«Испытывал ли я когда-нибудь угрызение совести? Память моя хранит на этот счёт молчание.» Ф.Ницше
***
— Я вовсе не собираюсь раскаиваться во всех своих преступлениях, потому что даже не считаю преступлениями то, чем занимался на протяжении последних девяти лет. Я не совершил ничего, за что бы меня можно было осудить. Я всего лишь делал то, что должен был делать. Ведь кто, если не я? Но, с точки зрения закона, я совершал ужасные вещи, за которые, по этому самому закону, теперь должен понести страшное наказание. Опять же, страшное- это по вашим меркам. Только у нас разные представления о страхе, мерзости, мучениях, о собственном предназначении и о смысле жизни. Никто никогда не сможет понять человека, не оказавшись на его месте, не став им хотя бы на один день, не испытав его чувств, не увидев мир его глазами. И я не вижу смысла рассказывать вам обо всём этом. — То есть ты отказываешься от дачи показаний? — спрашивает следователь. — Нет, — говорю я. — Я могу ответить на любой ваш вопрос. Но это не означает, что вы истолкуете мой ответ правильно. Вы же никогда не были мной. — Хорошо, — кивает следак. Но в этом его «хорошо» нет нихрена хорошего. Это лишь очередная стратегия, попытка пустить мне пыль в глаза. Так сказать, показаться тем, кто хочет помочь. Убедить, что я, по его мнению, больной на голову***
Когда я только заехал, меня закрыли в камеру, в которой было ещё шесть или семь человек. Я уже точно не припомню. Едва робот захлопнулся за моей спиной, какой-то дрищлявый хрен преградил мне дорогу и начал гнуть пальцы: пытался выяснить, кого из так называемых блатных я знаю, кто я по жизни, по какой статье заехал. Он тупо засыпал меня вопросами, хотя сам уже заранее всё знал. В СИЗО почта работает просто отменно, и курсовка по хатам прошла ещё до того, как я оказался в этой камере. Мне нечего скрывать. Статьи не стрёмные и я говорю всё, как есть. — Киллер. Сто пятая- вторая, сто одиннадцатая-вторая и третья. — Значит, тот самый Киллер, — дрищ, на мгновение изобразив изумление, презрительно скривил тонкие губы и с брезгливым выражением уставился на меня. — Так значит, вот ты какой, маньячело. Ты же знаешь, что здесь делают с такими, как ты? — С такими, как я- нет, — говорю я. Я стою у робота, как лох, держа под мышкой свёрнутый в рулет матрас, в который предварительно закатал подушку, и весь полагающийся мне комплект того, что здесь называется постельным бельём. Надо бы поскорее куда-нибудь скинуть всё это барахло, а то я уже начал ощущать себя вокзальным бомжом, который раздобыл на помойке какие-то трахуяны и ищет место, куда бы кости бросить. Это пиздецки бесит. Приметив свободную шконку возле решки, я швырнул свою ношу на металлические прутья. В этот момент я почувствовал прикованные к себе взгляды всей пехоты. До этого они сидели за столом, играли в нарды, пили чай из повидавших виды железных кружек, вели свои светские беседы. Но как только мой драный матрас оказался на шконаре, все разговоры разом смолкли. — Ты чё- то попутал, — пропиздел дрищ у меня за спиной. — Твоё место у параши. Я повернулся к нему. Бритый под яйцо, с покрытой глубокими рубцами, как после оспы, рожей и перекошенным от злости ртом, он выглядел настолько карикатурно- смешно, что я заржал прямо ему в лицо. — Тебя, походу, придётся научить некоторым правилам. — осклабился он. К нам начали подтягиваться остальные сокамерники, и вскоре я оказался в центре их дружного хоровода. Не хватало только за руки взяться и запеть новогоднюю. Дрищ, как я понял, был среди них кем-то вроде смотрящего за хатой, и теперь вся эта шобла ждала от него сигнала. — Запомни, у нас тут свои порядки, и ты будешь их соблюдать. — сказал он, уставившись в глаза немигающим взглядом и, смачно швыркнув соплями, сплюнул мне под ноги. Не знаю, какой сигнал он собирался подать своей пехоте, — кукарекнуть три раза, прокрутиться на месте или подпрыгнуть и хлопнуть в ладоши, но его плевок под ноги стал сигналом для меня. Не стоит во всех подробностях расписывать, что произошло потом. Но хруст ломающегося под моим кулаком носа этого дрища, грохот упавшего тщедушного тела и глухой удар затылком о бетонный пол были самыми приятными звуками, которые я слышал в этих стенах. Одного, попытавшегося напасть сбоку, я перекинул через плечо, и тот в аккурат упал спиной на край стола, изогнулся дугой и истошно завыл. Доска с нардами, газеты и кружки с недопитым пойлом полетели на пол. Возможно, я бы и дальше продолжил эту весёлую карусель, но ворвавшиеся в камеру опера быстро угомонили всех без разбора резиновыми дубинками. В общем, надолго я там не задержался и в этот же вечер меня сопроводили в карцер. Я только потом узнал, что все эти черти, как один, орали, что я первым на них напал, и в ходе потасовки причинил этим двум дурам тяжкие телесные повреждения. Теперь они оба валяются в больничке. Дрищ- с черепно-мозговой, а второй- с травмой позвоночника. Из карцера я выхожу через две недели. Теперь меня ждёт другая камера, намного меньше прежней. Не одиночка, но сокамерников нет, хотя в хате две шконки с пальмами, по сути-на четыре места. Походу, надо почаще хлестаться с кем-нибудь, чтобы ко мне не подселяли соседей. Я быстро привык к крошечному пространству своих новых апартаментов, — по сравнению с карцером камера казалась просторным залом, в котором я мог перемещаться относительно свободно. Шесть шагов в одну сторону — до зарешёченного окна, шесть шагов обратно — до робота. Быстро привык к холоду и сырости, к постоянной вони с дальняка и затхлости, исходящей от самих стен, к несмолкаемому гулу ламп и свету, который здесь никогда не выключают. Но к баланде, подаваемой в кормушку строго по расписанию, я, видимо, никогда не смогу привыкнуть. Такое дерьмо даже собака жрать не станет. Иногда из шлёмки воняет так, будто в ней кто-то сдох, а баландёр перемешал эту падаль с обрезками гнилой картофельной шелухи и какой-то крупой, разваренной до консистенции киселя. Эту муть я не жру. Мне хватает передачек. Нормально жить можно даже в тюрьме, если есть ноги на воле. У меня они есть. Теперь я занимаюсь всем тем, на что раньше мне не хватало времени: много читаю, решил снова начать рисовать. Когда-то давно у меня неплохо это получалось. Хожу вдоль шконарей, чтобы не засиживаться, отжимаюсь, пока руки не станут ватными, качаю пресс, — просто заставляю мышцы работать на износ. На воле я шесть лет занимался спортом: обучался в школе восточных боевых искусств, получил высший разряд. Но потом пришлось уйти из-за конфликта с тренером. Только своё увлечение спортом я не бросил, и все оставшиеся годы, проведённые на воле, регулярно ходил в тренажёрку. И теперь, оказавшись здесь, я по прежнему стараюсь держать себя в форме, а то мало ли… Несколько дней прошли относительно спокойно, если не брать во внимание бесячие шмоны и то, что меня за это время пару раз дёргали к следаку на допрос. Но вскоре моему уединённому образу жизни пришёл конец. В хату подселили соседа. Им оказался с виду интеллигентный мужик среднего возраста с усталым лицом, грустными глазами и залысинами на лбу. Андрей Маратович, — так он представился — говорил тихо, вёл себя скромно и даже боязливо, в мою сторону старался лишний раз не смотреть, только изредка, во время разговора. Как я потом узнал из его слов, сюда он заехал за двойное убийство. Банальная история: вернулся с работы домой и застал жену с каким-то хуепуталом. У мужика планку и снесло на почве ревности. И пока эти акробаты оскверняли семейное ложе и ничего не слышали, он сходил на кухню и взял нож для рубки мяса. Первым под руку, а точнее под нож, подвернулся пыхтящий на его благоверной молодой тип. Он даже не успел ничего сообразить, как лезвие раскроило его горло. Ухажёр захрипел и упал прямо на извивающуюся под ним бабу. Когда она поняла, что произошло, начала визжать, попыталась сбросить с себя истекающее кровью тело, которое только что имело её во все дыры. Но не успела. Андрей Маратович изрубил ей лицо и грудь. Потом, осознав, что сделал, нажрался с горя и сам вызвал мусоров. Я ржал с его истории, а он со страхом смотрел на меня. — Надо было разложить всё по мешкам, дождаться ночи, потом вывезти трупы куда-нибудь подальше от города и сжечь. Или сбросить в реку, — говорю я, собирая из того крошева, в которое превращают сигареты на приёмке передачек, более-менее нормальную сигарету. — Утопленников если и находят, опознать сложнее, так же, как и обгоревших. Главное- вовремя прибраться: вычистить пол, плинтус, стены, кровавые тряпки лучше тоже сжечь, потому что не факт, что они идеально отстираются. Особенно постельное бельё, - ткань такая, что однохуйственно могут остаться следы. Телефоны, кстати, тоже должны оставаться с их хозяевами. А то, что мусора могут пробить, - типа они находились вместе в твоей квартире, - хуйня. Сказал бы, что решил прогуляться после работы и домой позже пришёл, а когда вернулся, никого не было. Наконец сигарета собрана. Я курю, наслаждаясь каждой затяжкой. А мужик смотрит на меня с таким ужасом, будто это я сам только что расчленил его даму сердца у него на глазах, прямо на столе, рядом с пакетом поломанных сигарет. — Минус, конечно, что ты их мочканул в своей квартире. Ты бы был первым подозреваемым, если бы сам себя не сдал. — Я не хотел этого делать, — вдруг тихо говорит он и нервно сжимает кулаки. — Она у меня хорошая была, я любил её. Всегда была такая весёлая, красивая, молодая. Я не хотел её убивать… По его щеке катится слеза, мужик всхлипывает, закрывает лицо руками. — Я не хотел, — повторяет он. — Не хотел. Кристиночка, прости меня. Прости меня, пожалуйста! Я никогда сам себя не прощу за то, что сделал с тобой. Он сидит, ссутулившись, плечи трясутся, голос переходит в шёпот. — Скоро баланду принесут, — говорю я. — Можешь мою пайку забрать. Я жрать не буду. Он отрицательно качает головой, наматывая сопли на кулак. Не, мой сосед точно ненормальный. Сначала у меня были подозрения, что он мусорской, подсадной тип. Попытается втереться ко мне в доверие, наплетёт каких-нибудь сказок Шахерезады, что он типа тоже любитель многосериек. И я раскрою ему свою чёрную душу, поделюсь самыми страшными секретами, похвастаюсь похождениями, о которых никто не знает. Мусора часто практикуют такой ход. Но этот пассажир как-то не особо тянет на подсадного. Если бы ко мне и закинули мусорского, то явно не такого соплежуя, как это профессор. — Хорош слёзы лить. Тут и так сыро, — говорю я. Он уже начинает конкретно бесить своим нытьём. — Бедная моя Кристиночка, — полушёпотом скулит сокамерник. — Если бы можно было вернуть тот день, я бы всё тебе простил. Как я мог такое сделать, родная моя? Бес меня попутал. — Бес, — беззвучно повторяю я и едва заметно улыбаюсь. Память невольно переносит меня в прошлое. Тогда всё было по-другому. Я даже не пытаюсь вычеркнуть его из своей жизни, хоть и понимаю, что никогда уже не вернусь туда, где всё было иначе. Он навсегда останется там. В моём прошлом. В нашем прошлом, потому что будущего у нас с ним нет. Каждую ночь я мысленно возвращаюсь домой. В свой прежний, настоящий дом, в свою квартиру, где он, как раньше, встречает меня. Я помню всё до мелочей: его глаза, улыбку, каждый взгляд, походку, голос. Помню все наши встречи, с первой и до последней; помню все бессонные ночи, проведённые вместе, смятую простынь и разбросанную на полу одежду; помню запах кофе по утрам и тёплый ветер, игриво треплющий занавески на кухне; помню наше знакомство и его побледневшее лицо в тот момент, когда менты защёлкнули браслеты на моих руках. С соседом в тот день мы больше не разговаривали. Он ещё долго не мог успокоиться, вспоминая свою «благоверную». От дополнительной пайки баланды пассажир отказался, как отказался и от предложенной мочалки с копчёной колбасой. Хотя моя последняя передачка таяла на глазах, я всё же решил с ним поделиться. — Спасибо, — тихо сказал Маратович, но есть не стал и, раскидав свой матрас на соседней шконке, отвернулся к стене.После вечернего обхода СИЗО оживает. Натягиваются дороги, по хатам идут груза, сопроводы и малявы. Здесь такая же ночная жизнь, как в городе, с единственной разницей- там она внешняя, а здесь, за стенами- внутренняя. — Три-один-семь. Три-один семь, — кричит дорожник. Через мою хату этот конь не ходит, маршрут другой, — по верхам, поэтому нет смысла подрываться и идти к окну. Я не дорожник, но иногда приходится подолгу висеть на решке, переправляя почту на нужный адрес. Здесь так принято. Дорога, как и сон- святое. — Два-восемь -шесть. Принял, — кричит другой. СИЗО умеет говорить. И у него множество голосов- мужских и женских. Курсовок и прогонов сегодня, походу нет, потому что шифр своей хаты я не слышал. А значит, можно лечь и немного отдохнуть. У меня чуткий сон, — всё-таки местный уклад обязывает не расслабляться, и если дорожники начнут орать знакомый набор цифр, я проснусь. Когда я только оказался в этой камере, сразу занял самую «удобную» шконку. Сверху пальма, и я закрываюсь ширмой, отгораживаясь от внешнего мира и света вечного холодного солнца под потолком. Маратович тоже устроился на нижней, и давно уже затих. Походу, выплеснул эмоции и уснул. Слышно лишь тихое посапывание и звук капающей из крана воды. Я поудобнее устраиваюсь на жёстком матрасе, внутри которого вата за много лет сбилась комками и в некоторых местах её и вовсе нет. Но я уже и к этому привык. Скомкав такую-же тощую потрёпанную подушку и подложив её под голову, я наконец закрываю глаза.