— Может, скажешь мне спасибо? — Не думаю, что собираюсь благодарить человека, спасшего того, кто совершенно точно спасенным быть не желал. — В следующий раз дать тебе сдохнуть как псине? — Буду очень признателен.
Пианино накрыто пледом — клавиш не видно, но снизу на корпусе блестит издевательски золоченая надпись «Yamacha». Дазай понятия не имеет, кто именно огородил Ямаху от мирского взора, но предполагает, что Накахара, без спроса забравшийся туда, куда не приглашали. Запасной ключ от квартиры всегда означал только обязанность кормить кошку в его отсутствие, пока та не померла, а не возможность ходить к нему как к себе домой. Дазай вспоминает умершую кошку — завидно. Он аккуратно стягивает пальто, пытаясь не сдвинуть только наложенные медсестрой бинты, и, игнорируя издевательски кривой крючок у пыльного зеркала, оставляет одежду в свободном падении. Насрать. Табуретка такая же привычно жесткая, какой была всегда. Дазай довольно ерзает на ней, будто возвращаясь в прошлое, туда, где не было ни швов на запястьях, ни сухой раздраженной бинтами кожи, ни неподвижных пальцев, ни укорительно усталого взгляда Чуи, ни бесконечной боли. Кто помнит все, так это задница. Он выпрямляет спину, заносит с трудом безвольно висящие в воздухе ладони над укрытыми пледом клавишами, будто и впрямь собираясь играть, прямо так, через пыльную, пахнущую старьем ткань. Заносит, но не опускает, так и застывая в позе «почти». Пожалуй, единственная из потерянных им вещей, заставляющая жалеть о решении до боли в груди — музыка. — Лучше бы я умер, — констатирует он вслух то ли сам себе, то ли оглушенному пледом пианино, то ли потешно склоненному временем шуту — коллекционной фигурке-марионетке, повисшей на специально для нее вбитом в стену гвозде. Шут облачен в черно-белый костюм с оттопыренными манжетами, и Дазай купил его лишь потому, что черно-белое ассоциируется с фортепианными клавишами. Он аккуратно опускает ноющие запястья на колени и поднимается на ноги, бросая на Ямаху неясный взгляд. Шута нужно будет перевесить или вовсе выкинуть — только соль на рану. Сейчас, смотря на него глазами инвалида, Дазай понимает, как издевательски сверкает взгляд крошечных шутовских глаз. Разобрать сумку оказывается задачей сложнее, чем он себе представлял. Усилий стоит даже потянуть за тугую собачку, и Дазай, тупо глядя перед собой, три минуты борется с непокорной железкой. Сейчас, осознавая собственную никчемность, он ненавидит и то, что выжил, и то, что вообще пытался умереть. Таблетки где-то в сумке, заваленные воняющим нижним бельем и пропитанными лекарственным запахом футболками. Одинаково серыми. Он с трудом, едва не роняя, извлекает из-под кипы мятой одежды по очереди все тома «Шерлока Холмса» в мягкой потрепанной обложке, чашку с ироничной надписью «What a Happy Day» и почти целую плитку темного шоколада. Таблеток нет. Руки ноют от непривычной нагрузки. — Чтоб я сдох, — повторяет он и улыбается во весь рот, откидываясь спиной на холодную стену. Задница, затекшая от долгого сидения на полу, отзывается неприятным ощущением чуть ниже копчика. Поначалу он был зол на Чую. Действительно зол. По случайному стечению обстоятельств Чуе понадобились склеенные ноты тогда же, когда Дазай наполнял ванну теплой водой, и вышел он за ними тогда же, когда Дазай в эту ванну лег, проигнорировав — зря, как выяснилось — звонок от долбанного Чуи Накахары. Решился бы он распороть себе руки, зная, к чему приведет банальное желание заснуть и никогда не проснуться? — нет, разумеется. Дазай, может быть, не совсем здоров, по крайней мере, ментально, но и не совсем идиот. И, выбирая между нормальной жизнью и такой, определенно склонился бы к первому, дай ему кто выбор. Чуть раньше. Выбора не дали. Он вновь соскальзывает взглядом на пианино, внезапно ощущая жгучую благодарность Накахаре за то, что тот догадался занавесить Ямаху, чересчур ярко оживляющую прошлое. Сейчас, не будь оно спрятано под кое-где пожранным молью пледом, Дазай бы наверняка разрыдался.— Так ты пианист? Какое совпадение, я терпеть не могу пианистов. Мой дядя играл на фортепиано. Недавно я узнал, что его хотят посадить за изнасилование. — Жаль, что я не знаком с твоим дядей. Всегда думал, что характер не зависит от профессии. — В твоем случае определенно зависит. Я бы даже сказал, ты воплощаешь в себе все, что я терпеть не могу в пианистах.
Он не может играть. Не может работать, не может писать, потерявший то единственное, что делало его хоть немного, но счастливым. Дазай пялится на шута и пытается отыскать в миллионе сгнивших мыслей хоть одну хорошую. Раньше он бы не стал так делать — разумеется, но беседы с психотерапевтом примирили его с мыслью, что пожить еще немного все-таки придется. Даже так. Даже в одиночестве. Таблетки он все же нашел. Нашел и принял, запив зачерпнутой прямо из крана водой. Не может больше играть. Хочется выпить. Хочется, несмотря на то, что антидепрессанты с алкоголем несовместимы. Дазай рассматривает возможный летальный исход со стороны скорее положительной, нежели отрицательной. Не то чтобы таблетки уменьшают его желание сдохнуть. Они увеличивают, скорее, пусть ненамного, но желание жить. Дазай ногой двигает табуретку к шкафу и встает на нее босыми ногами, едва не навернувшись, лишенный возможности балансировать. Вообще-то раньше он дотягивался до полки без всяких дополнительных возвышений, но сейчас манипулировать поднятыми руками попросту невозможно. Виски пахнет свободой. Слава богу, крышка от бутылки откручивается — никакой долбанной винной пробки, — так что он, пусть и с некоторыми усилиями, но добирается все же до того, что способно заставить его хотя бы ненадолго отвести взгляд от занавешенных клавиш, и вновь принюхивается. На этот раз пахнет еще и спокойствием.***
Дазай смотрит, как ловко Чуя расправляется с пробкой, и думает, что самому ему пора поблагодарить Бога хотя бы за возможность смыть за собой в туалете. — Что говорят врачи по поводу подвижности? — Накахара, помедлив, все же спрашивает, разливая бордовую жидкость по бокалам. — Ты сможешь вернуться к музыке? Дазаю хочется ударить его по лицу. Сломать руки только за то, насколько спокойно выражение чужого лица, чтобы Чуя понял, что это такое. Хотя до конца не понять все равно — для пения не нужны руки. Он моргает, справляясь с секундной яростью, и криво улыбается: — Нет. В ближайшие лет десять по крайней мере. Врачи будут рады, если смогу нарисовать улыбающийся смайлик в течение года. Долбанного года. Чуя молчит. Бокалы стоят, наполовину пустые, и вино напоминает Дазаю кровавую ванну. На самом деле, он даже рад быть здесь, в чужом доме, вдали от бесконечно мельтешащего перед глазами пианино. Здесь чисто, дышится легко, легкие не забиваются пылью и на полу не валяются мешки с мусором, не валяется его одежда и смятые ноты. Смятые, не порванные, потому что разорвать бумагу не хватило сил. И стены ни о чем не напоминают. — Мне очень жаль, — говорит Чуя наконец и находит ладонью его колено. Дазай вздрагивает. — Мне правда жаль. Я бы очень хотел помочь тебе, и если есть такая возможность… Дазай перебивает его, не давая закончить, озвучивает наконец мысль, давно вертевшуюся на языке: — Не спасай меня. Пожалуйста, не спасай. В следующий раз, если вдруг… На этот раз перебивает Чуя, сжимая колено с силой, которая Дазаю теперь не будет доступна никогда: — Ты пьешь? Таблетки? Дазай, ты принимаешь лекарства? Ты лечишься? Дазай крутит головой, недовольный вопросом: — Да, к сожалению. Пью дорогие и бесполезные штуки, сидя в засраной крошечной квартирке по уши в долгах из-за них же. Из-за них и из-за того, что не знаю, кем работать. Я полгода живу на сбережения. Жил, если быть точнее. Они закончились. Он сжимает кулак, будто проверяя, не вернулась ли былая подвижность, но пальцы едва касаются ногтями внутренней стороны ладони. Внезапно накатывает чувство безысходности. Настолько сильное, что он едва справляется с мгновенно подступившими к глазам слезами. Он — ничтожество. Карьера, и до этого развивавшаяся не очень стремительно, загублена окончательно и навсегда. И он вместе с ней, погребенный под собственным желанием закончить все так быстро, насколько это возможно. — Я не хочу, чтобы ты вновь пытался покончить с собой, — Чуя вырывает его из беспорядочного потока самоуничижительных мыслей. — И я не… уверен, что ты, живя в одиночку, не способен на то, чтобы… ты понял. И к вопросу о деньгах: я могу одолжить. Но вообще предпочел бы знать, что ты в безопасности. Пусть относительной, но безопасности. Дазай вытягивает ноги, коленями минуя низкий стол у дивана, и тянется к своему бокалу. Вино падает в горло сладким кровавым водопадом, шелком остается на языке, заставляя избегать вопроса о собственной стоимости. Дазай задумывается о том, что сейчас смог бы позволить себе такую же бутылку только продав одну из очень плохо функционирующих почек, и мысль эта не радует. Чуя сидит рядом, почему-то ближе, чем обычно, тоже пьет и тоже молчит, сканируя Дазая нечитаемым взглядом. Тот, помедлив немного, отгоняет мысли дальше и отвечает не спеша, перекатывая вино во рту: — Ничем не могу тебе помочь. Разве что присылать открытки каждую среду в качестве подтверждения моего здоровья. Подписывать их, правда, не получится, но попытаюсь каждый раз ставить в углу крестик. — Не издевайся сейчас, время неподходящее, — собеседник устало звенит опущенным на столешницу бокалом. — Я бы хотел больше гарантий. Дазай дергает плечом и с сомнением смотрит на него, поднявшимися бровями построив на лбу длинные складки-морщины: — С чего бы вдруг? Ты не моя мама. Мы друг другу никто, и даже друзья с натяжкой. Ты, во-первых, не имеешь никакого права требовать от меня и словечка, во-вторых, можешь даже не ждать, что я отвечу твоим внезапно проснувшимся чувствам взаимностью. Ты не в моем вкусе. — Продолжай шутить, — Чуя закатывает глаза и улыбается одной стороной рта. — Из уст ютящегося в каморке неудачника с несгибающимися пальцами каждая попытка самоутвердиться вызывает только хохот, так что у тебя прекрасно получается. — Спасибо, что напоминаешь ненавидеть себя и свою жизнь, — Дазай находит себя сдерживающим какой-то режущий смех. — По твоей вине я, кстати, вынужден терпеть это. Напомни прислать подарок в благодарность. Он берется за вино и, едва не роняя, не справляясь с тяжестью, наполняет бокал случайно до краев, поливая красной жидкостью заодно и стол, и лежащий по соседству мобильник. Капли расплываются по стеклу, собираясь в группы-лужи побольше. Дазай, наблюдая за их странным симбиозом, только чертыхается. Понятия не имея, что забыл здесь, на чужом диване, он с нехорошим звоном приземляет почти пустую бутылку прямо в винное море и, хватая собственный бокал, осушает в несколько слитных глотков почти половину. В голове темнеет, рту становится жарко и сухо — он чувствует эффект мгновенно, может быть, дело в таблетках. Чуя наблюдает за его жалкими попытками существовать самостоятельно настолько же равнодушно, насколько минуту назад перенес его в мысли, которые он отчаянно пытался выкинуть из головы. Смотрит, склонив голову в сторону, как Дазай переводит вино, по стоимости близкое, пожалуй, к автографу Месси, и ничего не делает. — Я жалкий? — Дазай поднимает на него взмыленный вином и жалостью к себе взгляд. — Я настолько жалкий? Чуя мягко проводит рукой по его предплечью, скользит пальцем по тонкой ткани рубашки, задевая холодом кожу. Дазай понятия не имеет, как трактовать этот жест — голова тяжелая, как набитый камнями воздушный шар, — но отвращения к нему не испытывает. Чужие слова звенят в черепной коробке: — Я бы не сказал так. Тебе просто не повезло. — Тогда, когда ты нашел меня, или тогда, когда врачи чудом вытащили с того света? Или еще раньше? — Дазай игриво дергает уголком губ. — Да, пожалуй. Чуя игру в сарказм не принимает, все гнет свою серьезную линию, не переставая касаться его руки подушечками пальцев: — Мне очень жаль. Дазай устало выдыхает и аккуратно отводит предплечье в сторону: — Чуя, не пытайся говорить со мной — это не помогает. В лучшем случае ты не сделаешь хуже. Поддержка — то, в чем ты и не очень плох, возможно, но только не в моем случае. Я ненавижу, когда со мной пытаются говорить. — Я не люблю смерть и хочу видеть тебя живым, — Чуя мгновенно отдергивает руку, возвращаясь к собственному бокалу, почти полному, в отличие от принадлежащего Дазаю. — Ты и сам прекрасно знаешь, каково это — хотеть, чтобы кто-то был жив. Это то, в чем следует меня винить? Дазай не отвечает. Он аккуратно двигает бокалом — запястья ноют, — наблюдая, как вино плещется, скованное пузатыми стеклянными стенками, и пытается понять, зачем вообще пришел сюда. Не то чтобы он скучает по общению — несмотря даже на то, что несколько месяцев из дома почти не выходил даже за продуктами, довольствуясь заваривающейся кипятком лапшой. Разговоры его выматывают. Все, что доставалось ему в течение всей добровольной изоляции — редкие визиты к терапевту, бесплатному, потому что платные ему не по карману. Ни к чему не приводящие и ничего не меняющие визиты. — Я устал жить так, как живу сейчас, — признается он вслух. — Я потерян и лишен всего, что было мне хоть сколько-то дорого. Работы у меня нет, хобби, очевидно, тоже, из друзей — только сташестидесятиметровый оперный певец с синдромом спасателя и не очень дешевые сигареты, которые совсем скоро станут для меня слишком дороги. Я понятия не имею, на что жить, потому что едва справляюсь с базовыми человеческими потребностями, и понятия не имею как, потому что больше незачем. Я устал. Чуя в попытке утешить мягко прижимается губами к его шее. Дазай этого не замечает.— Все, что есть в тебе хорошего — голос, и это даже не мое мнение. Смирись. — В тебе хорошего нет ничего, так что я, пожалуй, только поблагодарю за комплимент. Спасибо? — Спасибо можешь передать своей маме. Только, может быть, в немного другом контексте. — Шутишь ты еще хуже, чем играешь. Больше не пытайся.
Дома становится невыносимо, и потому, не справляясь больше с навязчивым желанием закончить начатое, он возвращается в комнату со стеклянным столом у дивана через неделю с небольшим, на этот раз принимая приглашение с большей охотой. Чуя предлагает ему рагу, и Дазай, не видевший последние несколько дней нихрена кроме лапши и сигарет, смотрит на овощи с почти недоверием. — Ешь, — Чуя протягивает ему ложку. Дазай глядит с благодарностью: он в состоянии пользоваться палочками, разумеется, но это все еще сложно, и показывать другому собственную неполноценность не хочется. — Ты худой настолько, что я даже подходящую метафору не могу подобрать. Знаешь, последний раз я видел тебя в таком состоянии за неделю до внеплановой поездки в реанимацию. Все в порядке? Он пытается соскрести с лица эмоции, оставить только отстраненное равнодушие, считая, видимо, что Дазаю так легче отвечать на неудобные вопросы. Он ошибается — вопрос не делается менее неловким лишь оттого, что его задают с на ходу деланной холодностью. Дазай легко улыбается, глядя перед собой, и шевелит начинающие остывать овощи ложкой: — Нет, Чуя. Не все в порядке. — Если я могу как-то… — Нет. Разговор затихает. Дазай хочет сделать комплимент рагу, но решает, что это будет звучать глупо. Чуя вновь приносит вино, вновь разливает по бокалам. Они сидят, не разговаривая, пока Чуя первым не решается прервать выросшую как поганка тишину: — Ты не думал избавиться от пианино? Вопрос застает Дазая врасплох настолько, что он едва не давится овощами. Переводит на Чую не то непонимающий, не то неверящий взгляд — тот сидит, уткнувшись глазами в пол. — С ума сошел? Ямаха — мой друг, причем поближе некоторых. Ты понятия не имеешь, каких трудов стоило ее раздобыть студенту-музыканту. Каждая заработанная тогда копейка шла на мечту о хорошем инструменте. Она напоминает мне о многом. Не представляешь даже, как сильно важны эти воспоминания. — Как сильно? — Чуя проводит рукой по лицу сверху вниз, будто пытаясь снять слой грязи. — Расскажи, как сильно. — Я живу ими, — Дазай не улыбается, ловля в бокале собственное отражение. — Пожалуй, все, что заставляет меня продолжать существовать — мысли о прошлом. О том прошлом, когда руки работали. О том прошлом, в котором я не был пустышкой, в котором я умел играть. О моем не одиноком прошлом. Чуя выдерживает паузу, в ходе которой Дазай успевает пожалеть о неожиданной непрошеной искренности. Воздух между ними пряный от вина, смешавшегося с тушеными овощами, а расстояния недостаточно, чтобы чувствовать себя в безопасности. Дазай не понимает, нравится ли ему это. — Я должен удивиться, что твое бренное тело еще не предано земле? — Чуя отвечает в один из моментов, в которые Дазай совершенно не готов к ответу, и потому получается внезапно. — Мне жаль, что все… так. Ты сильно скучаешь? Дазай фыркает в бокал: — А как скучал бы ты?— Ты лажаешь. — Нет, это ты мажешь мимо клавиш, и попробуй доказать обратное. — Мне записать на камеру, чтобы ты смог проверить лично? — Нет необходимости. Я все равно далек от всего, что не связано с настоящей музыкой. — Хочешь сказать, фортепиано — не музыкальный инструмент. — Я говорю вовсе не про фортепиано.
Вода шумит и затекает в уши каждый раз, когда он пытается промыть шампунем сбоку — раздражает. Дазай утомленно задирает подбородок, зажмуривая глаза, чтобы спасти их от жестоких струй. Он ненавидит принимать душ — это отнимает чересчур много сил и отнимало бы времени, пожалуй, не игнорируй он его настолько усиленно. Усталость смешивается с горячими каплями, стекает по торчащей из плеча ключице, по вмятине у подмышки, по едва не впалому животу. Рука утомленно водит по коже мочалкой, почти лишившейся мыльной пены, оставляет на теле короткие белесые разводы, мгновенно исчезающие под душевым напором — повод им позавидовать. Дазай прислоняется горячей спиной к не до конца нагревшейся плитке, лопатками чувствуя ее прохладу, наслаждаясь контрастом. Стоит так, замерев, позволяя воде растрепать по лицу волосы, зачесать челку вниз, и думает о словах Чуи. Перебирает в голове картинки-воспоминания, снова и снова возвращаясь к отзывающимся ласково воспоминаниям. К тому, какой была музыка. К тому, чьей она была. Он проводит по лицу ладонью и, снова зажмурившись, задирает голову вверх, позволяя слезам смешиваться с горячим душевым потоком. Внутри пусто — пустее, чем было до того, как он решился помыться. Походы в ванную оставляют его наедине с собой дольше, чем это позволительно. Походы в ванную заставляют его мыслить, а мысли не приносят ничего, кроме страха. Страха и боли. Ступая голой пяткой на холодный покрытый лужами пол, Дазай обещает себе утащить у Чуи колонку и мыться под самые веселые мелодии, какие только сможет найти. Вытираться холодно, потому что полотенце маленькое, и тело успевает покрыться крошечными замерзшими мурашками. Открывать дверь еще холоднее — ничем не нагретый коридорный воздух смешается с напаренной ванной, застанет его врасплох, пройдется по мурашкам. И тем не менее приходится: он не может поселиться в ванной, слишком тяжело будет такому количеству усталости в такой крохотной комнате. Дазай толкает дверь, и воздух мажет по телу холодом — мерзкое чувство. В квартире пусто. На кухне тоже. Ничего нового. Дазай думает, что нужно поесть, чтобы не болел желудок, но не находит в себе сил на то, чтобы поставить чайник. Чайник электрический, и все, что на самом деле требуется — перелить воду из фильтра внутрь и щелкнуть кнопкой, но все это чересчур сложно. Игра не стоит свеч. Он нагишом подходит к замызганному зеркалу, замерзший от того, насколько ледяной кажется квартира после ванной-парилки, и смотрит на себя. Зеркало хочется разбить — зрелище жалкое. Волосы он не вытер, так что они мокрой соломой висят по бокам, напоминая облезлые черные сосульки. Не брился, и уродливая щетина под носом и на подбородке смотрится укором его лени. На щеке и в углу под носом прыщи. Дазай трогает их подушечкой пальца, нажимает ногтем на каждый по очереди — они отзываются тупой болью. Там же у зеркала он проверяет мобильник: не то чтобы действительно хочется увидеть сообщения, но он не откажется, пригласи его Чуя к себе снова. На самом деле их общение кажется Дазаю сделкой, выгодной для него и грабящей Чую с потрохами. Чуя ему — все, и он ему в ответ — нихрена, не пытаясь даже притвориться другом. Он и не обязан. Чуя — единственный, кто цепляется за их общение, за их редкие встречи и глупые лишенные смысла беседы. Отражение в зеркале улыбается Дазаю так устало, что лицо все разом будто бы сплывает вниз. Глупость. Никто в здравом уме не станет цепляться за общение с ним — то, что Дазай выучил за годы биосоциального существования, — сейчас отражается в зеркале огромной красной надписью. Вместо лица — иероглифы. Дазай отшатывается, и полотенце падает на пол.Чуя Накахара ты придешь? Вы если успею разобраться с делами Чуя Накахара по-твоему прогон концерта делом не является Вы на самом деле я пытаюсь отстрочить нашу встречу настолько, насколько это возможно Вы только не обижайся Чуя Накахара да кому ты нужен Чуя Накахара придурок
— Ничего, что я здесь? — Дазай смотрит на Чую, и на этот раз в руке не вино, а виски. — Я не напросился? — Все в порядке, — Чуя жмет плечами, будто бы действительно не замечает причины чужого смущения, хотя сам такой же. — Я рад, что ты проявляешь инициативу. Рад, что тебе нравится мое общество. — Да не то чтобы, — Дазай ухмыляется потолку и глотает виски прямо так, с поднятым подбородком, так что кадык едва не рвет кожу на шее. — Просто у меня не особенно много вариантов. — Ясно, — половины бутылки уже нет, и голос Чуи звучит чуть менее уверенно, чуть более пьяно. — Ты охерительно вежлив сегодня. — А ты охерительно терпелив, да? — Дазай не замечает, как ладонь скользит по чужому бедру, двигается скорее инстинктивно, нежели действительно отдавая себе отчет хоть в чем-то. Чуя смотрит на него какими-то то ли уставшими, то ли пустыми глазами, но руку не убирает. — Прям щедрая душа. — При чем тут щедрость? — Понятия не имею. Чуя фыркает и опускает голову вниз, наблюдая за чужой ладонью: — Ты не против того, что я пытаюсь уберечь тебя? Дазай трогает его ногу, плохо понимая, как можно трактовать это движение. Для него, пьяного, любые жесты — только успокоение. Вопрос ему не нравится: чтобы дать ответ на такие вопросы, приходится думать, и сейчас это кажется чересчур сложной задачей. Он медлит, и тишина тянется, как резиновые конфеты: — Как я могу быть против или за? Полагаю, у меня нет права голоса в том, что касается твоих действий. Я же не могу запретить тебе заботиться обо мне. — Я могу перестать, если тебя смущает мое желание видеть тебя живым, — Чуя выглядит так, будто бы его лицом окунули в унитаз. — Я просто… я не хочу быть виноватым. Ты прав, тебе решать, что делать с собой. И тогда мне не стоило, возможно. Я просто… я понятия не имел, насколько плохо тебе на самом деле, и мне казалось, что жизнь — лучшее, что может быть, и я… Дазай, уставший слушать, перебивает, нетерпеливо сжимая пальцы на чужом бедре: — Ты жалеешь? О том, что спас меня — ты жалеешь об этом? Чуя смотрит на него как-то неожиданно непривычно. Дазай не может вспомнить похожий его взгляд (что на самом деле неудивительно: запоминать то, как выглядят чужие глаза — удел влюбленных-черточка-сумасшедших, а Дазай, к счастью, не принадлежит ни к одной из категорий). Тишина кажется напряженной, и Дазай, в попытке избавиться от этого чувства, рушит тишину тихим смехом-кашлем, мол, отмена. Однако Чуя отвечает, ломая все надежды на то, что атмосфера все же сумеет сгладиться: — Не знаю. Поначалу, конечно, я был рад, что успел. До того, как ты обвинил меня в эгоизме и до того, как твоя жизнь стала поводом укорять меня во всех твоих проблемах. Дазай слушает его, перекатывая виски во рту, и мечтает стать глухонемым. Не то чтобы ему стыдно — нет, разумеется, — но порой он, возможно, действительно перегибает палку. Бокал вновь наполняется, пока Чуя продолжает говорить: — Не думаю, что я действительно жалею, но, пожалуй, верни меня кто в тот день, я предпочел бы забыть о нотах, — Чуя останавливается, будто пожалев о своих словах. Пауза неловкая и, сам это осознавая, он возобновляет скомканную речь. — Понимаешь, я не могу передать, как сильно хочу видеть тебя живым, и в то же время тяжело осознавать твою боль, продолжающуюся частично по моей вине. Понимаешь, я не знаю, каково это — быть тобой. Он замолкает, и они вдвоем остаются покрытыми чем-то вязким и противным. Дазай задумывается, что так, наверное, и выглядит честность. Мерзко. Неприятно скользко, словно сопли. Виски сползает в горло горячей змейкой: — Надеюсь, не узнаешь. Чуя ничего не говорит, будто ждет от него продолжения реплики, развития беседы. Объяснения поведения. Дазай раздраженно дергает плечом, будто отгоняя надоедливо жужжащее над ухом насекомое, и отстраненно роняет слово за словом, сам не зная, как именно нужно их трактовать: — Я благодарен за то, что ты есть в моей жизни. Не думаю, что ты хоть раз сделал что-то, из-за чего действительно нужно жалеть. В том, что стало с моей жизнью, виноват только я сам, — он останавливается, раздумывая, стоит ли продолжать. — Признать это довольно тяжело, так что словами я пытаюсь обвинить кого-то еще. Прости за это. За то, что я такой. Беседа снова застывает. Дазай бултыхает золотистой жидкостью и тем, что осталось ото льда, пока Чуя принимает свою любимую головой вниз позу. Сопли вокруг них превращаются в глину. Никто не любит серьезные разговоры, и сейчас, сидя рядом с задумчиво замолчавшим Чуей, Дазай понимает, почему. — Ты не считаешь, что я все похерил? — чужой голос какой-то приглушенный, будто Чуя говорит сквозь платок. — Или что я типа… сделал хуже? — Я благодарен, — Дазай повторяется, потому что не знает, что еще сказать. Никогда не был силен в ораторском искусстве. — Я здесь благодаря тебе, какой бы ни был. Чуя не отвечает, не поднимает головы, но вся его поза кажется какой-то утонувшей в облегчении. Дазай осознает внезапно, как сильно могут переживать другие люди из-за кого-то, и осознание это заставляет его почувствовать себя немного бессовестным. Вопрос вертится на языке, смешавшийся с виски, и Дазай достаточно пьян, чтобы даже не пытаться сдержать его: — Так ты проводил со мной время, чтобы избавиться от чувства вины? Он может потрогать грубость, вырвавшуюся вместе с нелепыми словами. Чуя разгибается и смотрит на него не то удивленно, не то разочарованно: — Я проводил с тобой время, потому что мне нравится проводить с тобой время. Это не было искуплением, попыткой почистить карму и все такое прочее. Если забыл, мы общались и до того, как ты… — До того, как я испоганил жизнь себе и всем вокруг, — заканчивает за него Дазай. — Не стесняйся произносить это вслух. Нет ничего такого в том, что я действительно проебался. Чуя коротко улыбается: — Хорошо. До того, как ты проебался. Так лучше? — Да, — Дазай кивает, находя себя неожиданно изможденным. — Это звучит менее жалко. Чуя жмет плечами не то с сомнением, не то с согласием, и по очереди наполняет оба стакана.