Снег блестел.
С его приходом Минхо спозаранку облачался в куртку. Ещё в кофту, шарф, шапку, варежки, болоньки, вязаные носки и валенки сверху. Дверь бабушкиного дома захлопывалась за ним, не давая пробраться внутрь декабрю. Иногда ветру удавалось швырнуть за порог россыпь снега.
Я стоял босиком в луже зимних слёз, провожая.
В один из таких дней руки тянула книзу деревянная шкатулка.
Она нашлась под залежами шуб, когда я стал подыскивать себе тёплую одежду. В итоге забылись и все подштанники, и все свитера: золотистыми вставками запереливалась шкатулка. Я долго ощупывал изображение медведей, вырезанное на ней, вероятно, вручную. Шкатулка была так стара, что по её зазубринам впору было переписывать историю.
В мягкой подкладке лежали украшения.
Я сразу узнал в них бабушку. Тяжёлые браслеты остывали от её запястий, с огромных серёжек не смылись катышки кожи, ожерелья спутались, положенные в последний раз небрежно. Но бабушка была женщиной советской: шкатулка открывалась лишь по особенным случаям, коих в моём детстве насчитывалось столь мало, что я и не запомнил аккуратно вырезанных трёх медвежат.
Я невольно посмотрел на подоконник, откуда не убрали стакан, хранивший в себе расчёску. В расчёске застряли бабушкины волосы.
— Что это? — Минхо протопал к столу и вынул из шкатулки пару симпатичных флаконов. Края его шарфика защекотали обеденный стол.
Минхо был почти готов к выходу и потел под слоями одежды, но тоже не мог устоять перед находкой.
Я брызнул духами на кисть и сморщился. Едко запахло Красной Москвой. Второй флакончик внушал больше доверия: он был маленьким, аккуратным и умещал у себя на животе чуть истёршуюся картинку с букетом цветов.
Другое моё запястье пропиталось новым ароматом. Значительно приятнее, душистее и… проще. Роднее.
Шумное застолье. Длинный раскладной стол, вытянувшийся аж до конца комнаты. На скатерти ни одного живого места, оставленного без угощений. От двери не переставало поддувать, без устали залетали новые гости. Нарядная бабушка. Она вилась вокруг всех и каждого, набивая чужие рты и напрочь забывая поесть сама. Дни рождения пахли этими духами. Особенными случаями.
Поджав губы, я размазал запах духов под ушами.
Минхо склонился, чтобы его попробовать.
Края его шарфа застелили мне колени. Одной рукой Минхо схватился за угол стола, другой — за спинку стула, на котором под моей спиной скаталась шаль. Его нос обвёл мне челюсть не касаясь, легонько втянул запах. Я дёрнулся, стул проскрипел.
Минхо оценивающе хмыкнул.
— Сладко.— И распрямился. — Мне нравится.
Минхо любили называть простолюдином, но мог ли кто-то из этих незваных крёстных объяснить, о чём толковало его лицо? Потому что я не умел. Минхо застегнул набитую дистиллированным теплом грудину, улыбнулся на прощание и быстро закрыл за собой дверь. Должно быть, он знал, что мороз наводит на меня грустные мысли, и старался не пускать его в дом.
Однако грустные мысли явились без приглашения. Они укусили пятки домашним холодом — тем, что лез из щелей между брёвен.
С окончанием бабьего лета так происходило всегда, когда я оставался один. Мне срочно нужно было приниматься либо за письмо, либо за уборку, так что я стал вылизывать порог. Прошвырнулся тряпкой по углам, вымел оттуда паутину. Из-за ледяной воды на руках стягивало кожу.
Я бежал от мыслей так долго, что, вспотевший, держащийся за поясницу, добрался даже до пыли на часах. В начале осени они перестали ходить. Часы были массивными, помутневшими и молчаливыми похуже меня. Маячок за стеклом не двигался. Музыка дома была печальной: она состояла лишь из ветра, умеющего петь только об одиночестве, и напоминала волчий вой.
Наверное, я бы не обращал на это внимания, если бы не проводил столько времени в доме Минхо. В отличие от бабушкиного, там часы неизменно тикали, готовил ли ты, убирался, читал… Чистая тишина начинала меня пугать.
Хотя раньше я в ней нуждался.
Так что Минхо, вернувшись, застал меня за разбиранием причудливого механизма этих огромных, тяжёлых от обета молчания часов. В их внутренностях я ничего не понимал, но отчего-то был уверен, что смогу вернуть им жизнь. Пока я ковырялся в колёсах, разбросанных по скатерти, Минхо стряхивал с валенок снег и тёр друг о друга красные ладони.
— Сломаешь. — Он подошёл, не снимая промокшей куртки, и отобрал у меня замасленную отвёртку. Я раздражённо сбросил его руки со своей шеи, когда он нагло пробрался ими за шиворот, чтобы согреть. — Жалко ведь такую красоту портить. Поставь лучше чайник.
Мой свирепый взгляд на Минхо не подействовал, и я сдался. На самом деле, я настолько же был рад его возвращению, насколько стыдился это показать. Меня нечасто могли описать как злого, но чем дольше я задерживался в Пороше и чем больше проводил времени с Минхо, тем чаще замечал за собой игрушечную вспыльчивость. Совсем как у ребёнка. Не настоящую, взрослую, а какую-то смешную. Привлекающую внимание.
К тому моменту, как я показательно громко поставил в центр стола блюдце с замороженной малиной, Минхо и сам заинтересованно вертел частички часов в пальцах. Я больно наступил ему на ногу, подняв бровь.
— Ау! Ну что?
Скрестил на груди руки для пущего эффекта. Кивнул с вопросом.
— Ладно, извини. Я тоже не смогу их починить. Просто мне вспомнилось, как эти часы ещё работали. Они постоянно отставали на пятнадцать минут, но твоя бабушка всё забывала их направить, сколько я ей про это ни напоминал. Ты не помнишь?
Не помнил.
— Точно, ты же тогда уже уехал... Впрочем, знаешь что? — Минхо пододвинул к себе чашечку чая, зашипев от соприкосновения с её бочком. — Я знаю человека, который сможет их починить.
За пару дней, что я ленился выходить из дома, снега намело по колено. Выяснилось, что в валенках ходить я не умел, отчего на каждом шагу заваливался то в одну, то в другую сторону. Я отчаянно обнимал поломанные часы, яро стукался о них подбородком и сплёвывал снежинки. Руки кололо даже сквозь варежки.
— Я бы не согласился, если бы ты сразу сказал, что этот твой человек живёт на другом конце Пороши.
Остановившись, Минхо громко, поражённо переспросил:
— Ты что-то сказал?
Он зашуршал болоньками ко мне. Я стряс с ушанки килограмм снега. Из-за него буквы на блокноте плыли, варежки не удерживали карандаш. Минхо терпеливо ждал. Привыкший к тому, что в городе в такую холодрыгу можно вызвать такси, я очевидно не справлялся с деревенскими строгостями, а выглядел, в лучшем случае, нелепо во всём этом количестве одежды. В конце концов, карандаш упал в густой сугроб — считай, пропал без вести.
— Ему не выжить, — убийственно-серьёзно произнёс Минхо. — Придётся бросить его и скрепя сердце идти дальше, Хан Джисон.
Я с укором оглядел его. Минхо не выдержал и разулыбался. И как только щёки не болели улыбаться в минус двадцать семь? У Минхо даже ресницы были припорошены снежком — это я разглядел, когда он нагнулся ко мне и подставил ухо. Намекал, чтобы я переступил через себя и повторил вслух.
— Говорю, — я выдохнул виток пара. Шептал. Мороз порезал заднюю стенку горла, — долго ещё?
Минхо опять улыбнулся — от улыбки треснула нижняя губа, на которой поспешило распуститься пятнышко крови.
— Дохрена, — так же прошептал он, явно передразнивая меня. В хорошем настроении Минхо был невыносим.
Пороша никогда не казалась мне такой огромной.
На её краю, в конце улицы, петляющей вверх по склону, нашёлся дом — нашёлся за последним, ещё спящим фонарём, за низким деревянным забором, у которого оказался пробит зуб, и за кровавыми кустами рябины.
— Его зовут Чанбин. — Минхо шмыгнул носом. Заснеженная рябина была словно в сахаре. — Это к нему я наведываюсь каждое утро. Приношу понемногу продуктов, а то отсюдова до магазина долго идти, особенно зимой. Он всю жизнь проработал плотником, поэтому с твоими часами у него не будет проблем.
Я не стал придираться к тому, почему в доме плотника проломлен забор.
Дом Чанбина странным образом напоминал мне потуги Хёнджина вернуться к рисованию. Они датировались месяцем ранее, октябрём, когда я едва дотащил печатную машинку до дома Хёнджина и заставил себя пытаться писать, а его — рисовать. Мы ни о чём не говорили. Вместо того, чтобы стучать по буквам, я смотрел, как на белом листе остаются первые ошмётки краски, почти засохшей в баночках, но всё ещё яркой. Хёнджину не удалось продвинуться дальше пары мазков.
Таким же был дом этого Чанбина. Он выделялся среди белых сугробов жёлтой пристройкой и красными ягодами, растоптанными у входа; выделялся расписными есенинскими ставнями и какой-то недоделанной сказочностью теремка. Вместо хозяйского голоса нас поприветствовал лай, а вслед за ним взметнулась и новая яркость — собачка. Ушастая, сплошь чёрная, за исключением низа лапок, она выпрыгнула из сугроба на ноги Минхо.
— Соскучился? — Минхо присел и подставил руки под язык животного. — Виделись уже, извини, в этот раз без угощений.
Я тут же вспомнил о просьбах Минхо не выкидывать кости после супа. Что стесняло меня спросить, куда он пропадал каждое утро? Какого ответа я не хотел слышать?
— Зато теперь я не один, это Джисон, знакомься.
Животное в упор меня не замечало, занятое чужими ласками и радостным поскуливанием.
— Разве он не славный? Его зовут Санька. Чанбин подобрал его с улицы пару лет назад. Смотри, у Саньки белые носочки!
Минхо продемонстрировал мне Санькины белоснежные лапы, и я неловко улыбнулся в ответ. С животными у меня обычно не ладилось.
От необходимости поближе познакомиться с псом меня спас оглушительный звук. В сердце дома громко зарычал рубанок. Я быстро смекнул, почему же Чанбин поселился в самом конце деревни.
Мы не стали ни стучаться, ни разуваться. Заходить пришлось с закрытыми ушами: звук строгания сводил зубы и вынуждал вжиматься в ушанку. Минхо не дал мне времени осмотреться и сразу завернул в ту самую жёлтую пристройку, вздрагивающую с каждым скольжением рубанка по доске. Взор туманился от количества стружки, хлопьями вылетающей из инструмента. На полу не было ни одного места, не устеленного опилками. За высоким порогом первым делом ощущалась их мягкость, вибрирующая под ногами с каждым последующим визгом оборудования.
Стружка мгновенно забивала ноздри, уши, складки одежды. Мы с Минхо дружно чихнули. Занятый делом, хозяин и ухом не повёл.
— Бини! — повысил голос Минхо. Узенькая спина в зелёных лохмотьях продолжила двигаться в такт с рубанком. Длинное скольжение вперёд, после короткое — назад. На каштановом затылке Чанбина прорисовывалось небольшое пятно седых волос. Я никогда прежде не видел, чтобы волосы седели пятнами. — Бини! Бини, мать твою!
Минхо еле переставлял ноги в сугробах опилок. Наконец, он дёрнул Чанбина за плечо.
Чанбин его чуть не ударил.
Я прилепился к первой попавшейся розетке и наобум выдернул из неё шнур. Удача была на моей стороне, и шум стих. Медовый от благодарности выдох расслабил грудную клетку.
— А если бы я себе пальцы отхерачил! — Это было первым, что сказал перепугавшийся Чанбин. Минхо сдул с его волос стружку. Их разница в росте, признаться, насмешила. Чанбин и Минхо синхронно повернулись на мой смешок. — Это ещё кто?
В общем, первое впечатление о Чанбине настряпалось крайне неоднозначное. Чуточку недружелюбное, если честно.
Но я скоро смекнул, что оно было обманчивым. Чанбин подошёл — из его правой штанины торчал деревянный протез, жутко отстукивающий по полу, — затем хлестанул меня по лопаткам так, что подскочил весь дом, и пробубнил что-то вроде: ты извини, что я так с гостями, понимаешь, не терплю, когда отрывают от любимого дела. В этом я его действительно понимал.
Чанбин выглядел старше двадцати восьми, в которых клялся. У него были расширены поры возле носа, жирная, блестящая кожа набухала в районе глаз. Он наверняка много работал, раз его пальцы, свисающие с моего плеча, так дрожали. На подушечках числилось множество мелких порезов. Честно, я представлял на его месте более физически развитого мужчину. Сама одежда, провисающая на животе, подсказывала, что когда-то Чанбин был мясистее.
Чанбин, Чанбин… Кого-то его лицо мне напоминало.
Когда взор расчистился от летающих повсюду опилок, ему открылось не только лицо Чанбина. В мастерской стояло много-много-много дверей. Я предположил, что Чанбин делает их на заказ. Также было много-много инструмента, висящего на стенах, много-много коробочек с саморезами и другой разномастной мелочью, и много-много садового декора: резные шкатулочки, непокрашенный деревянный колодец, избушка с одной курьей лапкой вместо двух — незаконченная.
Первый раз в жизни я признал столько романтики в строительном деле.
Нос так и чесался от запаха распиленного дерева, я тёр ноздри платком до красноты. В пристройке было немногим теплее, чем на улице. Чанбин достал из-за уха короткий красный карандаш с непомерно толстым грифелем и что-то чиркнул на распластанном на табуретке чертеже. Он велел нам растопить печь, пока заканчивает работу. Минхо шепнул, что с ним бесполезно спорить.
Уходя, я зацепился за провод радио, пылившегося на полке. Минхо чудом его словил, вытолкал меня за дверь и наспех извинился перед Чанбином.
При виде сиротливых рюмок на каждом углу морщился нос. Приходилось уворачиваться, чтобы пройти между высоченных стопок журналов, посвящённых мастерству стройки. Минхо пригибался, боясь удариться затылком о низкие потолки. Внутри теремок уже не казался мне сказочным: скучная деревянная мебель, солёные закуски и страшная, шрамистая, нетопленная печь.
Вещи в доме Чанбина не то чтобы умирали — они будто бы и не рождались на свет. И Чанбин в таком месте словно не жил, а доживал.
Брякнула открытая банка маринованных кабачков: я задел её коленом, задумавшись о Плюшкине. Минхо грязными пальцами вытащил из рассола кусок бледного кабачка и пустил его себе по горлу, параллельно рассказывая, где тут взять дрова. Разочарованно покачав головой, я последовал за ним.
Дрова отдыхали в сенях. Они пахли детством, и я дышал во всю грудь. Минхо ожидал меня чуть поодаль: он открестился от работы тем, что с похолоданием в сени забирается множество пауков, а он их до чёртиков боится. Потому я отбирал дрова в отважном одиночестве, только предполагая, насколько же тогда тяжело, должно быть, Минхо полоть грядки...
Улыбка моя таилась в тени. Мне нравилось узнавать о Минхо новые вещи даже по прошествии многих месяцев. Было чувство, что я не столько узнавал, сколько вспоминал их.
Потом стучал топор — одну дровишку требовалось разделить на щепки. За лето мы с топором сдружились, и это дело не составило проблем. Груда дров с мягким перестуком разлетелась у гнусавой печки. Её дверца обуглилась настолько, что выпуклый узор на ней было не разобрать. Тем не менее я усердно пытался это сделать, пока сидел на полу, напротив, прижав спину к пушистой кровати. Из-за свисающего с края старого пледа чесалась шея. Минхо накормил печь щепками, куском газеты прошлого века и чиркнувшей спичкой. Я заприметил внутри столько золы, что её и в десять рук оттуда не вычерпаешь. Как много в печи скопилось праха новостных газет? О местных наводнениях? Об аномальных холодах? О бомбардировке близлежащих деревень?
А печка всё стояла.
Огонь спрятался за дверцей. Минхо сел рядом со мной, отряхивая руки от сажи. Пошло тепло.
Мне вспомнились времена, когда бабушка заставляла хворого меня дышать этим жаром, «греть носик». Из мастерской Чанбина периодически выбирался стук молотка и шипящий мат.
— У Бини проблемы с алкоголем, — начал Минхо раньше, чем я успел дотянуться до блокнота. — Пока что он две недели в завязке. Ходил к какой-то нашей гадалке, мол, почистился, закодировался. Говорит, надоело одну собаку кормить, себя тоже надо. Взялся вот опять за изготовление дверей на заказ. Вроде первые деньги недавно получил и даже не пошёл за бутылкой.
Я облизал замёрзшие губы. На языке замариновался вкус соплей, случайно собранных из-под носа.
— Не думай о нём плохо, он хороший человек. Когда трезвый. — Минхо вытянул ноги, чтобы погреть стопы о печь. — После войны у него никого не осталось. Это очень странно, когда ты остаёшься один.
Огонь мирно пощёлкивал. Мы с печкой внимали Минхо. Конечно, недосказанность в его словах бы услышала даже бабуля, глухая на одно ухо. Но мне не хватило времени соскрести с Минхо подробности, как вернулся Чанбин.
Чанбин. Я резко вспомнил.
Занятия в хоре проходили по четвергам, после уроков, в одном из кабинетов сельской одноэтажной школы, какая сейчас уже не стоит около въезда в Порошу. На хор меня в семь лет записала мама, считающая, что у её сына ангельский голосок. Ходить туда мне даже нравилось, за исключением нескольких хулиганов, стоящих на позиции первого голоса и цепляющихся за младших без повода.
Меня они не трогали, потому что я был щуплым, зато красноречивым пацанёнком, умеющим наврать о своих навыках карате или пригрозить жалобами учителю. Зато Минхо им с первого взгляда не понравился, так что ждал он меня с этих занятий не в самой школе, а на её заднем дворе.
— Домой? — спросил я, рывком поднимая его с ромашек. После урока горло приятно побаливало. Минхо без спроса стал надевать мой рюкзак. Сколько бы я ни отговаривал, он всегда нёс его вместо меня после школы. Кто-то в классе об этом прознал и стал обзывать меня девчонкой, но долго это не продлилось благодаря моим пустым угрозам начистить обидчикам лицо.
— Из окна было слышно, как вы поёте «Прекрасное далёко», — делился Минхо. — Звучало так…
Вышедши за поворот, мы быстренько попрятались обратно.
Хулиганы закидывали кого-то камнями.
— Знаешь его? — Я привстал на носочки и подглянул одним глазком на происходящее из-за плеча Минхо. Мальчик прикрывался то руками, то рюкзаком, выслушивая оскорбления о том, что его форму лица стоит подправить.
— К счастью, нет. Вот бедняга.
— Мы должны ему помо...
Я выпорхнул из-за угла, но Минхо вцепился мне в воротник.
— Стоять, помогатор, или нам тоже достанется.
— Но..!
— Не кидайся на рожон, Джисон. Представляешь, что будет с бабушкой, если ты придёшь весь в ссадинах?
Мы вросли в стену и осели на землю, слушая грязные слова. Угломордый! Угломордый! Ты нас благодарить будешь, уродина! Чувство справедливости моё обиженно пульсировало, но я знал, что Минхо не позволит мне и пикнуть. Он за меня отвечал.
— Закончилось, — спустя две бесконечности выдохнул он.
Побитый парень долго не вставал. Он хлюпал слезами, растирая пыль по лицу. Рядышком валялась поломанная конструкция, не полюбившаяся хулиганам настолько, что уже было не разобрать, что она из себя представляла.
Мы стояли над мальчиком двумя большими тенями. Я без лишних дум оторвал кусок шорт.
— Что ты делаешь?! — шикнул на меня Минхо. — А перед мамой и бабушкой как будешь оправдываться?
— Что-нибудь придумаю. — Я сел на одно колено и принялся перевязывать плачущему мальчику ногу. Минхо шлёпнул себя по лбу.
— У него ведь даже нет открытой раны…
В этом он был прав. Кровь нигде не текла, но сама кожа темнела от красного до фиолетового повсюду. По телосложению несложно было догадаться, что мальчик немного старше нас. А плакал хуже всякого младенца!
— Они сломали мой кораблик, — прохныкал он. Я не придумал ничего полезнее, чем отвязать кусок своих шорт от его ноги и сунуть ему под нос, под сопли. — Я собирал его из палочек эскимо несколько недель, а они взяли и сломали…
— Джисон. — Минхо нервно оглядывался. — Мы уже опаздываем домой. Родители…
— Да знаю я. Эй, Угло… — Я осёкся. Не называть же незнакомца Угломордым. — То есть, Уголок. Знаешь, что у меня дома есть? Фигня твой деревянный кораблик! Мой — настоящий, он плавает. Хочешь вместе со мной его запустить?
— Настоящий кораблик? — Высморкавшись, Уголок недоверчиво уставился на меня.
— Настоящее некуда!
— Это тот, что вырезан из бутылки? — шепнул Минхо. Я кивнул.
— Ну что, погнали?
Минхо помог Уголку подняться. Перекинул его руку себе через плечи и повёл за мной, успокаивая так, как только он один умел.
— Им не понравилось, что я любимчик учителя по трудам. Папа говорит, что поделки у меня хорошо получаются. Когда я вырасту, то построю машину, убивающую плохих людей. И такого, как сегодня, со мной уже не случится!
— Ой, да нам повезло быть твоими друзьями, Уголок. — Я обернулся с широченной улыбкой и зашагал спиной вперёд по обочине. Одуванчики умирали у меня под ногой. — Меня, кстати, зовут Кэп. А этот парень — Доходяга.
— Почему это я Доходяга? — возмутился Минхо. Смешной до коликов!
— Знаешь же, что пираты не называют своих настоящих имён, — гордо отделался я, подмигнув ему. — Ой, а тебя как зовут, вообще-то?
Мальчик замялся.
— А я… А я Уголок.
В воспоминании у Чанбина не было лица. И хотя лицо двадцативосьмилетнего Чанбина совершенно точно не шло тому ребёнку, которого я подобрал у школы, я был уверен, что это он.
Чанбин осматривал часы около пяти минут, разобрав их на столе так, будто занимался этим каждый день. Последние сомнения в его навыках пропали. Мы с Минхо ждали стоя. Куртки пришлось расстегнуть, шапки снять, шарфы ослабить: разогревшись, печка жарила вовсю.
Я как раз подбросил немного дров, когда Чанбин поманил меня пальцами.
— Чудо советских часовщиков! Корпус целёхонький, просто нужно как следует почистить циферблат и вставить некоторые детальки. Но тебе повезло, штырьки у меня где-то точно завалялись. — Чанбин задумчиво прикусил ноготь большого пальца. Некоторые его ногти синели от ушибов. — В общем, будет готово к завтрашнему вечеру. Я бы и сейчас сделал, но у меня ещё парочка заказов висит, а в спешке я не работаю. От суматохи модели портятся, знаешь ли. Вот только… — Чанбин почесал живот. — Гайки заржавели. У меня всё есть, кроме того, чем их обезжирить. Нужно что-то спиртовое. У вас есть с собой что-нибудь? Водка, духи, абсент?
Переглянувшись с Минхо, я достал флакончик бабушкиных духов, которые зачем-то взял с собой. Чанбин забрал духи прежде, чем я насмотрелся на их перелив в своей ладони.
— Не используй всё, — поспешил вступиться Минхо. — Это важная для Джисона вещь.
— Хорошо-хорошо. — Чанбин зевнул. — Плату ты знаешь. Мороженое «Весёлая коровка».
Да, Чанбин определённо был со странностями. Разве хотелось в такие холода есть мороженое?
Мы отказались от горького чая в немытых кружках и вышли, провожаемые активным Санькиным лаем. Я настолько торопился домой, к фасолевому супу, что одевался на ходу: миновав забор, нахлобучил на себя шапку, придушился шарфиком и не без помощи волшебства справился со скользкими пуговицами куртки. А перчаток не надел — не обнаружил их ни в одном из карманов и хлопнул себя по затылку.
Забыл.
Минхо как-то сориентировался в моём безобразии жестов и по-родительски вздохнул. Должно быть, я оставил варежки на кресле, пока расчехлялся под влиянием чуть ли не банной жары.
— Забежишь обратно? Мы недалеко отошли. Завтра будет ещё холоднее, лучше сразу забрать.
Минхо пообещал подождать меня на перекрёстке. Я преодолел вселенскую лень и снова покарабкался через сугробы к дымящемуся теремку. Санька уже не лаял, лишь повертел мордочкой и заинтересованно проскулил мне вслед. Шевельнулось собачье ухо. Рябину мяли худые синички, вырисовывающие лапками кресты на снегу.
Странно. Почему Минхо представил Чанбина так, словно я никогда не слышал его имени?
Хлопок двери. Топот в сенях. Я выпрыгнул из валенок.
Чанбин сидел у печи на полу и лихорадочно откашливался. Флакончик бабушкиных духов был стиснут в его кулаке.
Флакончик этот был пуст.
Чанбин поднял на меня, остановившегося посередине комнаты, слезящиеся глаза. И сказал:
— Выпил.
Я ещё долго стоял обездвиженный. Тающий снег капал с моего капюшона на ковёр. Сам я таял, наверное, минут пять, прежде чем спохватился и зашуршал одеждой. Проклятая зима! Десятки маек, кофт, накидок… Карандаш как сквозь землю провалился. Его не было ни в одной складке, ни в одной дыре. И тут я по-рыбьи захлопал ртом — вспомнил, что оставил карандаш в снегу.
Чанбин встал, отряхнулся от сажи, собранной с пола, и выудил карандаш из-за уха. Тот самый, коротенький, красный, что совершал на чертежах всезнающие пометки. Деревянный протез отстучал два раза.
— Это ищешь?
Я кивнул.
Зачем ты это сделал?
Я знал, что это был неуместный, глупый, глупейший вопрос. И всё же он был лучше осуждающего молчания.
— Потому что вы ушли. — Чанбин сглотнул привкус духов и скривился. — Прости. Минхо сказал, тебе дороги эти духи. Я найду такие же, обещаю. И с часами что-нибудь придумаю, не переживай.
Я укусил нижнюю губу. Голова гудела от непрекращающихся вопросов. Выдохнувшийся, я просто обошёл Чанбина и стал закладывать последнюю топку в печь. Переносица побаливала под сведёнными бровями, но я сделал то, что сделал бы Минхо — притворился, что ничего не произошло. Иногда это выручало.
Я вернусь через полчаса. Ставь чайник.
Через полчаса я и правда вернулся. Вернулся со всей рухлядью, которую смог вынести из бабушкиного дома. Шапка вымокла из-за пота. К вечеру теремок сверху донизу заполонили сломанные фигурки, дверные ручки, шкатулочки, вазы… Я перетаскивал всё это дотемна. Чанбин клялся, что даже не всё оттуда сможет починить, но я упрямо вычистил шагами дорогу от своего дома до его.
Мне показалось нечестным бросать его второй раз.
Минхо, узнав, что Чанбин сделал, не стал мне помогать. Это был тот редкий миг, когда я отчётливо понимал, о чём говорило его лицо. О печали. Минхо отсиживался в моём доме, наблюдая, как за мной то открывается, то закрывается дверь. Я не задавал лишних вопросов.
Было ли у меня на это право?
— Боже, угомонись ты. — Чанбин выловил меня в сенях и дёрнул в направлении домашнего тепла. Краем глаза я заприметил в печи чугунок. — Поужинай хотя б. Ты уже столько всего натаскал, что мне до конца жизни работы хватит.
Тем вечером я ужинал водянистой овсянкой с чувством выполненного долга. Теперь у Чанбина не должно было оставаться времени на срывы.
Часы он починил к обещанному сроку. Их бой умиротворённо вдыхал в бабушкин дом жизнь. Напоминал, что время идёт.
Время шло, и я занимал Чанбина всеми способами, лишь бы он не тратил его на зависимость.
Почему я так за него зацепился? Это оставалось для меня неясным даже спустя много лет. Взрослого меня никогда нельзя было назвать спасателем, и мне очень повезло никогда ранее не видеть настоящих алкоголиков. Но было что-то в сказанных Минхо словах, что никак не получалось выкинуть из головы.
Это очень странно, когда ты остаёшься один.
Когда воскресились все бабушкины вещи, настал черёд книг. Того, что было бессмертным. Я читал с Чанбином всех, от Пушкина до Шолохова, грея нос у печи, и без конца подметал опилки. Это была первая и последняя зима, когда я не ощущал себя бесполезным. Даже Санька со мной вскоре пообвыкся и охотно забегал за моими снежками.
— Это гиблое дело, — твердил Минхо постоянно: когда мыл посуду в ледяной воде, сбивал сосульки над крыльцом и грел ноги в тазике с горячей горчичной водой. — Чанбин не из тех, кому нравится чтение.
Таких не бывает, — стоял на своём я.
Дни шли. Чанбин зеваючи отрывался от книг, чтобы обвести стеклянными глазами свой захудалый домишко, который я неустанно оттирал от грусти. Интерес к жизни в Чанбине заканчивался на рабочих заусенцах. Даже еда, всегда приносившая лично мне удовольствие, не радовала его. Чанбину не было дела до того, что происходило в мире — ни в нашем, ни в его собственном. Сутки его держались на работе и сне. «Скучно жить», — приговаривал он, созерцая снегопад. Но чем больше во мне назревало опасений, что Чанбина никаким писателем не разбудить, тем больше я радовался, когда знакомый огонёк взвился вокруг его зрачка. Военная поэзия. Она Чанбину пришлась по душе.
— Поплыл! Поплыл! — кричал маленький я, несясь по берегу речки. Одной рукой волочил заплаканного Чанбина, другой — смущённого Минхо. Они оба спотыкались и не поспевали за мной. А прорезанная бутылка из-под лимонада плыла по течению и была уникальнее любого пиратского корабля. — Юху-у-у! Уголок, поможешь сделать мне парус?
Я оставил Чанбина на ночь с Твардовским и Окуджавой, а утром почти что с завистью слушал его слюнявые впечатления. Чанбину понравилось до невозможности. Он пересказывал, пускай я и так на зубок знал сюжеты, он цитировал и извинялся за то, что вымазал карандашом страницы.
Поприще военных стихов привлекало его не только как истории, что можно прочесть. Чанбин был из особливой породы людей, которую ни с кем не перепутаешь. Такие обыкновенно включали по вечерам телевизор, вальяжно рассаживались в кресле, грея спину у печи, и абсолютно не слушали передачи. Они заманивали к себе случайных слушателей, чтобы рассказывать удивительные байки. Так делал и Чанбин — мастак военных рассказов неправдоподобного толку, не терпящий, когда его перебивают.
Я был для него идеальным слушателем, требующим взамен лишь колющийся плед.
— А я рассказывал, как однажды стал заложником?
Я вздохнул. Глаза слипались.
— Не веришь? А зря! Я был бы рад, если бы это была выдумка. Да вот только меня никто не предупреждал, когда я поджав хвост сбегал из деревни, что западная часть леса уже оккупирована. Можешь себе это представить? Это, главное, так неловко было. Они тоже, видать, не ждали, что гражданские сунутся к врагу. Я попытался выкрутиться, мол, свой, разведчик и всякая брехня. А мне — бац! И ведут с дулом в затылке. Помню причём, как они растерянно переговаривались. Не знали, что со мной делать. Не убивать же... Раздели, еду отобрали, стали допрашивать, а что с меня, деревенского, взять? Ну и соскочило с языка, что столяр. В итоге меня приставили им чинить всё, что можно и нельзя: оружие, машины, ловушки, людей. Странные они были. Говорили со мной на одном языке, матерились душевно. Даже кормили и в карты со мной играли со скуки, но всё равно отстреливали мой родной дом. — Чанбин лениво встал и заходил по дому. — Где ж они были-то?.. Кхм, так вот. О чём я? Весёлые были ребята. Правда, я с ними заодно смеялся только один раз. Когда рассказал, что в детстве мечтал построить машину, убивающую плохих людей. — Чанбин сделал паузу, улыбнувшись. — Разбирая при этом вражескую снайперскую винтовку, у которой пошли трещины в арматуре.
И рассмеялся. Я ответил вынужденным, неуверенным смешком.
Потому что знал, что на самом деле Чанбин хотел строить корабли.
— И всё же странно, не находишь? Чего я тогда так испугался за жизнь, что и не думал уходить, пока нас не засекли наши? Пока кто-то из гос.войск не прострелил мне ногу, не разбирая, кто заложник, а кто враг? За что я цеплялся? Почему боялся умирать?
Мне стало неуютно. Хотелось верить, что услышанное всё ещё было рождено воображением. И я поверил.
Чанбин достал карты.
Держа пакетик с обглоданными костями для Саньки, Минхо застал нас на ковре посреди кучи бито, коротко поздоровался и сразу вышел. Личные наши с ним встречи сделались реже.
Что это с ним?
— Я тебя хотел спросить. Это же вы, вроде как, лучшие друзья. — Чанбин кинул мне козырную девятку. Я насупился, крыть было нечем.
А потом осознал. Чанбин меня не помнил.
Но оно, может, было к лучшему. Чанбин никогда и не знал никакого Джисона — он знал Кэпа, дурачливого паренька из младших классов, который верил, что он пират. Кэпа больше не существовало.
А ты ему тогда что за друг?
— По бутылке. Ну, не тяни кота. Знаю же, что все девятки вышли и переводить тебе нечем. Бери давай.
Пришлось взять. Да и игра несколько потеряла для меня интерес в ту минуту.
Пока Чанбин думал над следующим ходом, я думал над тем, что он сказал. Друзья по бутылке. Что это значило?
Оказалось, Чанбин порядочно прождал, пока я покрою чем-нибудь его давно выложенную даму. В конце концов он вовсе отложил свои карты рубашкой вверх и скрестил на груди руки.
— Он тебе не рассказывал, да?
Я мотнул головой из стороны в сторону.
— Мы пили вместе. Веришь или нет, но когда-то Минхо по количеству бутылок шёл со мной нос к носу. — Чанбин невесело усмехнулся. — Я благодарен ему за то время. Тогда у меня никого не было, кроме него.
В уголочке окна мелькнула синяя макушка. То была шапка, которую Минхо носил. Он кормил Саньку: резвый собачий лай пробивался сквозь дыры в стенах.
— Но он смог завязать, в отличие от меня. И слава богу. Знаешь, он становится дрянным человеком, когда выпьет. Злым, как собака. Сколько раз мы с ним дрались попусту? А сколько раз он буянил в магазине? По нему, конечно, не сказать, что он такой, но алкоголь творит жуткие вещи.
Я заметил, что грызу краешек карты, и постыдно опустил её вниз. Зоркий Чанбин ухмыльнулся, подглядев в ней червивый туз.
Но почему?
— Что почему? Почему мы пили? А бог его знает. Я был один, и он был один. Знаешь ведь, война у Минхо всех отобрала. А я вот… У меня всё было. Жена, прекрасная дочурка. Любимое дело и крыша над головой. Я, считай, и семью завёл, и дерево посадил, и дом своими, вот этими вот, — Чанбин поглядел на свои руки, — построил. Во время войны я потерял только маму. Это и есть её дом. А жена и ребёнок… Они сами ушли. Из-за моих пьянок.
Это была та часть его жизни, которую Минхо умолчал. А я — попросту не застал. Не успел.
— Наверно, я тебя и так доконал, а тут ещё и душу изливаю… Ты отличный друг, Джисон. Получше меня будешь. Понимаешь, у меня было всё, а я… совсем ничего этого не хотел. Я должен был быть счастлив, но не был. Жена с дочкой ушли в родительский дом. Я продал нашу избушку, половину денег отдал им, половину оставил себе. На эти деньги я планировал спиться и... Ну и подохнуть, как последняя крыса. А ты в меня почему-то поверил, Джисон. Скажи, почему? Разве не бред, что я пью не потому, что пережил бомбардировку и потерял ногу, а просто потому, что не могу не пить? Как мне помогут твои книжки? Я же уже, — усмехаясь, Чанбин повернулся затылком и впечатался указательным пальцем в седое пятно, — ходячий мертвец! Это след от пули, моя любимая байка. Пострашнее всех, что в Пороше любят рассказывать.
Простонала калитка. Минхо ушёл, не попрощавшись. Лай давно стих — возможно, Минхо хотел зайти, но услышал наш разговор. Это могло объяснить его сгорбленный силуэт в окошке.
— Слушай, Джисон. Ты, говорят, писатель. Ужасы строчишь и всякое такое. Так вот, мой тебе рабочий совет, так сказать. Ты попробуй писать про обычную жизнь людей, а не про то, что может сделать её пугающей. Вот это бывает по-настоящему страшно. — Вся серьёзность пропала из голоса Чанбина под конец, разбавленная смешком. — Про меня, например. Не хочешь?
Я тщательно всмотрелся в него. Зашелестел смятый блокнот.
Напишу. Обязательно.
* * *
Несмотря на недомолвки, моё отношение к Минхо не изменилось. Я явился к нему, обметённый снегопадом, в назначенную субботу. Это были вечера, когда мы лениво поглощали его домашнюю библиотеку. Меня с порога начали спаивать малиновым чаем, но что-то в тиканье часов, в опущенных глазах Минхо, в треске телевизора было не так. Искажённое. Улица к тому часу дочерна полиняла — зима.
— Не люблю я это время года, — монотонно заявил Минхо, как бухнулись на стол томики Пелевина. Я ещё жевался в начале «Transhumanism Inc.», а Минхо уже заканчивал «Путешествие в Элевсин». Пелевин ему претил, но он читал. С окончанием летнего сезона свободного времени у Минхо появилось значительно больше. — Скука смертная.
Обмороженным моим пальцам требовалось время, чтобы суметь перелистнуть страницы. Я грел их о кружку, сжигал чаем язык и попутно расписывал успехи Чанбина, как свои собственные. Лицо Минхо было украшено кружевом теней от занавесок.
Он отвлекался на мои рассказы от Пелевина неохотно. От Пелевина-то! Видно, он играл в равнодушие, но в этот раз выходило из рук вон плохо. Лицо Минхо трескалось от неудовольствия, как зимний узор на стекле.
Раньше мне не доводилось видеть его таким.
— И что он? Даже не просит выпивки? И руки не трясутся, и пот не бежит?
Я нахмурился и звучно отставил кружку.
Просит, конечно. Каждый день. По-дружески. Но я не даю.
— Вот как. — Минхо подбросил брови над раскрытой книгой. Он держал её одной рукой, а второй ковырялся в дыре на скатерти. Глаз от страниц не отнимал. Правда, и не бродил ими по строкам. — А здоровье его как?
Ты можешь сам у него спросить, если придёшь. Мы оба волнуемся за тебя.
— Ты знаешь, почему я не прихожу. К счастью, сейчас это и не нужно. У него уже есть мальчик на побегушках.
Мои нахмуренные брови задрожали. О чём Минхо говорил? Ревновал? Глупости.
Откуда мне знать, почему ты перестал к нему приходить? Я просто хочу ему помочь.
— Алкоголикам нет смысла помогать, Джисон. Они не лечатся, если сами этого не хотят.
Но ты же выле
Я зачеркнул всё прежде, чем дописал. Карандаш продырявил листок. Усмехнувшись, Минхо облизнул палец и перевернул страницу.
— А говоришь, что не знаешь, почему я больше туда не хожу.
Я виновато положил карандаш, всё ещё не понимая, что Минхо имел в виду, но боясь спросить.
— Ладно, забудь. Я не хочу ссориться из-за твоей доброты. — Минхо впервые за вечер прямо посмотрел на меня, вроде бы примирительно, а вроде и… бесцветно. — Ты не ответил. Как он?
На дне чашки пузырился свет от люстры. Я не выдержал чужих — воистину чужих — глаз и уставился в кружку.
Не очень хорошо. Думаю, он простудился. Его знобит. Он говорит про какие-то галлюцинации, но я не верю. Попросил его отложить заказы и полежать пару дней. Он поправится.
Минхо поджал губы. Книга в распятом виде легла на стол. Запахнувшись в шаль, Минхо резко встал и задвинул за собой стул. В окне запоздало включился фонарь.
— Я скоро. Дочитывай без меня.
Я в растерянности сидел и смотрел, как потрошатся кухонные ящики. Процарапал пол стул, Минхо взобрался на него, шатаясь, и долго искал что-то за банками варенья. Застучало друг о друга стекло. Минхо достал прозрачную бутылку.
Сомнительно, чтобы там хранилась вода.
Я вскочил.
— Дай пройти. — Минхо подавался то вправо, то влево, но я пристал к нему репейником, кружась вместе с ним. Позабытый блокнот зевал под сквозняком на столе; дрожали его страницы. — Не устраивай детский сад. Я же сказал, что не хочу ссориться.
Молчаливый, беспомощный, я обездвижил Минхо за предплечья. Работа на грядках укрепила мышцы рук, и я не был намерен отступать. Но… Неужели Минхо умел быть ко мне враждебным? Это ранило. Что он достал? Водку, самогон? Нет, я затряс головой, нет, не это важно. Важно другое: зачем он хочет унести это? Почему Минхо против моей помощи Чанбину?
Не вяжется.
Все эти вопросы пересказывало моё возмущённое лицо и жалкое мычание. Я дорожил Минхо, но не мог понять его, а мой характер не мог его просто так отпустить.
— Как ты не понимаешь? — Минхо стряхнул мои руки с себя и с грохотом поставил бутылку на табурет. Мигнул уличный фонарь. Мне показалось, что за секунду полной темноты лицо Минхо надломилось. — Его организму
нужно это. Джисон, алкоголизм — это не про силу воли. Алкоголизм — это когда тебя физически ломает без выпивки. Это
привыкание. Если какой-то законченный алкоголик резко завяжет, то может и умереть, потому что его организм просто отвыкает функционировать без алкоголя. Я Чанбина знаю лучше, поверь, он именно такой случай. Ты не думал, что пить духи нездорово? Ему настолько нужно спиртное, что у него все лекарства лучше из дома забрать, если они вообще ещё остались.
Сказав последнее слово, Минхо с глубоким выдохом сдулся в плечах. Было видно, как он устал. Я слушал его внимательно, но, подумав, перегородил собой дверь. Минхо же справился с этим ужасом, почему Чанбин не сможет? Неразумно приносить по его прихоти алкоголь.
Минхо впопыхах одевался, накидывая на себя всё, что попадалось, и стойко игнорируя мой серьёзный настрой. Спиртное нырнуло под его куртку.
— Отойди.
Я зажмурился и заплескал головой.
— Мне ничего не стоит сдвинуть тебя силой, и ты это знаешь. Прекрати играться. — Минхо вырос передо мной и застегнулся по самый подбородок. Помрачнел. Из голоса засочилась едкость: — Что сталось с твоей уверенностью в Бини, хм? Если всё так, как ты утверждаешь, то он выпьет пару рюмок и остановится.
Я был готов поклясться, что за его высоким воротником разъехалась неприятная ухмылка. Злость Минхо обнажалась передо мной в первый раз. Злость Минхо…
— Но он смог завязать, в отличие от меня. Оно и к лучшему. Знаешь, он становится дрянным человеком, когда выпьет. Злым, как собака.
Дом, ставший для меня едва ли не роднее того, что в городе, того, что на соседнем участке, — этот самый дом Минхо передо мной помутнел. Размылилось тиканье часов. Почему Минхо хранил дома алкоголь, если давно бросил пить?
Не был ли он пьян тогда, передо мной, в ту самую секунду, за которой пробил восьмой час, отчего стены затрепетали в страхе перед вечным временем?
Куртка Минхо ширкнула в моём кулаке. Я рванул его на себя и шумно вобрал ноздрями запах. Ничего особенного. Чеснок, вприкуску с которым Минхо обедал супом, и натёртая банным мылом кожа. Не пил.
Минхо по очереди разогнул мои пальцы на своём воротнике. Я устыдился собственной грубости. Оттянувшаяся куртка приоткрыла выражение его лица. Неприятная ухмылка перетекала в ранимое веселье.
— Всё правильно, Джисон. Со мной так и нужно. — Минхо пролез рукой у моей талии и подтолкнул дверь наружу. Стужа защекотала спину. — Если бы я полностью исправился, то не прятал бы у себя дома самогон. Поэтому я понимаю, что чувствует Чанбин. Пропусти.
Минхо вновь попытался пройти. Как ни странно, мороз меня отрезвил: я нашёл в себе силы зажать Минхо на последнем его шаге к кровожадной зиме. Заросшие корочкой, мои губы разомкнулись с нечеловеческим усилием. Слюны во рту понабралось столько, что я словно проглатывал вместо неё ком гвоздей. Грудь онемела от внезапной тревоги, разлившейся горячей лужей от сердца. Но я беззвучно прокашлялся и прошептал:
— Ты его убьёшь.
Минхо отреагировал так, будто все места, где мы касались, впрыснули ему под кожу кипяток. Во мне откуда-то проснулось чёткое осознание, что меня больше заботила безопасность Минхо, нежели Чанбина. У него под курткой стыл самогон бог знает какой выдержки, и где же была гарантия, что эта бутылка вообще увидит Чанбинов дом, а не откроется раньше?
Минхо закрыл глаза, и я уже ничего не мог в них увидеть.
— А ты его спасёшь, правильно?
Минхо отпихнул меня. К локтю пристала его болезненная хватка.
— Не ходи за мной, не то рассоримся. Сказал, не ходи!
Дверь хлопнула перед моим лицом. Я прислонился к ней лбом и принялся считать секунды. Часы слышались даже с кухни.
И всё-таки было очень, очень тихо.
* * *
Когда я трусил, то с потрохами уходил в письмо. Это же случилось на следующий день после нашей с Минхо размолвки.
Я изменил привычке проведывать Чанбина и подло поселился за столом после завтрака. Завтрак был невкусный, потому что его готовил не Минхо, а обед и ужин я вовсе пропустил. Желудок страдал, мочевой пузырь болел, переполненный, а кофейные кружечки множились друг на друге быстрее, чем пыль.
Я не ожидал, что буквы сработаются. Зима всегда была для меня тёмным, неплодовитым периодом. Но в голове кружились, таяли и снова сплетались снежинками фразы — фразы Минхо, Чанбина и даже меня самого. Я дал обещание, что напишу. Чанбин пообещал, что прочитает.
Мне необходимо было написать, о чём думает умирающий алкоголик, держась за свою последнюю рюмку.
Подушечки пальцев зачерствели колотить по машинке весь день. Свистел чайник, я поднимался, держась за болящий живот, ковылял до кухни и обратно. Стучала машинка. Чайник снова свистел.
Фразы завертелись, запутались в мозгу дьявольской метелью. Из-за неё я уже не видел, как багровел закат, и не слышал, как отворился засов во дворе. Я всё ловил и ловил хлопья снега, бренчала машинка, стараясь придать им подходящую форму слов, свистел чайник…
Минхо сел позади меня на кровать. Я наткнулся на его обезображенное отражение в гранях стакана.
Все фразы в один миг растаяли на ладонях. Они накрапывали по кнопкам всё реже, пока я совсем не перестал писать. Влага стекала сквозь пальцы. Под Минхо уже расползлось целое пятно — он дымился с улицы, одетый в снег и пуховик. Не снял даже валенки.
Размороженный, я понёсся выключать чайник. Выключил. Без его свиста тут же загустела тишина.
Вернулся к Минхо.
Мне явилась отвратительная мысль: бабушка, чьё тело нашли на этой кровати, вероятно, выглядела живее, чем тот, тогдашний Минхо. Я присел перед ним на корточки.
Алкоголем не пахло. Это обнадёживало, но всё же я не мог избавиться от желания закрыть уши, уйти в другую комнату или вернуться в мир своих историй. Там я всем заправлял и мог быть спокоен. Однако в жизни я никак бы не остановил то, что Минхо принёс ко мне в дом вместе с умирающим на коврике снегом:
— Я нашёл его тело. Только что. Зашёл проверить, справляется ли он. Хотел помочь, забрать бутылку. Знаю же по себе, как это невыносимо. А я вчера вспылил, такую глупость сделал, когда оставил её у него. — Минхо медленно опустил голову и посмотрел на сырое пятно вокруг валенок. — Там было несколько бутылок водки. Не знаю, припас он их или вчера купил… Неважно. Думаю, у него просто сердце остановилось. А Санька… — Минхо раскрасневшимися руками стянул шапку. — Он ему пальцы лизал. Не отходил от него. Как считаешь, собаки что-то да понимают?
Я осторожно вычистил снег из его волос, немо поражённый. Минхо тихо продолжал.
— Надеюсь, хотя бы Санька был рядом, когда… Ну, когда Чанбин умер. Думаешь, ему было больно? Ты прости, что я так… сюда... Мы же в ссоре. Просто это так странно. Он столько пил, но казался выносливым, а тут… Я как будто не его, а свой труп увидел. — Минхо сжал шапку добела. — Господи, это же я сам… вчера…
Я закрыл Минхо рот. Мне бы лучше пропасть навеки в удушливой деревенской тишине, чем хотя бы единожды услышать продолжение его слов. От нечаянных слёз защипало: я злостно смахнул их ребром ладони.
Как? Как я посмел вчера сказать Минхо такое?
А если бы я утром вышел из дома, Чанбин читал бы сейчас военные стихи?
Я подумал о голодном Саньке, стерегущем труп хозяина в доме, где сегодня не топилась печь, и чуть не расплакался хуже всякого ребёнка. Нельзя. Нельзя оставлять Чанбина там. Сейчас же так холодно…
Я поднялся на ватных ногах и неровным почерком вывел на первом попавшемся клочке бумаги:
Нужно сообщить его семье.
Вот только Минхо глазел на всё неосмысленным взглядом. Он читал и не мог понять, что я написал. Сам я также соображал туго: наверно, меня одела и вынесла из дома метель, какой я ещё в Пороше не видывал.
Минхо приходилось тащить на себе. Я несколько раз падал в сугробы. Снег забивал бесчувственные щиколотки. Метель игралась с нами, как с питомцами. Едва удавалось дышать. Мне казалось, что она обернула всю планету, а не только нашу захолустную деревушку. Пару раз Минхо прохрипел, куда нам идти, но я, если бы и расслышал его за гулом ветра, не разобрал бы дороги. В белом лишь изредка протекал красный — раненое солнце укладывалось на боковую.
Вот оно было, чудо Пороши: метель стихла, наколдовав вокруг нас безмятежную улицу. Небо кровоточило рябиновым соком.
Никого не было.
Мы пошли на звук лопаты, шуршащей в снегу.
— Вот же… Намело, зараза. — К лопате крепилась женщина в незастёгнутой куртке, в домашнем шмотье и в застывающем на морозе поту. — Вышла посуду помыть, называется…
Я дёрнул Минхо за рукав, кивнув на неё. Тот пригляделся, по-прежнему несобранный, и виновато шепнул, что она. На него такого надеяться мне не было толку.
Женщина обернулась на скрипучие шаги, как только я подошёл. Мне повезло уклониться: лопата описала надо мной полукруг, не ударив.
— Ты ещё кто? Чего со спины подкрадываешься?
Я был бы рад вспомнить имя этой золотистой, полной женщины с румяными щеками и по-мужски крепким подбородком, но не получается. У меня припасена чудна́я догадка, что чем больше времени проходит с тех пор, как я дважды покинул Порошу, тем больше деталей исчезает из памяти. Снова. Тех деталей, которые невозможно забыть естественным путём.
Порой я сомневаюсь, жил ли там когда-то. Порой я пишу эти рассказы, чтобы знать: жил.
Я вдохнул как следует. Холодный воздух обжёг горло.
— Ваш… Ваш муж… бывший муж…
Связки ослушались. Я слышал ненавистный мне голос — он принадлежал моему же рту — и невольно скаблился.
Женщина вытянула шею, чтобы глянуть мне за плечо.
— Минхо? — узнала она, сощурившись. — Что ж вы встали, как вкопанные? Видели, сколько термометр-то показывает? Марш в дом!
— Мам, мама! Смотри сколько снега!
Из дома, босая и заспанная, выбежала девчушка в ночнушке до пола. Она без конца шмыгала носом и водила пальцем по снегу на перилах крыльца. Мама шикнула на неё, воткнула в сугроб лопату. Минхо поплёлся в дом, блекло поздоровавшись с девочкой.
Смотря ему в спину, я понял, до чего же им горжусь.
— Мам, кто это?
— А ты не помнишь дядю Минхо? Пойдём, будем все вместе греться. — Женщина приобняла девчушку за плечи и повела в дом. Оглянулась на меня. Напрягшийся подбородок чуть выдался вперёд. — Не стой столбом, не то дом остынет.
Так я очутился в самом непримечательном русском доме, спасённый от необходимости говорить медовыми пряниками. Это был тот дом, где восхитительным образом всякий мог отломить себе кусочек одного на всех детства. Я любовался милейшей пиалкой с конфетами и объяснял себе, что Чанбин мёртв. Его жене же не понадобилось и упоминания смерти, чтобы войти в курс дела. Она обронила, что по другому поводу Минхо бы не пришёл.
Минхо… Он держал под столом мою руку и преимущественно молчал.
Женщина тщательно перемешивала сахар в кефире. Она пообещала, что по вкусу это будет точь-в-точь как снежок. Мои стопы околели настолько, что горели в мокрых носках.
Дочь Чанбина что-то напевала себе под нос и мыла посуду в огромном количестве лимонной пены, привстав на стульчик.
— Мы сами займёмся похоронами. Надеюсь, вы придёте. Спасибо, что были с ним последние дни. — Бывшая жена Чанбина говорила полушёпотом, чтобы не разбудить родителей, спящих в соседней комнате. Слуха дочери она не остерегалась. — Минхо, я рада, что с тобой всё хорошо. Не знаю, что у тебя на уме, но, думаю, мы оба знаем, что так для него лучше. Он сам этого хотел.
Я чувствовал себя ребёнком, заставшим важный родительский разговор. Младшим ребёнком, посаженным за стол для того, чтобы его отчитывали, пока старшая сестра занята домашними делами.
Вся моя скорбь, помноженная на три, не шла ни в какое сравнение с тем, что было написано на лице Минхо. В этот раз — предельно ясно.
Вторая моя рука скрылась под столом, поглаживая его костяшки. Мякоть пряника зажало десной.
— И для нас тоже было лучше уйти от него. Прости Господи, Чанбин был тем ещё засранцем. Сколько пьяных побоев я стерпела перед тем, как уйти? Я и о тебе, Минхо. Вы с ним тащили друг друга вниз. Ты правильно сделал, что завязал. Мама бы тобой гордилась.
Мне привиделось, что руку Минхо пробила жестокая дрожь. Я позволил ему стиснуть свои пальцы до боли.
Тащили друг друга вниз. Это осталось недоказанным, но я предположил: вдруг страх, что Минхо сорвётся, был не только моим? Вдруг Минхо тоже его разделял?
Вдруг именно по этой причине он перестал посещать старого друга?
— Гордилась… — промолол слово Минхо.
Я в первый раз за десятилетие ощутил острую потребность в том, чтобы что-то сказать. Но язык мне не покорился.
— Прекращай себя винить. Это сводит в могилу не меньше, чем хлестание алкоголя с утра до вечера. С таким же успехом я могу винить собственную дочь, ради которой ушла от Чанбина. Мы его тоже не спасли. А кто спас бы?
Я проморгался, и сотни гематом на теле женщины испарились. Им было слишком много лет. Их не могло там быть. Но я их на секунду увидел.
— Я не виню, — прошептал Минхо. Я знал, что это было его особенностью: он не умел говорить на серьёзные темы полным голосом. Ему повезло, что ночь этого тоже не умела. — Я просто устал, что это забирает всех. Бини. Меня. Джисона.
Я интуитивно нашёл карандаш, но блокнот так и ждал у Минхо дома. Под рукой ничего не оказалось. Я завертелся на стуле.
— Есть какая-нибудь бумажка? Он хочет что-то написать, — пояснил Минхо вяло. На столе остывали кишки солнца.
Бывшая жена Чанбина не прокомментировала мою странность. По ней было видно, как она вымоталась за день и хочет спать. Мы все хотели, кроме Чанбиновой дочурки, в ладошки которой впитывался запах моющего средства.
Из ящичка в столе появилась газета. Я написал. Поверх давнишних новостей читалось плохо.
Что забирает? Война?
Минхо отпустил мою руку и попробовал разгладить складки на лице пальцами. Бывшая жена Чанбина смахнула крошки от пряников в тряпку. За ней пожарились шторки. Багровое светило из последних сил себя растрачивало, чтобы не гаснуть.
Я уже решил, что Минхо не станет отвечать, однако…
— Взросление, — выпало из его рта почти что ругательством; я не столько услышал, сколько прочитал по губам.
Карандаш покоился у меня на ладони. Красный. Красный… Красным был закат. Красными были слёзы рябины, огонь в печи, и кровь, текущая по жилам Чанбина.
Чанбин, выходит, хотел умереть. А я — помочь ему.
Я заложил карандаш за ухо. Напоровшись на это боковым зрением, Минхо вздрогнул и вонзил в меня свои большие, детские, шокированные глаза. Он выбирал такой взгляд в отличительных случаях: когда я удивлял его новыми трюками на велосипеде, когда Юци сотворяла при помощи волос театр теней на стенках тоннеля и когда я кидал камни в задир, приказывая Минхо готовиться к побегу.
Впрочем, откуда я взял эти имена и истории?
Я хорошо помнил другое: как в безграничных от боли глазах Минхо одна за другим выросли крупные камешки слёз. Сердце сжалось. Блестящие бусины покатились вниз, сначала одна, вторая, затем кто быстрее… Они забарабанили по скатерти с ненавязчивой громкостью часов. Дочурка Чанбина сырыми руками протянула Минхо кухонное полотенце. Кроме неё, от Чанбина остались часы, карандаш и собака.
И этот рассказ, им не прочтённый.
* * *
Зима не чаяла похороны.
Слякоть разъезжалась под ногами, пока мы вручную тащили гроб. В день проводов Чанбина на улице вдруг потеплело. Некоторые односельчане, ахая, повыкатывались из домов, чтобы спросить, кого несут по центру дороги, и выложить изо рта соболезнования.
Некоторые, узнав, кого хоронят, присоединялись.
Так, вместо четверых нас собралось пятнадцать. Оказалось, Чанбина знала почти вся деревня. От перебираемых в разговоре воспоминаний о нём мне сделалось тошно. Плечи затекли. Лениво опадал снег.
Несли Чанбина втроём: за ноги спереди держал я, за голову сзади — Минхо и бывшая жена Чанбина. Никто из них не жаловался, и только я, наверное, так изнемогал. Из-за более низкого роста по сравнению с ними гроб накренялся и неудобно впивался мне в плечо, отчего приходилось приподнимать его и нести на весу.
— Дай помогу. — Без привета Хёнджин юркнул под гроб сбоку от меня. — А то жалкое зрелище. Чанбин бы от души над тобой посмеялся.
Я выдавил смешок. Отторгала меня эта похоронная манера — говорить о погибшем в прошедшем времени. Как могло Чанбина не остаться, если общие воспоминания о нём были свежее зимнего воздуха?
Хёнджина не звали, но он всегда приходил, когда его не ждут. Ни одежда, ни лицо его себе не изменяли и при этом удивительно подходили скорбному дню. Хёнджин каждый день выглядел так, словно с утра собирался на похороны.
Я неуместно улыбнулся: у нас с ним образовывалась дурная традиция видеться именно по таким случаям.
Раскапывать промёрзшую землю я не вызвался. Небольшое, стихшее столпотворение долго ждало, когда Хёнджин и ещё один лысый жилистый мужчина, именем которого я не поинтересовался, перестанут уродовать лопатами землю. Хёнджин аж куртку снял, измарал весь платок в поту и грязи, но дело до конца довёл без единого перерыва. Пришло время погружать.
— Ра-а-аз-два! Опускай!
Хоронили рядом с пустой матушкиной могилой. Гроб опустили на обрывках ткани, поскользнувшись и чуть не уронив тяжёлое тело. Кладбище было огромным и неубранным. Облысевший лес придавал ему серости. Дочка Чанбина расчищала корявый стол от снега и развязывала узелочки с домашней выпечкой. Кто-то поставил бутылку водки рядом с едой.
Я старался не думать о бабушке.
А плакал всё равно потом, дома. Почему-то на похоронах атмосфера давила настолько, что я не смог при всех дать волю слезам. Мне казалось правильным держаться.
Все топали озябшими ногами по мертвецам в ожидании очереди. Каждый друг за другом брал комок сырой земли и кидал его в яму.
— Кто хочет — говорите, пока не зарыли, — объявила бывшая жена Чанбина. Она была бледна.
Я почерпнул немного земли и бросил. Она звучно стукнулась о крышку. Я ничего не сказал.
Поделилась словом только дочь, разминающая грязь в пальцах и долго не осмеливающаяся кинуть её вниз. Слушали её все с вниманием. Даже вороны, напоследок гаркнув на чьей-то ограде, смолкли.
— Надеюсь, никто из вас не думает, что мой папа был плохим человеком. Он часто ссорился с мамой, но ко мне относился хорошо. — Девочка утёрла вечно сопливый нос. Она не плакала. — Папа был со странностями. Мам, ты помнишь, как он всегда просил тебя наливать ему суп в блюдце? Ты ругалась, а я смеялась. Кто же станет кушать суп в блюдечке? А мой папа ел.
— Потому что нажирался, как свинья, — буркнула мама. Минхо стрельнул в неё неприятным взглядом.
Я представил картину, как пьяный Чанбин пытается выпить бульон с края блюдца, и испытал неясный укол жалости.
— Да, папа пил, но он никогда не бунтовал. Он мог дарить мне много-много конфет, и я понимаю, почему мама злилась, но… — Девочка пожала плечами. Она говорила без толики грусти, слишком юная, чтобы её объять. — Я помню только один случай, когда папа меня обидел. Мама попросила забрать меня с бабушкиного дня рождения, потому что не успевала из-за работы. Я ждала, долго ждала. Остальные гости уже разошлись, бабушку клонило в сон, а папа всё не приходил. Стоял жуткий морозище, и мои руки сильно замёрзли, но я упрямо отказывалась заходить в дом. Мне хотелось думать, что папа вот-вот придёт.
Позади послышались осуждающие перешёптывания. Я повернулся с недобрым предупреждением на лице, и они растворились в ветре. Непослушная тоска холодила затылок: почему я не стоял так же над могилой своего близкого человека и не рассказывал о нём то, что никто не знал?
— Папа пришёл очень поздно. От него невкусно пахло. Бабушка даже побоялась отдавать меня ему, но я знала, что папа не даст меня в обиду. Только вот раньше я была ещё более капризным ребёнком, чем сейчас… — Девочка смущённо шмыгнула влажным, красным носом. Сопля слезла ей на губу. — Я всю дорогу плакалась, как мне холодно. Папа не оборачивался. Он вёз меня на разноцветных деревянных санях, как сейчас помню, и они были все во льду! Когда мы пришли домой, мама ещё не вернулась, а папа даже не знал, где лежат мои домашние вещи, поэтому оставил меня в коридоре и ушёл на кухню. И я так обиделась, что он со мной не разговаривал! Я отказывалась переодеваться и всё жаловалась на то, что не чувствую рук…
Губы девочки осветила улыбка Чанбина.
— Тогда-то он и разолился. Но он не кричал, нет, ничего такого. Повёл меня на кухню и подставил руки под очень-очень горячую струю воды. Было очень больно. Я снова расплакалась, как маленькая... По правде говоря, мне всё ещё обидно за то, как папа поступил, хотя он так много извинялся потом… — Она рассыпала кусочки земли над ямой. — Я просто хотела признаться, что это единственное, за что я обижалась, пап.
Послышались всхлипы. Бывшая жена Чанбина уставилась вниз. Её подбородок сморщинился. Дочка спряталась за матерью, недоумевая из-за расстройства толпы.
— Ещё кто-нибудь? — громко спросил Минхо и, обведя всех пристальным взглядом, остановил его на мне. Сделал глоток воздуха. — Нет, никто? Хорошо. Пора закапывать.
— Подожди. — Бывшая жена Чанбина, сама того не ожидая, сделала шаг вперёд. Аккуратно присела на корточки, подобрав тёплую юбку. Перекрестилась и положила на землю ладонь. Погладила. — Спасибо, что дал нам уйти. Если бы ты не оставил нас, я бы плакала сейчас навзрыд.
Навзрыд никто не плакал. Закапывали тоже долго, отчего люди успели разойтись по парам и завести отдельные беседы, стесняющиеся эмоций. На похоронах не принято было испытывать что-то, кроме грусти или неловкости.
Хёнджин не ведал никаких правил.
— Ну надо же, растёшь. Даже не разнылся в этот раз. — Он мимоходом хлопнул меня по спине и резкими шагами направился к Минхо. Тот мёрз за столом, без аппетита жуя пирожок с печенью и в страхе глядя на рюмку перед собой. Какой дурак догадался её перед ним поставить?..
Я наблюдал за тем, как Хёнджин бесцеремонно пришился заплаткой к плечу Минхо, откусил половину пирожка разом и с полным ртом принялся расхваливать стряпню. Он опрокинул рюмку Минхо с замахом головы и помчался к следующей жертве. Безнадёжный и напускной.
Я занял его место нерешительно. Минхо не обращал на меня внимание, но я упёрто вложил ладонь в карман его куртки, где уже покоилась его рука. Мы молча сжали друг другу пальцы, греясь в кармашке, пока Чанбина засыпали землёй.
— Пойдём к твоей бабушке? Она тут недалеко, — вполголоса предложил Минхо. Я испугался и несогласно потряс головой, почувствовав, что на затылок давит, как при мигрени. Стоило больше спать.
Бывшая жена Чанбина ничей рот не оставила без своего пирожка. Есть совсем не хотелось, но я уважительно грыз жареное тесто. Из-под ногтей никак не получалось выскрести землю. Девочка упрашивала взять Саньку себе — упрашивала не маму, а Минхо.
Саньки на привязи не оказалось. Убежал.
Так всё помаленьку закончилось.