Ветер, песок и звезды

Горячая работа
R
В процессе
363
11
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 100 страниц, 39 047 слов, 10 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
363 Нравится 69 Отзывы 95 В сборник

Часть 9

Настройки
Примечания:

Я чувствую себя немного не в безопасности, немного неуверенным,

Ты не понимаешь, ведь я делаю, что могу, но иногда во мне нет смысла.

Картофель с глухим «плюх» падает в ведро. Я с минуту смотрю на него, как умалишенная. Вода плещется через края, оставляет небольшие лужицы, а я даже не двигаюсь. Сама не понимаю, что со мной — какое-то отупение, быть может? Или я действительно свихнулась? В последнее время моя адекватность вызывает большие вопросы. Беру следующую картофелину, ополаскиваю от налипшей грязи. Руки у меня дрожат, мигрень снова лютует и я сама не знаю, какого черта я вообще вызвалась помочь Рамоне с ужином. Может, хотелось сделать что-то хорошее. Может, хотелось занять себя чем угодно, лишь бы не подходить к той комнате и не натыкаться на очередную стычку. Глаза тут же щиплет. Я шмыгаю носом, тру лицо рукавом и продолжаю срезать кожуру маленьким, кривым самодельным ножом. Повар из меня вообще никакущий — я живу на доставках из китайского ресторанчика в паре кварталов от моего дома. Я даже не помню, когда в последний раз готовила что-то существеннее яичницы с тостами. Зато могу перечислить меню того ресторанчика, не моргнув и глазом. Краем глаза вижу, что сорочка, которую я надела, собираясь лечь спать пораньше, уже испачкана на запястьях. Ну и ладно. Уже вечер, деревня стихла — только куры никак не заткнутся. Была бы моя воля, свернула бы им всем шеи. В доме, не считая душевно болеющих в лице Леона и морально опустошенных в лице меня, никого нет. Луиса нет еще с утра, Рамона ушла вместе с ним, сославшись на какое-то важное дело. Какое может быть важное дело в нынешней обстановке? Перепись населения? Я хотела пойти с ними, упрашивала, чуть ли не плакала, но Рамона ласково меня отшила и тонко намекнула, что «милая, наверно, вернемся поздно, не поможешь с ужином?»… Черт бы побрал мое вечное желание отплатить за доброту чем угодно, хоть почкой. Теперь сижу здесь, чищу картошку и думаю о том, что же могло произойти той ночью. Луис сказал, что никто из жителей не пропадал. Сорочку мы все видели. Но сорочка гнилая, а я видела совершенно чистую, белоснежную ткань. Могло ли мне показаться? Тогда это слишком странное совпадение — сорочка по итогу была. Леон видел следы и уверен, что это не животное. И он считает, что это вход. Но если бы это был он, то почему за все время замечена лишь та женщина? Рамона сказала, что пропало около десяти человек, значит, кого-то же должны были заметить? Я откладываю нож в сторону, когда голова начинает болеть так, что больно даже моргнуть. Боль такая, что глаза снова щиплет, и слез никак не удержать. Какая же я жалкая. Беспомощная, раздражающая, не приносящая никакого толка. Матушка София всегда была права — я ничтожество, я мерзкое исчадие ада. Все со мной не так, все со мной плохо. Лучше бы этот нож воткнулся мне в горло, в сердце, куда угодно, лишь бы избавить этот мир от своего присутствия. Я всем только мешаю, как мешала отцу, наставницам, одноклассникам и даже здесь. Какой от меня толк? Совершенно никакого. Стоило обрадоваться, что вот она, зацепка — и это сразу обратилось в пыль. Будто раз за разом жизнь напоминает, что я просто никто. Не сразу понимаю, как так вышло, что нож уже в моей ладони, но это так. Недоуменно смотрю, как лезвие впивается в кожу, и отчего-то не чувствую ничего — как будто и мигрень сходит на нет. Странное, тягучее умиротворение накрывает сознание, как тогда, на опушке. Я хочу разжать ладонь, выбросить нож, но пальцы лишь сильнее сжимают его, и на коже вдруг проступает кровь. Я судорожно вздыхаю, хочу что-то крикнуть, но губы немеют и совсем не шевелятся. Как будто тело понимает, что делает, а мозг еще нет. Или лишь малая его часть пытается сопротивляться. Судорога накатывает так резко, что меня едва не выворачивает прямо на стол. Я хватаюсь за край, пытаясь отдышаться, и с ужасом вижу, как старые шрамы вновь кровят, и перед глазами мутнеет. Нож все еще в руке, и рукоять уже липнет к коже из-за крови. Я хочу его выбросить, позвать на помощь, хотя бы просто убежать, но сознание будто покинуло тело, отказывается им управлять. Я изо всех сил пытаюсь разжать пальцы, ну или просто вдохнуть посвободнее, но легкие будто закупорены — воздуха совсем мало. Настолько мало, что все плывет, и мигрень снова усиливается — мне даже кажется, что глаза вот-вот просто лопнут изнутри. И происходит что-то очень, очень непонятное. Тело двигается само — я встаю, даже не понимая этого. Вокруг все как будто то же самое — кухня, утварь, окно с дырявыми занавесками. Но все одернуто серой пленкой тумана, все расплывается, не дает сфокусироваться хоть на чем-то. И окровавленное лезвие так и манит взгляд, так и просит — посмотри. В запятнанном, мутном отражении я вижу себя. С покрасневшими глазами, перекошенным от боли ртом и темными пятнами на щеках — наверно, сама же грязь по ним и размазала, пока чистила картошку. — Какая жалость. Это говорю не я. Более того — даже голос не мой. Но там, в отражении, губы двигаются четко в такт словам, растягиваясь в безобразном оскале. Вокруг ни единого звука, даже треклятые куры замолкли, будто чувствуя, что здесь творится. Или это меня так накрыло?.. Мне страшно, бог ты мой, как же страшно. Руки дрожат, и я надеюсь, что нож все же выпадет, и весь этот кошмар закончится. Но пальцы лишь сильнее сжимают рукоять, а голос только продолжает смеяться. И смех этот пробирает до костей, острыми когтями врываясь в легкие, перекрывая кислород. Я не понимаю, как это возможно — глаза мои, губы мои, но выражение лица совсем не мое. Я никогда так не улыбаюсь, я никогда так не смеюсь. — Какая жалость, — повторяет голос, — Совсем измучилась, бедняжка? Скажи, ведь правда? И меня пробивает — плечи трясутся в беззвучных рыданиях. Мне очень больно, мне очень страшно. И я так устала, господи. Я не хочу слышать этот голос, я не хочу здесь находиться, я просто хочу вернуться домой. Всхлипываю, безвольно киваю и просто сдаюсь. Я не просто измучилась — я хочу умереть, лишь бы это все закончилось. Слезы падают на губы, стекают по щекам, а глаза все еще невыносимо болят. Все во мне невыносимо болит, и так хочется от этого избавиться… Разве смерть не избавление? Разве матушка София не говорила, что там нас всех ждет искупление, ждет безоблачное счастье? В этом была ее идея, смысл ее жизни. Страдай, очисти свою душу через эти страдания. Это не боль, это лишь Чистилище, через которое нужно пройти, чтобы душа стала по-настоящему светлой. Очисти душу, тело, сознание — и лишь потом ты имеешь право умереть. Милли, одна из многих, кто не пережил лихорадку в то страшное время, не успела очиститься. И в заупокойной мессе София сказала, что она попадет в ад. А я? Я уже достаточно настрадалась. Разве я не заслужила попасть в рай? И голос вдруг меняется, будто поняв, о чем я думаю. Насмешки уже нет, есть ласка, почти материнская забота, и оттого слова бьют куда точнее: — Ты ведь уже очистилась, Мария, — отражение тоже плачет, словно разделяя мою муку, — Давай прекратим это? О-о, не отвечай, — речь становится торопливее, хотя я даже не пыталась ничего сказать, да и не смогла бы, — Я знаю, ты этого хочешь. Тебе нужно просто прыгнуть, и все закончится. Там тебе уже не будет больно. Я вздрагиваю. Прыгнуть? Куда? Вопрос вспыхивает в голове так резко, что на мгновение ласковый туман внутри будто редеет. Очертания кухни снова проступают: стол, ведро с грязной водой, картофельная кожура, темное окно и нож в моей руке. Все нечеткое, расплывчатое, но настоящее, и можно ухватиться за эту реальность. Но я снова смотрю на нож, и мой плачущий двойник оттуда улыбается так радостно, будто мы вместе затеяли какую-то шалость. — Колодец, Мария. Тебе нужно туда. Там уже давно тебя ждут, девочка моя. Тело само делает шаг вперед — к двери. Я не хочу туда идти. Я изо всех сил сопротивляюсь, мотаю головой и сжимаю нож, слепо надеясь, что физическая боль вернет ощущение реальности. Но боли я совсем не чувствую, чувствую лишь животных панический страх, когда оказываюсь все ближе к выходу. Я жмурюсь и плачу еще сильнее, а губы шепчут: — Нет…пожалуйста… — Да, милая. — сладострастный, хриплый выдох раздается близко, словно рядом кто-то есть, — Давно пора. Опять мотаю головой, и рыдания уже не беззвучны — плачу в голос, слышу свои же жалкие глухие всхлипы. Я упираюсь пятками в пол, но что-то невидимое, неосязаемое подталкивает меня вперед. Мое сопротивление — ничто, бесполезный кусок остатков силы воли. Во мне все рвется от ужаса. Я чувствую, как дрожат колени, как сводит живот, как сердце бьется где-то в горле, но этой панике не за что ухватиться — она просто мечется внутри, пока ноги одна за другой несут меня к двери. К колодцу. И меня вдруг прошибает, как током. Та ночь сама всплывает в голове. Белая сорочка в лунном свете, черные волосы, бледная кожа и лицо, которого я не разглядела. Это не кто-то из местных. Это была я. Не утопленница, а лишь мираж, который вот-вот станет правдой, если я не выдержу, если я сломаюсь. — Умница, — шепчет голос с нескрываемым удовлетворением, — Теперь ты понимаешь. Нет. Нет, господи, нет. Я хочу бросить нож в сторону, удариться плечом о косяк, упасть, расшибить себе колено, хоть что-нибудь сделать, чтобы только не идти дальше. Но чужая воля ведет меня осторожно, почти бережно, как водят тяжелобольного. Как несут нечто хрупкое, нужное, заранее предназначенное. Заранее предначертанное — будто все давно было спланировано, математически выверенно, а я лишь нестабильная переменная, вовремя оказавшаяся на месте. Рука практически вслепую нащупывает дверную ручку, тянет на себя. И шагать стало так легко, и в мыслях моих нет ни намека на сопротивление. Все правильно — давно пора. Я избавлю этот мир от самой себя, и, может, действительно обрету хоть какой-то покой. Разве я не заслужила? После исчезновения мамы, после монастыря, после всей моей изгаженной, жалкой жизни. Открываю глаза лишь тогда, когда ладони накрывают холодную каменную кладку колодца. Голос молчит, но я знаю — он ждет. Я смотрю вниз. Вода кажется черной, неподвижной, будто там сплошная пустота. И никто меня не манит, никто не улыбается оттуда. Но меня ждут. Пальцы разжимаются, и нож с глухим звуком падает на траву. Нет смысла откладывать, нет смысла кого-то ждать на помощь. Наклоняюсь вперед, все еще держась за кладку, закрываю глаза и набираю в грудь побольше воздуха. Надеюсь, ты ждешь меня там, мама. Потому что иначе нет никакого смысла умирать, если я не встречу там тебя. Руки соскальзывают с холодного камня, и едва я успеваю выдохнуть, едва успеваю представить, каково это — когда обжигающий холод повсюду. Но что-то очень больно сжимает ребра, тянет назад, в мокрую, грязную траву. Прежде чем я открываю глаза, слышится голос: — Что ты творишь, блядь?! Тело само пытается бороться, вывернуться из цепкой хватки на ребрах. Я что-то кричу — а я ли? Может, и нет. Я умоляю отпустить, не трогать, но чужие руки лишь сжимаются плотным кольцом, прижимая мои руки к груди — крест-накрест, словно я душевнобольная. Из горла рвутся крики, проклятия, которых я бы в жизни не посмела даже прошептать. — Прекрати, Мадлен! — Леон из последних сил держит меня, и хватка такая крепкая, что я начинаю задыхаться. Но мне и воздуха не жалко. Мне нужно туда, мне нужно в колодец, мне нужно к маме. Туда, где она, наверно, обернется, увидит меня и больше никогда не убежит. Голые ступни скользят по земле, пока я пытаюсь хоть как-то вывернуться, и мигрень вновь и вновь накатывает на обессиленное тело, движущееся на слабом, мерзком инстинкте. Перед глазами давно пляшут красные пятна, и постепенно жгучая боль в изрезанной ладони дает о себе знать, пульсируя и требуя внимания. Я чувствую холод, чувствую боль на сдавленных ребрах, я чувствую, как горячие слезы заливают лицо. — Б-больно… — выходит из груди вместе с рыданиями, — Леон, больно! Он расслабляет руки — ровно настолько, чтобы я могла вдохнуть. Я кашляю, плачу и снова кашляю. Но кашляю сама — и плачу тоже сама. Тело снова мое, я снова все чувствую, а голос больше не звучит в отравленном сознании. Спиной ощущаю, как грудь у него нервно вздымается, как трясется подбородок у меня на плече, как сбивается теплое дыхание, греющее кожу на моем затылке. И понимаю каждой клеткой, всем нутром — он боялся, что не успеет. Меня саму трясет. Роняю голову ему на ключицу, тщетно пытаюсь хотя бы сердцебиение привести в порядок. Леон не двигается, не отстраняется — наоборот, прижимает к себе еще теснее, будто пытаясь то ли согреть, то ли успокоить. Я хватаюсь за его предплечья, как слепой котенок, жаждущий спасения. И нет никакого стыда, есть только вязкий страх, что все повторится. Стоит представить, что его руки разомкнутся, что между нами появится хотя бы несколько жалких сантиметров воздуха, и внутри снова все сжимается от ужаса. Господи, хоть бы он меня не отпустил, не бросил, хоть бы оставался рядом. Он надежнее любой молитвы, потому что молитвы растворяются, едва я их произнесу, но Леон здесь, Леон осязаем, Леон обнимает и бормочет мне в волосы — я рядом, слышишь? И я быстрее умру, чем позволю себе отпустить его руки. — Ну зачем ты туда полезла? — дрожащим голосом спрашивает он, — Что на тебя нашло? — Это не я… — от холода зуб на зуб не попадает, — Я сама не знаю, клянусь тебе, я вообще не… — Молчи. Что с рукой? — он хватает меня за запястье, поднося ближе к лицу, — Твою мать…Ты сама? — Нет. Это… — Потом расскажешь, — перебивает он, — Руку. Мне на шею. Сказать бы — нет, не нужно, ты слаб, ты еще позавчера чуть не умер, но я не могу возразить. Вяло закидываю руку, позволяю подхватить себя. Кровь с раны так и капает на землю, и мне приходится уткнуться лицом в его плечо, чтобы вообще ничего не видеть. Ему плохо. Его шатает из стороны в сторону, и каждые пару шагов он останавливается, чтобы перевести дух. Бледный лоб покрыт испариной, от напряжения трясутся плечи, но он несет меня к дому, дыша сквозь стиснутые зубы. Его буквально выворачивает от усталости, от тяжести чужого тела, а он терпит — крепко жмурится, очевидно пересиливая боль, вновь и вновь делая медленные шаги. — Леон, давай я… — Нет. Откуда мне знать, что тебя обратно не потянет? — он открывает дверь ногой, прислоняется к ней спиной и лишь тогда позволяет себе глубоко выдохнуть. Бескровные губы дрожат, пока он, закрыв глаза, выравнивает дыхание. Руки лишь на мгновение расслабляются — и я почти падаю вниз, потому что сама обессилена до невозможного. Он шипит, тут же подхватывает меня покрепче и бредет на кухню, едва переставляя ноги. Через приоткрытую заднюю дверь слышится какая-то возня. Голос Луиса, поносящий кудахтающих куриц в не самых вежливых выражениях, смеющиеся возражения Рамоны. Они вернулись. И облегчение приходит само собой, потому что я понимаю, что Леону сейчас помогут — он вот-вот рухнет вместе со мной. — Луис! — он кричит после глубокого, хриплого вздоха, — Сюда! — Mi buena, что стряслось? — Луис не особо торопится, судя по всему. — Быстрее! — рявкает Леон, шатаясь все сильнее. На мгновение становится тихо. Потом что-то падает на землю, и куры кудахчут еще громче — наверно, Рамона корзинку с кормом выронила. Через пару секунд Луис появляется в проеме, а следом за ним и сама Рамона. — Господи! — восклицает она, прижав ладони к щекам, — Что случилось? Луис не спрашивает ничего. Просто бросается к нам, на ходу разглядывая капли крови, ведущие к выходу. И лицо у него почему-то каменное. Слишком спокойное, как будто картина его не удивила, более того — он этого ждал. — Рамона, закрой обе двери. — торопливо говорит Леон, — На засов. Луис, забери ее и отнеси…куда-нибудь. Лучше в ту комнату, там вроде замок есть. И сразу неси бинты. — Зачем? — тот уже протягивает руки. — Посмотри на ее ладонь. Оба переглядываются. Быстро, почти незаметно, но я все равно успеваю это увидеть. И опять Луис не удивлен. Молча перехватывает меня, просовывает руки под колени. Кожа у него горячая, и я невольно вздрагиваю. Леон все еще не отпускает. Пальцы вцепились в кожу на ребрах — не давят, но держат весьма ощутимо. Его будто заклинило — он трясется, тяжело и рвано дышит, закрыв глаза. Словно он думает о том же, что и я несколько минут назад — стоит отпустить, и все повторится. — Леон, — мягко говорит Луис, — Можешь отпускать. Я держу ее. Он с трудом сглатывает, кивая самому себе, будто пытается убедиться — да, ее держат, да, можно отпустить. Затем медленно, словно готовясь притянуть меня обратно, передает меня Луису. И говорит: — Неси до комнаты. — Ты сам как вообще? — Терпимо. Луис, быстрее. — он хватается за спинку стула, где лежит стопка корзин, — Ее может еще раз накрыть. Луис коротко кивает, ничего не отвечая. Молча несет меня наверх, обходясь без уже привычных шуток и подколов. И вот это, наверно, самое жуткое — он ведь всегда что-то да скажет. А теперь молчит. — Что теперь будет, Луис?.. — тихо спрашиваю я, когда он заносит меня в спальню. — Пока не знаю, — он опускает меня на кровать, — Сначала расскажи все в деталях. Это снова голос? — И да, и нет. С тобой когда-нибудь разговаривало собственное отражение?.. Он слушает молча. Даже ничего не уточняет, не удивляется и не меняется в лице. Пока Рамона обрабатывает мне руку — тоже молча, что начинает напрягать, — а Леон сидит на полу, опираясь на стену и поджав к себе колени, сам Луис вертит в пальцах самокрутку, уставившись пустым взглядом в окно. Голос у меня спокойный, выкладываю все без единой запинки, как будто пересказываю сюжет дешевой драмы. И ничего внутри не отзывается, ничего не болит, пока слова медленно вылетают из губ, не дрогнувших даже тогда, когда я произношу самое страшное: — …Я видела не местную жительницу, а себя. Выходит, что так. Леон закрывает лицо руками, но никак не комментирует. Но Рамона вздрагивает — всего на секунду, но этого хватает, чтобы я поняла все. Она едва ли не больше всех надеялась на эту зацепку, она так хотела, чтобы это хоть как-то помогло найти ее сына. Единственная, последняя надежда рухнула. И от этого хуже всего, потому материнское горе никуда не делось, потому что эта несчастная женщина все еще не нашла своего ребенка. И лицо ее становится таким пустым, безжизненным, что мне самой хочется заплакать. — Рамона… — я тянусь к ней здоровой рукой. Она криво улыбается, но глаза ее выдают. — Все в порядке, девочка моя. Лучше не двигайся. — Рамона, — я накрываю ее холодные пальцы своими и быстро смаргиваю накопившиеся слезы, — мне очень жаль, я тоже думала, что… — Мадлен, — устало бросает Леон, — Прекрати. Никто тебя не винит. Луис, что можешь сказать? Луис задумчиво цокает языком. Собирается прикурить — уже даже поднес самокрутку к губам, но красноречивый взгляд Рамоны заставляет его передумать. Он вздыхает. — Вряд ли кого-то удивит, если я скажу, что это действие тумана. Но меня смущает вот что… — он встает, начинает ходить туда-сюда, — Мы с тобой, Санчо, точно знаем, что Плага, которую вкололи нам, вела себя похоже. Но я не помню, чтобы ты или юная сеньорита пытались себя убить. Смущает, не так ли?.. — Смущает, — Леон кивает, — Только у меня и Эшли были прожилки, а у Мадлен нет ничего. — Прожилки?.. — я приподнимаюсь на локте. Рамона недовольно шлепает меня по затылку, заставляя лечь обратно. — М-м, да. — Луис морщится, — Представь, что у тебя вены и сосуды стали черными и просвечивают через кожу. У нас так и было. Я тут же вскидываю ладонь к свету, придирчиво ее осматриваю. Ничего — ровно как и вчера, и позавчера, и неделю назад. Бледная кожа, вены немного проступают, но так было всегда. Серра тем временем продолжает: — А что, если предположить, что в Мадлен сидит нечто похожее? Но не в теле, не в крови, а вот здесь, — он тычет пальцем себе в лоб, — В мозгу. Не паразит, но…яд, созданный на его основе. Я давно думал, что именно так и есть. Сопоставил два образца. Один из твоей крови, птичка, — он учтиво кланяется, — и один…ну, скажем так, я однажды попросил нашу общую подругу поделиться своей кровью. Леон медленно поднимает голову. Измученное болезнью лицо на секунду становится растерянным. — Ты сейчас про кого? — Про Аду, разумеется. — Она была заражена?.. — почему-то его испуг отзывается во мне какой-то странной, неприятной царапиной. Я отворачиваюсь, смотрю в потолок. — А ты не знал? — Луис приподнимает бровь. — Я думал, у вас было достаточно времени, чтобы… — Луис. — Леон предупреждающе повышает голос, — Заткнись. Ты взял два образца. И что? — Совпадение есть. И очень странное совпадение, я бы даже сказал, очень хитрое совпадение. — В плане? — Объясню попроще. Если бы я взял, например, образец ДНК у Мадлен и ее матери, я бы увидел родственную связь. Мать-дочь, верно? И здесь то же самое. Та же связь Плаги и этой отравы. Тот же набор, тот же принцип действия. Но место поражения другое. Как будто яд — это производное от Плаги, но взял от него лишь функцию и поведение. Галлюцинации, голоса в голове, потеря контроля над телом. Я замираю. Сердце вдруг бьется невпопад, то резко, то едва-едва, словно предчувствуя очевидный ответ. — А функция?.. Леон смотрит в пол. Нервно двигает челюстью и цедит: — Подчинение. Хорошо, допустим, — он встает, держась рукой за подлокотник кресла, — Это производное. Тогда встает вопрос — кто это делает, для чего, и что за вспышку приехал изучать Петерсен? Рамона, ты сказала, что видела какой-то ритуал, верно? — та кивает, пока дует на мне на порезы, — Значит, что-то было еще до Ричарда? То есть, его участие мы исключаем. Сам он вызваться не мог, его отправил Майклсон. — Кто?.. — я чуть поднимаю голову, услышав незнакомое имя. — Мой начальник, — бросает он, не глядя на меня, — Не суть. До того, как мы сюда приехали, люди уже исчезали, ведь так? И были ритуалы. Теперь их нет. Не знаю, как у вас, но у меня есть смутное ощущение, что нас водят за нос. — Ты о чем? — Луис склоняет голову, прищуриваясь. — О том, что кроме «ритуалов» и пропавших жителей у нас ничего нет. То есть, не было, пока не появилась Мадлен. И жители сразу активировались. Думаю, все помнят ту херню на площади?.. Серра оживляется. Не по-веселому, не так, как обычно оживляется перед какой-нибудь забавной шуткой. Нет, оживляется он потому, что начал улавливать ход мыслей Леона. Он щелкает пальцами, направляя на него указательный с массивным кольцом: — Значит, им нужна Мадлен. — А я-то зачем? — я усмехаюсь, хотя дается это с трудом из-за пульсирующей боли в висках, — Тоже мне… Хочу напомнить, что от меня вреда больше, чем пользы. — Кому как, — мрачно говорит Леон, — У них твой отец. Выходит, ты либо проверенный рычаг давления, либо… — он мотает головой, — думать даже не хочу. Скорее всего, Ричарда удерживают. Забрали у него тот образец, держат на поводке. По-моему, логично. Ты же, скорее всего, вообще не должна была здесь появляться. И тоже вошла в туман, как все, кто пропал. Рамоны там не было. Кстати, почему? Рамона тяжело вздыхает, явно не горя желанием отвечать. Но все же признается: — После того, как я увидела тех людей… Было страшно. Я из дома-то лишний раз нос боюсь высунуть. Только с Луисом, он-то знает, где нет тумана. — Понял. И меня эта херня не трогает. Нас не трогает, — Леон закатывает глаза, когда слышит деликатное покашливание, — Выходит?.. — Иммунитет, Санчо, — Луис удовлетворенно кивает, — Как неожиданно и приятно. Но я бы не сказал, что это полный иммунитет. Скорее, временная устойчивость. У меня, например, с дыханием тяжеловато, когда я там хожу. — У меня тоже. В комнате воцаряется тишина. Рамона заканчивает с перевязкой, подтягивает узел под пристальным взглядом Леона, а я тщательно делаю вид, что вообще никого не вижу, не слышу. Внутри свербит — «я думал, у вас было достаточно времени». О, господи. Поворачиваю голову к стене, крепко жмурюсь, поджимая дрожащие губы. Но слезы удержать не получается — они катятся по щекам, и я в слепой надежде прикрываю лицо ладонью. Какой стыд. Мигрень разрывает на части, рука адски болит после ножа, все пытаются понять, что за чертовщина происходит в деревне, а я цепляюсь за случайно брошенную фразу. Дура, какая же дура. Опять понадеялась, да? Что со мной не так? Еще вчера было ясно, еще вчера Луис дал понять, что я со своим доверием и молитвами вообще ни к месту. Зачем я снова позволила себе почувствовать это? Зачем решила, что мое спасение, его объятия, его «я рядом» может значить что-то большее, чем спасение обычного человека? Я бесстыдница — я не имею права даже думать о таком, пока у него есть кто-то, за кого он действительно волнуется. Он просто успел в нужный момент — а я наивно за это ухватилась. Какой кошмар, какой стыд. Какая слабость, Мария. Слабость ведь грех, не так ли? Из груди вырывается всхлип, и становится еще стыднее. Позор, не иначе — расплакаться из-за мнимого, но все же упущенного чего-то. — Милая, что с тобой? — Рамона гладит меня по волосам, — Не надо так себя терзать. Мы обязательно разберемся, слышишь? От ее сочувствия хочется выть в голос. Она ведь даже не понимает, что со мной. Она потеряла сына, она сама живет на слепой надежде, но она держится — а я распускаю сопли. И злость на саму себя настолько сильна, что мне хочется закричать, разрыдаться до боли в связках. Но все, на что меня хватает — сжаться в клубок и уткнуться лицом в подушку, подавляя всхлипывания. Матушка София была бы недовольна. Она была бы в ярости — я практически слышу, как линейка со свистом рассекает воздух, как от стен эхом отскакивает: — Поганая девчонка! Да как ты смеешь плакать, бесстыдница?! Все верно, матушка. Я поганая, грязная, я не имею права ни плакать, ни хотеть, ни надеяться. — Рамона, — тихий голос Леона возвращает меня обратно, но легче не становится, — Нужно погреть воды. — Зачем? — Ей… — он запинается, как будто очень смущен своей же мыслью. Даже я на секунду перестаю реветь, — В общем… Просто набери воды в ванну. Она вся измазалась. Пусть полежит. Может, и полегчает. — О, — она тут же вскакивает, отряхивая подол юбки, — Конечно. А я и не додумалась. Луис, будь умницей — принеси дров. А я поищу трав, сделаю отвар… — Ну разве я могу отказать даме? — Луис бодро встает, хлопнув себя по коленям, — Ради тебя, Рамона, я хоть к черту за углем сбегаю. Первые несколько минут, едва тело оказывается в теплой, пахнущей травами воде, я дергаюсь и постоянно оглядываюсь на дверь — боюсь, что откроется. В монастыре не существовало концепта приватности. Там даже двери не было — лишь занавеска, через которую все равно просвечивала купальня. Здесь дверь есть. Старая, скрипучая, зато с щеколдой и успокаивающим ощущением того, что никто сюда не ворвется, не будет отчитывать за слишком долгое мытье и не скажет, что чистота тела не имеет значения, если чистоты нет в душе. Лишь убедившись, что никто сюда не войдет, я стягиваю сорочку и бросаю ее на пол. Кожа покрывается мурашками, и я чихаю в седьмой раз. Руку держу ровно так, как и велела Рамона — на краю ванны. Вода пахнет ромашкой и чем-то сладким, но ненавязчивым. Я закрываю глаза, откидываю голову назад, на заботливо подстеленное полотенце, «чтобы голова лишний раз не болела». Из маленького окошка под самым потолком бьется яркий лунный свет, и даже можно разглядеть звезды. И сознание у меня сейчас ясное, тихое. Теперь можно просто подумать обо всем, что обсуждалось в комнате. Но мне не хочется. Хочется закрыть глаза и просто представить, что я дома, в маленькой квартирке на Шестой улице, что сейчас начнется любимое ток-шоу, а через час доставят острую лапшу со стручковой фасолью. Что вокруг знакомая, тесная и родная ванная, а не полусырая, просторная темная комната. Вот бы здесь утопиться. Вздрагиваю. Нет, на ближайшее время с такими мыслями лучше быть поосторожнее. Лучше просто подумать о чем-то другом. О Китси, например. О том, что она предложила куда-нибудь выбраться, когда я приеду. О том, что из всех нас только она продолжила заниматься музыкой, что она несмотря на всю боль поддерживает связь с другими девочками и думает открыть центр помощи для таких, как мы. Она сказала, что даже нашла юриста — девушку, которая тоже была там, что она поможет, нужно лишь решиться. От меня в таких вопросах толку нет. Я настолько безинициативна, что за меня вино всегда выбирает продавец в магазине у дома. Я не умею ничего решать, во мне эту способность давно выжгли и выбили. Я была бы самой отвратительной, самой ненавистной героиней дешевых романов — слюнтяйка, которую вечно нужно спасать. Когда я наклоняюсь через борт ванны, чтобы почерпнуть горячей воды из стоящего рядом ведра, раздается короткий стук в дверь. Даже подумать не успеваю — хватаю сорочку, прижимаю к себе. И затем пищу: — Кто там? — Это я, — вот дерьмо. Ну конечно, кто же еще может сюда придти, — Заходить не буду. Просто у двери посижу. — Зачем? — я приподнимаю бровь. Сквозь ночную тишину слышится невеселая усмешка. Голос едва различимый, приглушенный из-за закрытой двери. — Ты серьезно спрашиваешь?.. На это мне ответить нечем. Откидываюсь обратно, закрываю глаза и старательно игнорирую тот факт, что сердце колотится не в самом нормальном ритме. Вздыхаю. — Только не заходи, ладно? — Сказал же, не буду. Но дверь лучше приоткрыть. Немного, — добавляет он, будто понимая, как абсурдно это звучит, — Так будет лучше слышно. — Что слышно? — я ежусь, все еще не отпуская сорочку. — Тебя. Я же должен как-то понять, что ты не собираешься захлебнуться, или что-то в этом роде. На это тоже ответить нечем. Я смотрю на дверь — щеколда не задвинута, потому что я уже лежала в воде, когда Рамона уходила. Господи, ну почему она не могла со мной остаться? Опускаюсь ниже, так, что вода уже касается подбородка, и бурчу в его сторону: — Ладно. Дверь тихо скрипит, приоткрываясь куда больше, чем на пару сантиметров. Я вижу Леона — он сидит спиной ко мне прямо на полу, по-турецки. На плечи накинута куртка, голова опущена вниз. Позади него на стенах пляшет свет от камина, расстеленное одеяло и подушка, но не та, что была в моей комнате. Наверно, Луис поделился. Какое-то время мы молчим. Я знаю, что он прислушивается к каждому всплеску воды, когда я меняю положение — стоит мне шелохнуться, как спина у него тут же напрягается. Но он не оглядывается, ничего не спрашивает. И становится как-то спокойнее. Выжимаю сорочку, снова бросаю на пол и пялюсь на расставленные неподалеку свечи, на подтекающий воск, на что угодно, лишь бы не возвращаться взглядом к сидящей у порога фигуре. Где-то за стеной слышно, как Рамона моет посуду в огромном ведре, как Луис о чем-то шутит на своем языке, и ощущается это будто через вакуум. Здесь же — фигура на пороге, уставшее тело в ванне и невидимая, но ощутимая граница между ними. В монастыре границы не было. Там мое «нет» ничего не значило. Скорее, было поводом счесть это капризом, гордыней, а затем схватить меня за руки, чтобы нещадно их отхлестать. В монастыре не было границ — а здесь я попросила не заходить, и он не зашел. И от этого становится больно — пусть эту заботу нельзя назвать заботой, она все равно таковой остается. Пусть даже это караул на полу, его молчание и «так будет лучше слышно». Я провожу ладонью по лицу, смывая с себя лепестки ромашки, так и липнущие к коже. Потом, когда молчание уже не доставляет особого комфорта, неохотно говорю: — Ты ведь болеешь. Зачем сидишь тут? Ответ раздается сразу же, едва я заканчиваю. — Хочешь, позову Луиса? Подслащу тебе пилюлю. — Не стоит. — я морщусь, представляя, как Луис не даст спокойно полежать со своими шутками, — Но…правда же, зачем? Хуже не станет? — Нет. — Леон качает головой, — Все нормально. Все равно не усну. Да и… — он осекается, пытаясь подобрать слова, — Я хотел поговорить. Я сглатываю. Ну вот, сейчас он будет докапываться, будет спрашивать, что такого я увидела, зачем туда полезла, почему я такая дура и нахера вообще родилась на свет. Прикусываю губу, жду продолжения. — Я не буду выносить тебе мозг вопросами о том, что случилось, — мягко говорит он, будто угадав мои мысли, — Я знаю, что это делала не ты. — А кто? — без особого интереса отвечаю я, — Сестра-близнец? — Смешно, — сухо усмехается Леон, — Но нет. Кто-то ненадолго получил контроль над твоим сознанием, вот и все. Причем дважды за последние пару дней. Интересно, да? — Дважды?.. — я чуть приподнимаюсь, по привычке опираясь на обе руки. Тут же шиплю, кладу раненую руку обратно на край, — В смысле? — То, что ты видела ночью, тоже не было настоящим. Скорее… — он ненадолго задумывается, — Указание, наверно. Тебе показали, что делать, а ты через какое-то время так и сделала. Я с таким никогда не сталкивался, если честно. Когда я был заражен, я просто видел того, кто мне эту дрянь подарил. Он говорил со мной, звал. А у тебя такого нет. Странно. — Но я ведь слышу родителей. — Если бы ты слышала только отца, я бы еще задумался. Но ты слышишь еще и мать. Если учесть, что голоса появляются только во время мигреней, то… — он щелкает зажигалкой пару раз, но не закуривает, — Думаю, что это реакция организма на яд. Но я не могу понять — как так вышло, что тебе велели утопиться? Мне приказывали…неважно. Меня звали, а тебя убить хотели. И очень удобно выбрали момент, когда дома никого нет, а я… Леон вдруг прерывается на полуслове. Я никак не реагирую, не двигаюсь даже, потому что знаю, что он вот-вот догадается. Руки пробивает мелкой дрожью, хочется перевести тему, закрыть дверь, выгнать его, лишь бы он не продолжил свою мысль. Но я терплю, поджав губы. Давай, скажи, что момент выбран не просто так, что я действительно сидела там и понимала, что мне легче сдохнуть, чем приносить сплошные проблемы, что я бы и сама охотно прыгнула в колодец. Проще ведь сделать сухие выводы, чем попробовать понять, правда? Винить его за это нельзя — все смотрят на факты. А факт простой, хоть и неприятный — я сама этого хотела, а голос лишь мягко меня подтолкнул. Он оборачивается через плечо, но смотрит не на меня. — Интересно. Если я скажу, что отчасти ты сама этого хотела, ты будешь… — Не буду. — перебиваю я, поджав к себе колени, — Так и есть. Я сидела на кухне, скучала и думала: о, а почему бы не пырнуть себя в глотку? Такие вот у меня развлечения. — Это из-за меня? Вопрос настолько неожиданный, что сначала кажется, будто я ослышалась. С минуту молчу, переваривая и думая, что вообще на это ответить. Что я должна сказать? «О, нет, что ты такое говоришь?». Да я сама понимаю, что это звучало бы как стопроцентное подтверждение. Но это ведь не из-за него. Он сорвался, он нагрубил — но если бы я пыталась наложить на себя руки каждый раз, когда такое происходит, я бы и до шестнадцати не дожила. Я к такому привыкла, я видела и хуже. — Нет, — медленно говорю я, — Не из-за тебя. Поверь, я в свой адрес и не такое слышала. Просто…я не то чтобы сидела и собиралась себя убить. Но я ведь всегда думаю о том, что без меня всем было бы лучше. Просто сегодня что-то пошло не так, вот и все. Господи, как же жалко это звучит. Как будто я объясняю, как умудрилась нос разбить. Я опускаю голову, и теперь вода кажется холодной, настолько холодной, что меня потряхивает. Продолжаю: — Это я виновата. Ты здесь ни при чем. Да и вообще… Это я к тебе полезла. Ты болеешь, а я тут с идиотскими вопросами. — Твоя способность взваливать все на себя меня поражает, — Леон зевает, прислоняется плечом к косяку, — Это с монастыря? — Угу. То есть, не только. Отец тоже постарался. Типа — «Мария, я не этого от тебя жду», «Мария, тебе должно быть стыдно за такое». Стыдно мне было за все. Пришла невовремя, оценку не ту получила, профессию не ту выбрала. — Он тебя бил? — Один раз ударил. Когда я хотела на журналиста поступить. — И ты не поступила. — Нет. — я качаю головой, — Вообще никуда не поступила. Работаю в университетской библиотеке, выдаю билеты и ненавижу свою жизнь. И вроде бы можно плюнуть на все, снова попробовать подать документы, жить так, как мне бы хотелось. Но я боюсь каждый раз, когда об этом думаю. Боюсь, что не получится, что уже поздно, что отец убьет, хотя не убьет, ему-то вообще на меня плевать последнее время. Китси говорит, что все равно нужно хотя бы попытаться, чтобы не грызть себя всю жизнь за то, что так и не попробовала. Ей-то легко говорить, она… — А кто это? — Китс? Моя подруга с монастыря. — Странное имя. — Это прозвище, — признаюсь я, невольно улыбаясь, — Ее зовут Кейтлин, но мы ее так прозвали, потому что она немного похожа на кошку. — Леон многозначительно молчит, и я спешу объясниться, — У нее нос такой… Кошачий. Это сложно понять, пока не увидишь. — С моим чувством такта я бы наверняка заржал, если бы увидел, — мрачно отвечает он, и я негромко смеюсь, — Что? — Извини. Просто смешно стало. — Прощаю. Значит, из друзей у тебя только Женщина-кошка? Я пожимаю плечами. — Была еще Дени. Но она почти сразу перестала с нами общаться. Когда монастырь закрыли, нас всех отправили по домам. Ну, Китси и Дени пораньше забрали, видимо, их родители наконец поняли, что нас там не исправляли, а калечили. Она вышла замуж, кажется. Я давно ее не видела. Наступает тишина. Леон не отвечает, и я думаю, что он так и уснул, привалившись к косяку. Я стараюсь двигаться тише, чтобы не разбудить его — смываю с себя прилипшие лепестки, потом зачерпываю из маленького ведра крапивный отвар — Рамона говорит, что он отлично промывает волосы. Идея сомнительная, конечно, но делать все равно нечего. Лью из ковшика себе на голову, снова чихаю — в ванне вода порядком остыла, но отвар еще горячий. И пахнет как-то горьковато. Но волосы и впрямь ощущаются куда чище. За окном капает мелкий дождь. Слышно, как Луис с Рамоной возятся во дворе, загоняют куриц в стойло. Она смеется, пока Луис, не стесняясь в выражениях, поносит птиц, явно не желающих идти в положенное место. Он даже заикается про то, чтобы посворачивать им шеи, и тут же получает от Рамоны вполне физическое опровержение — подзатыльник, наверно. Я встаю, покачиваясь. Наскоро вытираюсь полотенцем, тянусь к сухой одежде. Леон сразу же выпрямляется, но все еще сидит спиной ко мне. — Я думала, ты уснул. — Пока нет. Что там с повязкой? — М-м…мокрая. Поменяю, когда поднимусь. — Я поменяю. Идем. В спальне пахнет чистой, накрахмаленной тканью — кто-то уже подсуетился и поменял постельное белье. Явно застиранное, местами потертое, но все равно чистое. Я тут же сажусь на кровать, укутываюсь одеялом, потому что жутко замерзла, пока мы шли сюда. Леон косится на меня, потом закрывает окно и берет с кресла плед. Не накидывает мне на плечи, но просто кладет рядом. Я молча смотрю, как он копается в рюкзаке, доставая бинт и перекись. Морщусь. — Ты будешь заново обрабатывать? — Пока не знаю. Давай руку. С печальным вздохом протягиваю ладонь. Он осторожно обхватывает ее, пристально смотрит. Повязка мокрая, местами проступают розоватые пятна. Он поддевает узел складным ножом, медленно разворачивает марлю. Последний слой присох — я шиплю сквозь стиснутые зубы, когда он снимает и его, не рассчитав силу. Он мельком смотрит на меня, но ничего не говорит. Отбрасывает окровавленный бинт в сторону, открывает перекись. Смачивает в ней кусок ваты и ненадолго застывает, поджав губы. Порез покрылся коркой, но все еще кровит. Леон медленно, едва касаясь, проводит по нему ватой, и я тут же вздрагиваю — одновременно больно и щекотно. Перекись шипит, белая пена собирается по краям, окрашиваясь в розоватый цвет. Я отворачиваюсь к стене, и вдруг замечаю на тумбе брошенные часы. Не мои — я их в принципе не ношу. Застывший циферблат, треснувшее стекло. Девятнадцать ноль восемь. Бросаю еще один взгляд на Леона — он смотрит только на мою ладонь, даже не моргая. И решаюсь спросить: — Это твои часы? — Очевидно, что да, — он тянется за чистым бинтом. — Я немного о другом спросила. Снова молчание. Едкое, тягучее, такое, что становится ясно: он не хочет отвечать, и это вполне понятно. Я ведь избегаю разговоров о матери. Но мне почему-то хочется узнать, что за история кроется за застывшими стрелками, за потертым ремешком, за его поджатыми губами и этим болезненным молчанием, говорящем громче любых слов. Хочется понять — насколько тяжелой была его потеря, как он с этим живет. Хотя вопрос абсолютно дурацкий. С таким не живут. Горе нельзя прожить, нельзя отпустить. Оно всегда будет сидеть на шее, тяжелеть и давить, пока ты пытаешься протащить это сквозь жизнь. А внутри будут храниться застывшие часы. — Их убили, — вдруг произносит он, не поднимая головы. Пальцы у него совсем не дрожат, пока он накладывает повязку, — Когда мне было двенадцать. Шайка малолетних уродов проникла в наш дом, хотели ограбить. А там мать с отцом. Они даже в службу спасения не успели позвонить. Мать умерла сразу от пули в сердце. Отец… — я вскидываю на него глаза, когда он запинается, будто вот-вот сорвется. Но он, оказывается, решил перебинтовать ладонь потуже, — Отец протянул еще пару часов. Часы были его. Вот и ношу. Из меня едва не вылетает «мне так жаль», но я вовремя прикусываю язык. Не потому, что не жаль — очень жаль, до боли в горле, — а потому, что это кажется таким бессмысленным, даже невежливым. Он не просит сочувствия, он просто отвечает на мой вопрос. Я моргаю, чувствуя, как щиплет глаза. — И что потом? — Потом детский приют. Ненадолго, меня усыновили через пару месяцев. Кстати, — Леон усмехается, — Какое-то время я даже думал, что это божья воля. Типа…он ведь создал каждого из нас с определенной целью, верно? — Ну, нас этому учили, да. — Вот, ты понимаешь. Я думал, что это должно привести меня к смыслу жизни, или чем там кормят религиозных фанатиков. Бог милосердный, бог дает лишь посильную ношу, пути его неисповедимы. Но если бог так милосерден — почему он сделал это со мной? Ради какой-то высшей цели?.. И вот тут я теряюсь. Потому что он слово в слово повторил мысль, которая пожирает меня столько лет, потому что я не сплю ночами, думая — за что? Почему именно я? За что мне исполосованные ладони, за что мне холодные ночи в монастыре, за что мне гречка, вросшая в колени? За что мне это имя — Мария Магдалина, имя той, которую заведомо окрестили грешницей и всю жизнь требуют от нее искупления, требуют доказывать, что она его заслужила. Но откуда мне знать, что от меня этого ждет именно Бог? Не матушка, не отец, а именно Он? В монастыре нам говорили, что побои, голод и издевательства — это Его воля, это необходимость. Но как я могу знать, что он этого хотел?.. Разве он хотел, чтобы одно из его творений родилось уже с клеймом вечной виновницы? Я смотрю на Леона и вдруг так четко представляю мальчика с ясными глазами, тупо смотрящего на родительские надгробия. Мальчика, которому пришлось повзрослеть непозволительно рано, мальчика, который всю жизнь носил отцовские часы и жил с тем фактом, что детство у него просто отобрали. Сглатываю. — Ты простил их? — Кого? — Тех, кто убил твоих родителей. Нас учили прощению, и мы всегда прощали. Из раза в раз. — Ну и дуры, — спокойно говорит он, — Я что, похож на идиота? Конечно, нет, не простил. — А что ты… — Лучше не спрашивай. Ответ тебе не понравится. Знаешь, я давно хотел у тебя спросить — ты в Бога вообще веришь? — Да, — отвечаю сразу, не моргнув и глазом, — Но не так, как учили. Вслух не молюсь, на исповедь не хожу. Я просто знаю, что он есть, но он не ждет от меня того, о чем говорят порядочные христиане. Может, вообще ничего не ждет. — Ничего?.. — Леон недоуменно моргает, глядя на меня, как на слабоумную. — А что? Ты думаешь, он в канцелярии сидит, записывает все наши деяния в блокнотик и внизу суммы подбивает? Может, ему вообще не нужны наши доказательства, Леон. Это людям они нужны. Людям нужны чудеса, людям нужно исцеление. Они просто не понимают… — я рефлекторно хватаюсь за крестик, — Что и чудо, и исцеление должно быть в нас самих. — Что-то я твоей мысли не улавливаю, — бормочет он, завязывая узел. — Тут и улавливать нечего, — отрезаю я, — Бог — не суровый дядька наверху. Бог — это мы, понимаешь? Это любовь внутри нас, это милосердие, это прощение. Он был в Китси, которая делилась со мной спрятанными сухарями, он в Рамоне, которая потеряла сына, но заботится о нас всех. Понимаешь? Он садится рядом, глядя перед собой и явно обдумывая мои слова. Действительно обдумывает — тонкие брови хмурятся, челюсть напряжена, будто слова задели его за живое, будто он вообще не ожидал от меня такое услышать. Да я и сама не ожидала, что скажу это вслух — таким я ни с кем не делюсь. Для меня нюансы моей веры тема запретная настолько, что я даже сама с собой это крайне редко обсуждаю. Я не солгала — я верю. Но вера моя не строится на заповедях, служениях и праведной жизни. Я не знаю, чего хочет бог. Но я знаю, что он во всем, что мы любим. Бог в Китси — и я люблю Китси. Бог в Рамоне — и я искренне тянусь к этой женщине, и сердце у меня рвется каждый раз, когда я думаю о ее бедах. — Я нашел несостыковку, — наконец произносит он с таким видом, будто решил охеренно сложную задачу. Я кривлюсь. — Я с тобой о вере разговариваю, а ты несостыковки ищешь? — А что? — Леон беззаботно пожимает плечами, — Меня работа обязывает. Ты говоришь про милосердие, прощение и всякое такое. Но себя простить не можешь. Как будешь объясняться? — Господи, — я закатываю глаза, — Вот как чувствовала, что нельзя с тобой об этом говорить. Сытый голодного не поймет. — Заметь, я ни разу не сказал, что не верю. Я могу допустить, что кто-то там у нас есть, — он намеренно переиначивает мои слова, но делает это с такой легкой усмешкой, что я даже злиться не могу, — Могу допустить, что чудеса существуют, просто я их еще не застал. Но мне интересно — почему ты к себе самой не милосердна? Я закрываю глаза. Если бы я сама знала на это ответ, если бы только смогла понять, что со мной не так… Если бы я смогла все отпустить — я бы жила по-другому, так, как хочу. Нужно ведь всего лишь простить себя, пусть и прощать нечего. Но когда тебе столько лет пускают эту самую вину по венам, по душе, по всему телу, то одним разом ты не сможешь от этого избавиться, как бы сильно не хотелось. — Я не знаю, — слова даются очень тяжело, — Правда не знаю. Так что можешь смеяться и называть меня лицемеркой. — Не обольщайся. — он забирает часы, небрежно застегивает их на запястье, — Не буду. Чудно поболтали, конечно, — он вытягивается, хрустит пальцами. На лице уже нет былой изнеможенности, будто ему и впрямь лучше, хотя здоровым он все еще не выглядит, — Ложись спать, праведница. — Иди ты нахрен, — беззлобно фыркаю, откидываясь на подушки, — Подожди-ка. А ты где ляжешь? — Тут, — он кивает на пол, — Пока Луис не придумает, как бороться с твоей кукухой, будем тебя по очереди сторожить. Я смотрю на обшарпанный деревянный настил, на постеленный изношенный ковер. Потом на него. От картины, представшей перед глазами, становится дурно — он спит на холодном полу, накрывшись одной курткой, пока я сплю в относительно мягкой кровати под одеялом. Губы дрожат. Леон это замечает и кривится. — Ой, блядь. Двигайся. Повторять не надо. Сбрасываю плед, оставаясь завернутой в одеяло, подползаю ближе к стене. Благоразумно утыкаюсь лицом в подушку, когда слышу шорох сбрасываемой одежды. Он плюхается рядом, накрывается пледом и закидывает руки за голову. И вдруг начинает тихо ржать. — Что опять? — устало спрашиваю я, предчувствуя очередной подкол. Не ошибаюсь: — А что твой внутренний бог говорит о том, что ты лежишь в кровати с малознакомым типом? Вот же сукин сын. Никак до него не дойдет, да?.. Приподнимаюсь на локте, хватаю подушку и несильно впечатываю ему в лицо, а он ржет все громче, даже не пытаясь увернуться. И как назло смеяться начинаю уже я. Отворачиваюсь к стене, молча показываю средний палец, а щеки уже болят от того, что улыбка никак не хочет сходить. Ну и скотина — но скотина забавная. — Спокойной ночи, урод. — Спокойной ночи и тебе, и твоему внутреннему богу, — на последних словах его разрывает от хохота. На секунду даже удивляюсь — после всего, что он рассказал, после всех долгих дней здесь этот человек не забыл, что такое смех. Тяжелый, хриплый, срывающийся на кашель, но это смех. Спустя пару минут, когда он затихает и задувает свечу, в комнате становится темно и тихо — почти как тогда, когда он в бреду метался по подушкам, звал маму и трясся в лихорадке. И слезы сами собой застилают глаза, когда я вспоминаю этот надтреснутый голос, эти страдания на красивом бледном лице. Когда вспоминаю, как пальцы сжимали крестик, а губы шептали молитвы — меньшее, что я могла сделать. Я клялась себе, что он об этом никогда не узнает, но что-то внутри так и просит об этом рассказать, пусть он, скорее всего, и обзовет меня наивной дурой. Но я должна сказать — быть может, мне станет легче? — Ты еще не спишь? — едва слышно спрашиваю я, глядя в стену. — Нет. — Ты сейчас опять начнешь смеяться, но… — губы дрожат, будто противясь мне, — Но я за тебя молилась той ночью. Думала, что хотя бы так смогу помочь. Когда повисает душное, недвусмысленное молчание, я уже успеваю перебрать варианты его ответов, начиная от «ты дура?» и заканчивая «я тебя не просил». И чем дольше он молчит, тем сильнее я склоняюсь ко второму, ведь на первое я бы просто огрызнулась, послала его куда подальше с чистой совестью. Но если бы он в привычной своей манере рявкнул, если бы снова дал понять, что молитвы мои ему не сдались, я бы точно провалилась сквозь землю от стыда и горечи. Я сворачиваюсь клубком, будто это поможет мне не задохнуться от того, что я уже успела напридумывать, крепко жмурюсь и готовлюсь к худшему. Но он вдруг совершенно ровно говорит: — Вот и первое чудо.
363 Нравится 69 Отзывы 95 В сборник
Отзывы (5)