«Не сердись на дождь; он просто не умеет падать вверх.» — Владимир Набоков
Пробежка долгая; воздух душный. Скоро пойдёт дождь. Но он пока не начался. Они берут по кофе, когда заканчивают бегать, но Сэм очень быстро придумывает повод уйти; и Стив, если честно, ему за это благодарен. Он всегда благодарен за само существование Сэма Уилсона — за его присутствие в жизни Стива, его неброскую силу духа, за поддержку, которую он предлагает, не ожидая, что его попросят, совершенно незаслуженную. За то, как он понимает всё, что Стив не в силах сказать или оправдать. Скоро пойдёт дождь. Но Стив торопится домой не поэтому. Возможно, это странно; или если не странно, то глупо, безнадежно: как он изнывает от любви. Возможно, ему следовало бы это прекратить, потому что прошло уже несколько месяцев, и хоть эти месяцы многого ему стоили, это были лучшие месяцы после его пребывания во льду, и это жалко, это жалко, чёрт побери, и он это знает, он не идиот. Но прошло уже несколько месяцев — с тех пор, как остатки того, что было Щ.И.Т.ом, захватили Зимнего Солдата; несколько месяцев с тех пор, как это стало вершиной гигантской горы из всех способов, которыми Стив подвёл единственного человека, который для него был действительно важен; несколько месяцев с тех пор, как Стив заперся в камере вместе с Баки и потребовал снисхождения, пока Баки не будет достаточно здоров душой и телом, чтобы дать им разрешение проводить тесты, допрашивать, делать выводы обо всём том, что Стив и так знает: что Баки никогда бы не пожелал, никогда бы не потерпел того, что было сделано от его имени, с его свободой выбора, сделано его руками, но не его сердцем, чёрт побери, — Стив не позволит им прикоснуться к Баки. Стив не бросит Баки на съедение волкам. Только не это. В первый раз, когда Стив слышит этот голос, он звучит хрипло. Он звучит словно из ниоткуда. Пусть забирают меня. Стив только успевает почувствовать, как мир проседает под его ногами, когда толпы агентов наводняют камеру, а Баки не успевает и глазом моргнуть, как они уводят его, — разрешение получено. Снисхождения не будет. Стив всё ещё не знает, считать ли это провалом — очередным провалом — не знает, давая Баки свободу выбора, не отдаёт ли его Стив тем, кто не сможет понять, не будет внимателен, не будет… Стив не знает. Стив вряд ли когда-либо узнает. По ощущениям это всё же провал. Очень похоже на провал. В конце концов, с Баки всё же снимают все обвинения — его шрамы, слитые документы, результаты МРТ и генетических анализов, и немногочисленные, но о многом говорящие записи, присланные анонимно, длинные слова на немецком, нацарапанные, словно курица лапой, и торопливые записи кириллицей; на бумаге очевидно, что Джеймс Бьюкенен Барнс всегда был скорее пленником, чем предателем. И Стиву от этого должно дышаться легче. Но когда с Баки снимают все обвинения, он идёт домой со Стивом. А когда Баки идёт домой со Стивом, становится донельзя очевидно, что первые слова, которые Стив услышал от своего лучшего друга, от того, кому принадлежит всё его сердце, весь его мир, в той камере; эти слова, от которых под его ногами словно треснул и рассыпался в труху пол, так основательно, что ничто не могло помешать Стиву упасть: эти слова… Становится донельзя очевидно, что первые слова, которые Стив услышал из уст Баки за большую часть века, вполне вероятно могут быть и последними. Потому что Баки не разговаривает. И поначалу это нормально. Поначалу это нечто максимально логичное, и, да, Стиву от этого больно, от того, что это значит, о чём это говорит, на что это молчание так явно указывает — но это логично. И всё нормально. Но дни превращаются в недели, потом в месяцы. Баки проводит большую часть времени наедине с собой, за плотно закрытой дверью, и Стиву иногда хочется проверить: хочется узнать, заперта ли она, когда он в неё стучится, когда он говорит Баки, что ужин готов, или что он уйдёт на час, на день — когда он желает Баки спокойной ночи и обычно слышит в ответ только тишину, но изредка, в качестве роскошного исключения, негромкое ворчание, подтверждающее, что он слышит. Дни превращаются в недели, потом в месяцы, и Баки молчит, даже когда видит сны. Если вообще их видит. Стив правда не может представить себе, что он не видит сны — и, возможно, это худшее во всём этом. Возможно, знать, что Баки страдает, если он вообще Баки, — а Стив знает, Стив знает, что он Баки: но сам факт, что он, должно быть, страдает и терпит это в одиночестве; что он скрывает это, что он проглатывает это, словно по-прежнему принадлежит им, словно ему запрещено страдать, переживать и кричать, пока силы не оставят его, глядя на всё то, что было им утрачено; сам факт, что Стив не может прикоснуться к нему, обнять или хотя бы посидеть рядом с человеком, которого он любит больше, чем существует слов, чтобы это выразить, — это, возможно, ранит сильнее всего. Бывают дни, иногда целыми цепочками подряд, когда Стив даже не видит Баки. Когда Стив только слышит поскрипывание кровати Баки, или как течёт вода в душе, или как звякают приборы в кухне, когда еда давно уже остыла, — а иногда ему даже этого не достаётся, ему нечем успокоить отчаянный бег своих мыслей, все эти что-если и в-худшем-случае, и сердце Стива колотится так, чёрт побери, что от этого дрожат его руки и ноги, колотится, пусть даже он и говорит себе, что не мог один выпить сегодня столько, чтобы это объясняло все грязные стаканы в раковине; пусть он знает, что его книги Жюля Верна стояли на полке в другом порядке после того, как он трогал их в последний раз; пусть даже его слух теперь чуткий, очень чуткий, но дыхание Баки такое тихое, почти незаметное, и Стив может прижаться ухом к двери Баки и услышать его, он уверен, что слышит его, и это не просто эхо крови в его собственных венах, это не просто то, что он хочет услышать, но на самом деле не слышит, нет, Баки здесь, Баки в безопасности, он не пропал, только не это… Господи, чёрт побери, Иисусе. И сейчас как раз цепочка таких дней: и из-за этой цепочки он спешит домой, надеясь, что она наконец разорвётся, и от этой вероятности у него перехватывает дух, от этой глупой, ненавистной надежды, с которой он бежал последний круг вокруг Отражающего Бассейна, и он жалок, он ничтожен, потому что эта надежда, эта невозможная, необоснованная, извращённая, убогая надежда слаще на языке Стива, чем случайные цветы вишни, периодически попадающие в его поле зрения на Аллее, чем воздух, напоенный их нежностью, их ароматом: этот намек на возможность — лучше, а Стив жалок. Он это знает. Тучи сгущаются, приближаются — скоро пойдёт дождь. Он закрывает глаза, когда его руки уже на двери в их квартиру, он делает вдох. Он поворачивает ключ в замке. От того, что он видит внутри, его желудок словно наливается свинцом: тишина, пустота — это нормально, если честно, но он надеялся. Он идёт к холодильнику, достаёт молоко, поворачивается лицом к комнате, подносит пакет к губам, но не успевает отпить, так далеко ему зайти не удаётся. Его рука ослабевает. Пакет выскальзывает, падает, молоко разливается повсюду. Он замирает на месте. Его сердце, на хрен, останавливается. Потому что балкон у них небольшой, но он достаточно велик: и дверь на него раскрыта, распахнута настежь, а вдалеке начинает громыхать гром, а на пороге балкона лежит тело — неподвижно и беззвучно — наполовину на самом балконе, а небо темнеет, приближается гроза, но того света, что ещё остается, достаточно, чтобы отражаться от вытянутой в сторону расслабленной левой руки, и Стив бежит, боже милосердный, он спотыкается, потому что он смотрит только на грудь Баки, а она неподвижна, по крайней мере, насколько ему видно, но дыхание Баки всегда тихое, такое тихое, почти неслышное, но Стив не видит, он не видит… Он оказывается на коленях рядом с Баки, сгибается над телом Баки, а его рука немедленно рвётся к шее Баки, пальцы готовы прикоснуться, но он не может дышать, он не может дышать из-за всех что-если, из-за нет, пожалуйста, что пронзает его вены, как лёд, он не может… Но он делает это, он прикасается к этой коже, но прежде чем ему удаётся осознать, прежде чем он замечает тепло под своими пальцами или пульс, который ровно бьётся ещё глубже под кожей, — прежде чем ему удаётся осмыслить хотя бы одно из двух этих ощущений, прежде чем это успевает успокоить ужас, который переполняет его, его руку накрывает другая рука, прижимая её ближе, плотнее, всей ладонью к шее Баки: его ладонь направляют к тому месту, где грохочет кровь Баки, отдаётся мощным эхом под его кожей, а когда Стив наконец мигает, присматривается, он встречается взглядом с широко раскрытыми глазами, в которых не должно быть настолько яркого цвета в этой полутьме, но он в них есть. Господи, он есть. И Стив не может пошевелиться, не может думать: Стив не сопротивляется, потому что против этого человека он не боролся никогда, исключительно за него — Стив в состоянии только чувствовать, он может только наблюдать, помимо трепыхания собственного сердца, как Баки ведёт руку Стива вниз по своему горлу, по изгибу своей ключицы, чтобы прижать ладонь Стива к своей груди. Глаза Баки ни на миг не оставляют его, он не моргает, глядя в глаза Стива, в саму его сущность, когда он прижимает раскрытую ладонь Стива к громкому, головокружительному биению своего сердца, и одновременно поднимает вверх левую руку, и Стива тянет вниз, вниз, пока не оказывается, что приоткрытые губы Баки — это всё, что он видит, пока губы не встречаются с губами, а Баки выдыхает рядом с ним, внутри него, тяжело и невесомо, и, чёрт побери, губы Баки такие гладкие, язык Баки пробегает по губам Стива, и боже, боже… — Вот оно, — выдыхает Баки, отодвигается от него, не моргая, всё ещё неподвижный, но блеск в его глазах такой же, как когда-то давно, где-то далеко: настолько осознанный, что у Стива сводит всё тело, так, что ему кажется, что его не станет, если он пошевелится, если он подвергнет слишком серьёзному испытанию это чудо, состоящее из плоти, и крови, и кости, и света. — Боже правый, вот оно, — шепчет Баки, вплетая металлические пальцы в волосы Стива, и добавляет, тихо, уверенно и благоговейно: — Стиви. И Стиву нужно моргнуть, нужно определить, взаправду ли всё это, по-настоящему ли: действительно ли он только что ощутил вкус дома впервые за десятилетия; действительно ли это неоспоримый факт, что Баки смотрит на него так, словно это откровение из истины, жажды и желания. Ему нужно моргнуть. Вот только он не может, чёрт возьми; он не может так рисковать. — Кофе, — выдыхает Баки, облизывает свои губы: его глаза всё ещё горят радостным удивлением. — Остановился выпить с Сэмом, — медленно, машинально произносит Стив: он не в силах осмыслить, не может думать ни о чём, кроме лёгкого жжения, божественного покалывания, которое оставили губы Баки на его губах, слишком отчётливого, слишком яркого, слишком идеального, чтобы быть настоящим, но вместе с тем и слишком достоверного, слишком похожего на всё то, что Стиву не удавалось представить в точности как надо слишком долгое время. — Кофе твоей ма, — Баки улыбается, и в груди Стива что-то сильно, почти на хрен болезненно сжимается в ответ: — Такой сладкий, — и да, ма Стива всегда откладывала сахар для особых случаев и позволяла своим мальчикам прикасаться к чашечке кофе, только если он был приторным, словно торт. — Баловала нас, — выдыхает Баки, и его глаза закрываются, а Стив теряется в бесконечном размахе его трепещущих ресниц, в очертаниях его челюсти, в его скулах, которые подобны истокам знаний и языков, всего, чем Стив когда-либо являлся и на связь с чем мог только надеяться, всего, что Стив чувствует к этому человеку, которого он знал когда-то, которого он потерял, к человеку, который перед ним здесь и сейчас, вопреки здравому смыслу или надежде — вот только нет, не вопреки, а благодаря надежде так тесно окутанный всеми глупыми грёбаными надеждами Стива, и, пожалуйста, пожалуйста, пусть всё это будет по-настоящему, пожалуйста… — Баки? Это словно все те вопросы, которые он не может задать, но в ответах на которые нуждается, может быть, это и есть та попытка моргнуть, сделать которую он не может себя заставить: может быть, так он испытывает этот миг, это давление у его сердца. Баки всегда его знал, Баки всегда мог прочесть то, что не мог сказать Стив. В этом имени заключено всё то, в чём он нуждается: если оно прочитано, если оно увидено, может быть, тогда… Может быть, тогда это станет реальностью. — Ты должен понять, Стив, — голос Баки становится глуше, более хриплым, а поскольку рука Стива всё ещё плотно прижата к его сердцу, Стив знает, Стив чувствует, когда его сердце начинает стучать ещё сильнее — и быстрее, хотя оно и так уже колотилось. — Ты должен понять, когда воспоминания начали возвращаться, всё это было отдельными вспышками, небольшими фрагментами, а посередине было столько пробелов, всевозможные дыры, и так было чуть ли не ещё хуже, потому что всё плохое было кристально ясным, но потом начали возникать проблески всего того, что, может быть, было, но я не смог это удержать, не смог… Баки говорит, и Стив и так знал, что ему недоставало звука его голоса, до боли, до самого мозга костей, но знать — не то же самое, что чувствовать, как этот тембр отдаётся эхом в его венах, как тон и течение слов орошают его — больше слов, чем Стив посмел бы мечтать, что снова услышит, слов, которые спотыкаются друг о друга, как всегда бывало у Баки, если он нервничал, когда его сердце было переполнено, когда его обуревали чувства, и Стиву хочется просто протянуть руки, просто схватить его и притянуть так близко к себе, но Стив почти не может пошевелиться; Стив почти не может дышать. Стив не может уговорить себя хотя бы на миг отпустить из-под ладони пульсацию жизни Баки, а потому он просто слушает и изо всех сил пытается сделать вдох, который бы не прерывался. — А я не хотел провалиться в эти пустоты, я не… — Баки облизывает губы, и Стив чувствует это, чувствует это движение, потому что они по-прежнему так близко друг к другу, и он чувствует вкус Баки в воздухе между ними, в нём соль, и свежесть, и мускус, и острота, а когда руки Баки сжимаются сильнее — одна на руке Стива на груди Баки, другая — на затылке Стива, он не может сдержать дрожи, не может не всхлипнуть тихонько в самой глубине горла, когда Баки выдыхает: — Я не хотел потерять тебя в этих пустотах. Стив поднимает глаза и снова встречается взглядом с Баки, грудь Стива выгнута, балансирует где-то рядом с линией рёбер Баки, и благодаря этому Стив чувствует, как стучит в такт его собственный пульс, и вся его сущность словно провод под напряжением, словно его поставили на кон этим ритмом, этим бесконечным пульсирующим биением, наполненным желанием, одним желанием. — Но потом, — продолжает Баки, он дышит так часто, так поверхностно, Стив чувствует это ладонью, губами. — Потом мне было страшно, мне было так страшно, я не мог прекратить трястись от того, насколько, чёрт побери, страшно мне было, потому что мне было необходимо, чтобы это было по-настоящему. Мне было необходимо, чтобы всё это было по-настоящему, чтобы это было только моим, прежде чем я попытаюсь пойти тебе навстречу, прежде чем я соберусь с силами, чтобы суметь пережить это, если оно окажется ненастоящим, если я соединил события в голове в неправильном порядке или насильно соединил две вещи только потому, что нужное воспоминание ещё не вернулось, понимаешь? И всё это выплёскивается сплошным потоком, признание, чувства, причины и объяснения, но Стив слышит всё, он слышит, хоть и еле-еле, словно негромкий шёпот на фоне грохота в его ушах: он слышит, но не может полностью осознать, словно не может пробиться сквозь поверхность куда-то, где только исцеление, тепло, и жизнь, и он сможет ощутить всё это каждым сантиметром своего тела, где восстановится каждая частичка его души, которая, как он думал, уже никогда не будет целой, и это пугает, это чересчур, это не может быть правдой, или может, это… — Я не мог, Стиви. Я не мог рисковать, — шепчет Баки, с силой выдавливает слова, качает головой, потом приподнимает подбородок, притягивая Стива за шею ещё чуть ближе, на волосок, ровно настолько, чтобы их губы встретились: это не поцелуй, на этот раз просто возможность почувствовать очертания слов, сберечь их, словно нечто священное, между их губами. — И прости меня, если я и тебя напугал или причинил тебе боль, — шепчет он, и его губы, тёплые и влажные, скользят по губам Стива, когда он выдыхает, тяжело и напряжённо: — Прости меня, пожалуйста, прости меня. Стив хочет что-то сказать, найти слова, чтобы выразить то, как сейчас содрогается и кричит его сердце: он хочет сказать, не нужно, здесь не место извинениям, потому что единственное, что могло бы оправдать их, — это если бы всё это было не по-настоящему. А если всё это было бы не по-настоящему, Стив всё равно не уверен, что смог бы это пережить. — Но теперь всё хорошо, — рука Баки скользит к щеке Стива, поглаживает её, и прикосновение такое правильное, каким было всегда. — Всё хорошо. Теперь я всё помню. Баки делает вдох, и Стив чувствует, как уголки его губ приподнимаются, как он напрягает губы и целует его, легонько, так медленно, что это, может быть, и происходит, а может быть, и нет, и только трепет в груди Стива подтверждает реальность этого. — Пустот больше нет. Всё заполнено, — и Баки переплетает их пальцы, плоть с плотью, над тем местом, где звучит его сердцебиение, словно пение птиц, протягивает другую руку и переплетает металл с плотью, так крепко, открыто и правильно. — Теряться больше негде. — Баки, — шевелит губами Стив, но его сердце бьётся где-то в горле, заглушая звук; и если бы они не были так близко друг к другу, если бы не дышали одним воздухом, если бы не могли видеть ничего кроме друг друга, может быть, Баки и упустил бы это, может быть, Стив мог бы бояться, что это слово будет потеряно: вот только зрачки Баки расширяются, Стив видит это. Кровь Баки спотыкается на пути из его сердца, Стив это чувствует. Всё тело Баки содрогается под прикосновениями Стива только от того, что он видит очертания своего имени на губах Стива, и боже, о боже… — Баки, — с силой выдавливает звуки Стив, потому что ему необходимо знать, знать вне всяких сомнений, лжёт ли его сердце ему, настолько ли его душа в отчаянии, чтобы поверить в миф, потому что настолько сильно, чёрт возьми, в этом нуждается: — Что ты хочешь сказа… Слова замирают на его языке, потому что к его пальцам прикасается кончик другого языка: Баки прижимает пальцы Стива к своей мягкой нижней губе, которая приоткрывается под давлением, словно капризно выпячиваясь, а его ловкий язычок выбирается наружу, обвивается вокруг кончиков пальцев Стива, потом скользит до костяшек и втягивает его пальцы в рот, жарко, соблазнительно, идеально, и грудь Стива полна пламени и пепла, и дикий грохот барабанов внутри него уже не унять, и он собирался застонать, но всхлипывает, чёрт, всхлипывает, когда Баки облизывает каждый палец, так нежно, умело и быстро, но одновременно с этим и неспешно, потом отодвигается, выдыхает, мягко, но целенаправленно, так что поток воздуха попадает на влагу на коже Стива, заставляя его вздрогнуть и пошатнуться. — Такие же. Стив хлопает глазами, глядя на него, дышит глубоко и часто, и его рот раскрыт так широко, что ему кажется, что его сердце может через него вывалиться; чёрт побери, он правда думает, что это возможно, а Баки смотрит на него в ответ с тем восторгом, что обычно приберегают для звёзд, для откровения новой жизни или коварства смерти, и выдыхает: — Твои руки такие же, как раньше. И всхлипывания были только звуками, прежде; до этого момента. Уже нет. Но Баки его не останавливает, не пытается помешать его боли выплёскиваться из глаз: просто поворачивает голову и целует влажные следы, просто оставляет руку Стива лежать на своей груди, а сам кладёт обе ладони на его лицо, вытирает слёзы вдоль скул и снова соединяет их губы, и на этот раз Стив проваливается в поцелуй, полностью и не сдерживаясь, потому что это настоящее, всё по-настоящему, а если вдруг нет, то Стив отсюда всё равно не уйдёт, не променяет этот мир ни на что менее подлинное по ощущениям, чем здесь, чем сейчас. Баки прижимается к нему, такой тёплый, и его вкус на губах Стива — словно прошлое, что снова вернулось к жизни, и они целуются, ласкаются языками, нежно прикусывают губы друг друга, поворачивают головы, меняют угол, чтобы легче было исследовать все уголки, и пьют этот вкус, вкус их обоих: жадно, долго и так чертовски нежно, и Стив плачет, он рыдает, ощущая этот вкус, но Баки вдыхает его, поддерживает его подушечками своих больших пальцев, и Стив чувствует вкус соли того горя, что перенесли они оба, между поцелуями, настолько крепкими, что могут остаться следы, но исцеляют они при этом в два раза сильнее, и, о: Баки здесь. Баки дышит, он говорит, он прикасается к нему, его можно потрогать — о… Это по-настоящему. — Кони-Айленд, — ахает Баки, и теперь его ладонь ложится на грудь Стива, заставляя головокружительно-сумасшедший стук в ней стать ещё отчётливее, и Стив берёт лицо Баки в обе ладони и смотрит на него, не веря своим глазам, его грудь высоко вздымается от всего, что это значит, когда он садится верхом на Баки и чувствует жар его тела между своих бёдер: когда где-то над ними громыхает гром, резко и коротко, и этот звук кажется таким бледным, таким слабым, словно лёгкий ветерок по сравнению с ураганом пульса, который Стив сцеловал с губ Баки; по сравнению с мятежной дрожью, безжалостным столкновением волн в груди Стива, к которому Баки прижимает ладонь и дышит, они оба дышат, и… Кони-Айленд… Стив замирает, пристально всматривается, приподнимает одну бровь. — Прости меня, — задыхается Баки. — Горка, Циклон, — и его ладонь всё ещё прижата к груди Стива, но она начинает двигаться, шевелиться: он легонько массажирует твёрдые мышцы над одной мягкой, над мышцей сердца, заставляя её содрогаться, и его пальцы, кажется, сжимаются сами собой, словно ему хочется бережно взять сердце прямо в руку. — Я никогда не замечал, — выдыхает Баки, тяжело, отчаянно, долго: словно его переполняют чувства. — Я никогда не замечал, как это было страшно, как на горке словно проваливался желудок, потому что это была фигня, это была такая грёбаная мелочь, по сравнению с теми чувствами, что вызывал у меня ты. Мне стоило лишь взглянуть на тебя, и у меня проваливалось всё, и поэтому я даже не задумывался, я не понимал этого, когда просил тебя прокатиться со мной, прости меня, прости. А Стив думает, может ли тело чувствовать, когда тебя любят, способно ли оно вспомнить больше после потери, чем разум, чем душа: он думает, а что если само сердце, что бьётся внутри него, напрягающиеся мышцы и охваченные дрожью кости — он думает, знают ли они, какой подарок им достался. Он думает, ощущают ли они это исцеление, возвращение и восстановление. Он думает, перехватывает ли у него дух из-за всех этих чувств, или это просто лёгкие помнят эти ощущения — эту разницу между тем, как движется в них воздух, когда у тебя есть причина жить, и тем, когда её нет. Стив думает. Стив наклоняется и снова целует губы Баки, посасывает долго и крепко, пока они не становятся припухшими, налитыми кровью и ярко-красными, а когда они наконец отрываются друг от друга, они дышат так тяжело, что даже хотя Стив и опирается на ладони над телом Баки, они всё равно достаточно близко, они дышат так глубоко, что их груди соприкасаются: так уютно. Они дома. — Я помню, был конец весны, — шепчет Баки, проводит раскрытыми губами вниз вдоль челюсти Стива, целует его в шею, где бьётся пульс, кладёт ладонь на затылок Стива: — У тебя в волосах был пух от одуванчика. Я потянулся смахнуть его, — губы Баки оказываются в ямочке у основания шеи Стива, словно пробуя на вкус бешеный бег его крови, и он выдыхает, жарко, влажно, долго: — Хотел попробовать тебя на вкус. И теперь Стив тоже вспоминает: как близко они были друг от друга, каким ласковым казался воздух в его лёгких, как его маленькое тело и больное сердце еле справились с тем, как сильно, до боли, ему хотелось схватить запястье Баки и прижать его к своим губам, и не отпускать, пока Баки не поймёт силу его желания, чувств, любви, которая давала ему силы сражаться, жажды, которая привязывала его к этому миру, этому времени и месту, потому что он не мог покинуть его, не мог просто сдаться, когда рядом был Баки, неважно как, неважно где проходила между ними граница, неважно, что Стив хотел больше всего на свете стереть эту чёртову границу до основания и прижаться к Баки так, чтобы они оба забыли, какой формы их тела были изначально по отдельности. — Когда ты дышал, у тебя вздымалась вся грудь, — говорит Баки в изгиб ключицы Стива, — а твои щёки были почти розовыми, Стив, чёрт, — он легонько прикусывает тонкую кожу, натянутую поверх кости, и Стив ахает, Стив тоненько всхлипывает и выгибается навстречу уколу боли. — Чёрт, в тот день я поверил, что Бог есть, — признаётся Баки, словно в этом нет святотатства, но есть свет, потом отодвигается, окидывает Стива взглядом из-под ресниц, и у Стива перехватывает дыхание, он перестает дышать: отказывается нарушить тишину. — А сейчас я смотрю на тебя, — шепчет Баки. — Я смотрю на тебя сейчас и думаю, — его рука снова ложится на тело Стива, и голос Баки звучит так, словно он с восторгом глядит в лицо вечности, в бурлящую бездну: — Может быть, это правда. Он целует край ключицы Стива, снова ведёт губами в ямку, где можно почувствовать биение сердца Стива, которое громко стучит в ответ на шёпот Баки, раскрывающий секрет бога, существование которого он не может подтвердить: — Может быть. Облака разверзаются как раз тогда, когда Баки раскрывается всем телом, отдаваясь Стиву целиком, свободно, и Стив успевает стянуть уже влажную майку с кожи Баки как раз вовремя, чтобы первые капли дождя упали ему на грудь. Он чувствует вкус дождя на коже Баки, когда тот выгибается навстречу губам Стива, приподнимает бёдра, вжимая собственную твёрдую выпуклость точно в возбуждённый член Стива, словно прикасаясь непосредственно к непостижимой жажде Стива, его желанию, тщательно сохранённому на протяжении десятилетий, пылавшему так долго и сильно, что оно стало частью жил в его сердце и тканей в его костях. — Стиви, — шепчет Баки, и капли дождя уже в его ресницах, на изгибах его губ, прорисовывающихся, когда он дышит, а грудь Стива пульсирует как никогда раньше, потому что он чувствует слишком много всего, его переполняет, и когда он наконец произносит одно слово, оно налито значением, в нём сосредоточены столько лет веры, что его сердцу уже никогда не быть целым. — Баки. И, да, ему пришлось ждать так долго. Боль внутри него неизменно подпитывалась тоской; боль милостиво заполняла его грудь собой, но сейчас он побеждает её, побеждает тем, как стучит его сердце, яростно, словно знак свыше, трепещет, словно на ураганном ветру, бьётся так сильно, за всё, что он чувствует, за всё время, что он ждал, за всё то, чего он хотел и на что надеялся. За всё, что он любит. А дождь уже льёт изо всех сил: очищая. Завершая. Он не прячет слёз, которые текут капля за каплей, словно выжатые прямо из души; дождь их не прячет. Стив этому рад. И они двигаются вместе с частотой дыхания. Они дышат друг другом, словно воздух не значит ничего по сравнению с этим, с их знанием: с тем, что они чувствуют и разделяют. Оба промокли до кожи, до костей — они вымокли так, что с этим ничего уже не поделать. Стиву абсолютно наплевать.Часть 1
8 мая 2023 г., 17:00
Примечания:
Я капитально заморочилась с переводом названия: как видно из эпиграфа, оно из цитаты Набокова. Автор использовала краткую версию цитаты, она встречается в Интернете и на русском, и на английском. Но Набоков был билингвом, да и про дождь обычно не говорят, что он падает, и меня этот вопрос серьёзно озаботил :) Я потратила немало времени на поиски источников, но нашла полный оригинал — это цитата из письма Набокова, изначально на русском, и, да, в оригинале он использует именно такое выражение: «Ты-ж, мой воробышко, не слишком сердись на дождь. Понимаешь, ему нужно итти, он не может удержаться, — это не его вина; ведь падать вверх — он не умеет.» Если кому нужно ссылку, оно у меня есть :)