ладонями, что походило скорее на признак нервозности, он оправдался, дёрнув губами вверх:
— Одному как-то… не очень.
Я молча согласился. Действительно, не очень. Действительно, быть может, какую-то незнакомую траву добавили в вечерний чай, раз я встал и последовал за ним?
Огород Хёнджина был прекрасен. Здесь хотелось читать. Выровненные грядки, ухоженные клумбы, серебрящиеся под закатом теплицы и длинная баня, укрытая зелёным виноградом. А за баней — труп собаки. Обычной дворняжки со светло-коричневой короткой шёрсткой, что лежала с открытыми глазами, похожая на куклу. У неё было вспорото горло.
От чего она умерла? — нетактично спросил я, поражённый. Сколько дней она лежала там? Я прикрыл нос локтевым сгибом.
— Думаю, дрекавац.
Хёнджин присел на корточки и ласково почесал мёртвую собаку за ухом. Дрекавац? Поведя бровью, я шутливо написал ему:
Будь здоров
Даже на слух произнесённое им название звучало инородно. Хёнджин неуместно хихикнул.
— Дрекавац. Это мёртвый некрещёный младенец. Ну, его дух. Тебе не говорили, что у нас нельзя откликаться на крики в лесу? А Найда — так звали мою собаку, это в честь того советского мультика, помнишь? — всегда была чуткой, хоть и старой. Она сорвалась посреди ночи на ребяческий визг в лесу, и я её несколько дней найти не мог. Только позавчера нашёл. Прямо тут, за баней.
Я готовился к тому, что в любой момент глазное яблоко собаки двинется. Но этого не произошло. Зрелище было жутким. Насторожился: виноват, конечно, был никакой не дрекавац, но кто тогда? Другая собака? До чего жестоких животных здесь отпускали на волю, что вся шея бедной Найды была разодрана?
Хёнджин вдруг сгрёб Найду в охапку, практически обняв, и зашагал по меже. Я, взявший по его просьбе лопату, пошёл следом. Морда мёртвой собаки, свешивающаяся с его плеча, всю дорогу до леса смотрела на меня.
Хёнджин, должно быть, чувствовал себя страшно одиноко. Ему наверняка было больно, но что мне стоило сделать, чтобы помочь ему?
Лес встретил нас запахом хвои и застоявшейся тишиной. Удивительной высоты деревья полосовали солнце своими переломанными скелетами. Многоточиями вилась мошкара. Шишки и иголки упирались в резиновые подошвы, пыль по пути забивалась под открытые пальцы ног. Нелепое спокойствие воцарилось как внутри, так и снаружи. Вечер милосердно остужал деревню…
Лопата вонзилась в почву.
Хёнджин был слишком красив, когда копал могилу. Аккуратные черты лица, напрягающиеся смуглые руки, помазанные остывающим солнцем, и разлохматившийся пучок тёмно-коричневых волос. Но взгляд пустой. Вколоченный в землю, как лопата. Хёнджин, хоронящий собственную собаку, ничем не отличался от того Хёнджина, что вскапывал грядки днём. Найда лежала рядом со мной, странно раскинув неподвижные лапы.
Я посмотрел на неё и ранился о чужое безразличие. Жалко стало.
— Ты был на похоронах?
Звук рассыпающейся земли навевал сон, однако его как рукой снял звякнувший вопрос. Я не ожидал, что это будет так неприятно. Нет, я не был. А должен был — когда умерла бабушка, мама упрашивала пойти, «попрощаться по-человечески». Я не смог. И жалел об этом, глядя на опустошённого Хёнджина, невероятно как.
От бабушки я помнил разве что опухшие покрасневшие руки с большими шишками на пальцах. И голос, который десяток лет слышал по телефону искажённым расстоянием и болью, что никуда не девалась. Этот голос всё спрашивал виновато и с надеждой: «Приедешь?»
А я не мог ничего сказать. Только слушал её рассказы о том, как она коротала однотипные дни в Пороше.
С трудом мотнул головой, мол, нет, не доводилось. Хёнджин зачем-то тоже кивнул.
Он замер, когда я беспричинно расплакался. Силуэт Найды вдруг потерял очертания, поплыл. Я осел на траву возле неё и задержал дыхание, чтобы не издавать ни звука, пока глаза истекали раскалённой солью. Сердце жало. Сочувствие бесполезно и жестоко погибшей собаке, сочувствие иссякшему соседу, сочувствие бабушке, заколоченной в гробу — я прижал запястье к левой стороне груди, словно там разверзлась кровоточащая рана. Но крови не было.
Опомнившись, Хёнджин воткнул лопату в землю, вытер руки о штаны и присел передо мной на корточки. Могилка была готова. Без всяких знаков обозначения и цветов. Я мог бы услышать, как Найда лает, или увидеть, как она подставляется под добрую руку, если бы приехал пораньше.
Если бы приехал пораньше, мог бы увидеть бабушку.
— Ну ты чего? — Умилённый Хёнджин распустил рукава, натянул их пониже и промакнул мои слёзы пыльной тканью.
Я пообещал себе, что соберу все самые красочные цветы с огорода и принесу сюда на следующий день.
— Джисон, ты читал «Кладбище домашних животных»?
Не переставая плакать, я нахмурился, посчитав услышанное чуть ли не оскорблением. Пальцы мои ходили ходуном, но я всё же выписал:
Конечно
— И как тебе? Мне, если честно, не понравилось. Персонажи картонки, и страшного мало. Разве не так?
И он улыбался, веселил меня, отвлекал, вытирая слёзы жёсткими рукавами рубахи, хотя по всем правилам требовалось наоборот. Это была моя роль — успокаивать, а его — расклеиваться. Но он держался.
Я ревел. Хёнджин укладывал Найду в яму и всё поглаживал её, рассуждая о том, что в воскрешении, представленном в книге, нет никакого смысла. Как ни странно, я был с ним солидарен.
— Думаю, можно научиться жить после смерти любого. Не важно, кто это — питомец или близкий человек. Как бы дорог он тебе ни был, без него твоя жизнь всё равно продолжится. Придётся на следующий же день так же вставать, есть, идти работать. Приспособиться можно ко всему. Это немного больно, согласись? Ну, знать, что без нас ничего особо не поменяется. Некоторым будет тяжело, возможно, даже очень, но они это рано или поздно преодолеют. Выходит, грош нам всем цена. — Хёнджин засыпа́л свою собаку землёй. С каждым взмахом лопаты Найды становилось всё меньше, а моих слёз — всё больше. Я бесстыдно всхлипывал, однако на прорези моего беспомощного голоса не обращали внимания. — Но, с другой стороны, это и хорошо. Для живых. Ну, прав я или не прав?
Теперь Найда — это маленький холмик посреди деревьев, нарушивший рост лесной травы. Последние розовые и чуть тёплые поцелуи заката касались обглоданных пней. Было слышно, как на ближайших участках вышли люди на поздний полив. Звучно разбрызгивалась вода из шлангов. Я поймал себя на непреодолимом желании отмыться. Затылок словно трескался от боли при малейшем движении шеи, и горло было полно соплей.
— Такой ты милый, — вздохнул Хёнджин, падая около меня на хрустнувшую траву. Я не воспротивился его желанию потрепать меня по волосам, несмотря на грязь больших ладоней.
Изучая его расслабленное выражение лица, я понял: лучше плакать и биться от негодования, чем делать вид, что не чувствуешь ничего. Чем не чувствовать ничего в самом деле.
Хёнджин закурил, поковырявшись в карманах и царапнув спичкой коробок. Он игнорировал мой возмущённый взор, испуская серую вонь уголком рта в противоположную от меня сторону.
Желание рисовать ты тоже не хотел бы воскресить?
В этот раз Хёнджин сплющил переносицу орлиными бровями. Я знал, что спрашиваю о лишнем, но не мог не. Одна-единственная мысль крутилась в мозгу на пластинке, издающей попеременные помехи.
Это мысль была: вот бы помочь.
— Хотел бы, — признался Хёнджин всё-таки. Его ладонь легла на свежую могилу, похлопала. — Наверное, я больше никогда не смогу рисовать.
Я тщательно подумал перед ответом. Карандаш зашелестел по бумаге.
Может быть. Но ты сможешь писать, вышивать, играть на…
Я не успел дописать весь список предложений, что толпились под подушечками пальцев. Есть так много всего, что можно попробовать. Хёнджин не должен гаснуть из-за того, что лишь единожды потерял себя.
Тем не менее он меня перебил:
— Да, смогу. — И убил очередного комара на колене. Всосал сигарету, добавил, задерживая дым в лёгких: — Смогу заниматься растениями, коллекционировать что-нибудь, да хоть петь. — Он выдохнул перед собой мощный поток переработанного яда. — Ты прав, смогу. Но рисовать — не смогу.
Мы просидели в молчании ещё пять минут, прежде чем солнце исчезло. Блаженная прохлада гладила по рукам. Я подумал, что не смогу встать под тяжестью чувств и так и останусь сидеть, прибитый к скудной почве чем-то ненастоящим и мрачным. Однако Хёнджин сказал, что нужно возвращаться, потому что ночью в лесу небезопасно, и протянул мне потемневшую от могильной земли ладонь.
И я поднялся.
Примечания:
спасибо за прочтение ♡ надеюсь, что здешний Хёнджин вам чужд.