ID работы: 13462435

Я (не) маньяк

Слэш
NC-21
В процессе
696
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 344 страницы, 32 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
696 Нравится 546 Отзывы 345 В сборник Скачать

Часть 2

Настройки текста

«Для того чтобы жить, человеку нужны воспоминания, как топливо. Всё равно какие воспоминания. Дорогие или никчемные, суперважные или нелепые — все они просто топливо.» Харуки Мураками «Послемрак».

***

День был тёплым. В чистом небе над головой неспешно проплывали облака и, постепенно меняя форму, приобретали причудливые очертания всевозможных неестественных существ и предметов: облако, похожее на крылатую собаку вытянулось и теперь напоминало бабку в платке, но через несколько секунд от образа бабки не осталось и следа, и по ослепительно голубым волнам мчался пиратский корабль с рваными парусами, стараясь уйти от наползающих клубов белого тумана. Но корабль не успел, и густая дымка накрыла его, растеклась по небу длинными крючковатыми пальцами, только пальцев оказалось шесть, а на конце одного из них вскоре появилось отчётливое лицо с улыбкой в обратную сторону, похожее на грустный смайлик. Засмотревшись на небо, я не заметил, как вышел из школьного двора и уже направлялся в сторону дома вдоль ряда железных коробок гаражей. — Слышь, Эдик, — крикнул кто-то позади. — Тормозни на пару сек. Я не повернулся. Просто я не Эдик, а Эрик, и отзываться на чужое имя принципиально не собирался. — Да стой ты, ебать, всё равно догоним, — ржали за спиной. Бежать я тоже не собирался. Но вскоре меня реально догнали. Шум, Седой и ещё двое из моего нового класса. Шум схватил меня за плечо и резко развернул к себе лицом. — Ты чё, блять, не отзываешься? — спрашивает он и озлобленно лыбится. — Я Эрик. Пора бы это запомнить, — говорю я. Я уже почти два месяца учусь в новой школе. После развода родителей нам с матерью пришлось перебраться в другой район, на самую окраину, и было решено перевести меня в местную школу, чтобы не приходилось постоянно ездить на занятия в другой конец города. С этого момента моя жизнь поделилась на "до" и "после". И той самой пропастью, разделившей мой мир, послужил вовсе не сам факт переезда на новое место, и не развод родителей, потому что хоть теперь мы с матерью жили отдельно, отца я видел если не каждый день, то всё равно достаточно часто. Бездонной чёрной пропастью стал именно перевод в другую школу. И я согласен был пойти на что угодно, лишь бы вернуться в свою прежнюю. Там у меня остались друзья, с которыми я учился семь лет, с первого класса, и мы все знали друг друга с раннего детства. Там у меня не возникало конфликтов ни с одноклассниками, ни с учителями. Там я был своим. И хотя учёба не вызывала у меня особого интереса, на занятия я шёл в нормальном настроении. Здесь же отношения не сложились с первого дня. Я не был общительным, но и не старался держаться особняком, просто новые одноклассники меня сразу не приняли, — то ли рожей не вышел, то ли ещё чем им не угодил. Физически меня не трогали, но постоянные подъёбки и унижения постепенно стали нормой их общения со мной. И каждое утро, собираясь на занятия, я испытывал неконтролируемую тревогу. Я буквально пересиливал себя, чтобы по пути не сорваться и не свернуть куда-нибудь за угол. Не дойти до школы. Прогулять. Притвориться больным. Спрятаться в кустах акации, дождаться, когда мать уйдёт на работу, а потом вернуться домой. Я готов был даже броситься под машину, спрыгнуть с какого-нибудь забора, чтобы сломать ногу или руку, лишь бы снова не быть объектом насмешек, не чувствовать себя затравленным животным, не ощущать собственную слабость перед стаей глумящихся подростков. Но мне приходилось переживать всё это каждый день и держать в себе. После развода матери и так было хреново, а тут ещё я со своими дебильными проблемами. Конечно, узнав обо всём этом, мать бы обязательно побежала к директору разбираться, почему её сыну не дают прохода. И тогда это бы точно стало последней каплей. Получить звание стукача, помимо уже имеющихся: глиста, шпала и задрот, мне пиздец, как не хотелось. Причём, задротом меня обзывали не из-за того, что я сутки просиживал за компом, подвиснув на какой- нибудь игрухе, или был помешан на учёбе, — ничего такого не было. Задротом я был по простой причине того, что меня все эти два месяца конкретно угоняли, так сказать, морально дрочили. Я не мог ничего изменить, не мог ответить им тем же, потому что их было больше, а я из-за своей дрищлявой комплекции не обладал ни силой, ни выносливостью. И даже если бы я рискнул постоять за себя, меня бы сходу умотали, что стало бы ещё одним доказательством того, что я лох, и лишним поводом поржать надо мной. — Не, — ухмыляется Шум. — Эдик тебе больше подходит, и рифмуется проще, и запоминается быстрее. Шум тоже дрищ, как и я, только ростом пониже, и поэтому выглядит более пропорционально. И, несмотря на его далеко не атлетическое телосложение, в школе его побаивались даже старшие. Просто он наглухо отбитый и залупистый. Ему было абсолютно похер, до кого доёбываться, а в порыве агрессии он становился вообще неадекватным. Однажды я видел, как Шум возле школьного гардероба месил какого-то пацана. В прямом смысле этого слова. Пацан лежал на полу, закрывая голову руками и истошно орал, а Шум запинывал его с такой бешеной яростью, что кровью был заляпан не только пол, но и смежная с гардеробом стена, на которую летели алые брызги от ударов по лицу. Всё это закончилось, только когда прибежавший с вахты охранник оттащил Шума от избитого пацана. Чем эта выходка обернулась для местного отморозка- я не знаю. Но если его до сих пор не отчислили, то, походу, ничем. Одноклассники обступают со всех сторон, давят кривые лыбы, посмеиваются, глядя на меня с нескрываемым презрением. — Есть сигарета? — спрашивает Шум. Говорить, что нет- глупо. Они знают, что есть. Не раз видели, как по утрам, перед началом уроков, я стою за этими самыми гаражами и курю. Я нехотя достаю из кармана куртки пачку и молча протягиваю её Шуму. — Ну ни хуя расклад, — тот удивлённо присвистнул, затем резко выхватил её у меня из рук и глумливо усмехнулся. — Вы только зацените. Какой-то обсос курит «Винстон», а нормальные пацаны, значит, «Морем» должны травиться. — По любому у родаков подрезал, — с видом эксперта заявляет Седой. Я снова промолчал. Ни оправдываться, ни отпираться в мои планы не входило. Единственным желанием было, чтобы они поскорей съебались и оставили меня в покое. Шум вытаскивает сигарету, мнёт пальцами фильтр и бесцеремонно суёт мою пачку себе в карман. — Я не мент, последнее не забираю, — издевательски ухмыляется он и швыряет сигарету мне в лицо. Та падает на землю, мне под ноги. — В натуре Эдик, — ржёт Седой, а вместе с ним и все остальные. Они ушли, но их дебильный хохот ещё долго звучал в голове, заставляя всё внутри нервно сжиматься. Их уже не было рядом, они давно скрылись за гаражами, а я продолжал стоять на месте, совершенно подавленный, глядя на лежавшую на земле сигарету, и неосознанно прикручивал в памяти то, что случилось. В этот момент я реально чувствовал себя тряпкой, о которую любой желающий может вытереть ноги. Мне было настолько стрёмно, что я едва сдержался, чтобы не разреветься от отчаяния. Я не представлял, как буду учиться дальше там, где каждый считает своим долгом побольней задеть меня, сказать какую-нибудь гадость, ткнуть носом в мои недостатки и напомнить, что я ничтожество и заслуживаю только такого обращения. Я некоторое время раздумываю, стоит ли поднять сигарету, ведь она реально последняя. Но в какой-то момент меня внезапно накрывает волной совершенно неконтролируемой дикой злости. Злости на себя, на этих хуеплётов, — на всех, кто на протяжении последних двух месяцев изо дня в день морально уничтожал мой прежний мир, в котором я всегда чувствовал себя защищённым от внешнего негатива; мир, в котором я рос и воспитывался все свои четырнадцать лет. А теперь этот мир разрушен навсегда. Возможно, он был слишком хрупким, чтобы выдержать натиск жестокого внешнего мира. И теперь мне больше негде спрятаться, нечем отгородиться от постоянного давления сверстников и учителей, которые и сами иногда не прочь завуалированно поиздеваться надо мной. Я смотрю под ноги и, наступив на сигарету, вдавливаю её в грязь.

***

Я просыпаюсь от какого-то неясного шороха и тихих причитаний Маратовича. Сквозь неплотную ткань ширмы, которой служит ветхая, в неотстиранных пятнах простыня, я вижу тёмный силуэт своего сокамерника. Он стоит возле своей шконки и, судя по движениям рук, что-то сооружает на пальме. Походу, тоже решил ширму повесить. Ничего удивительного- с непривычки свет мешает спать. — Кристиночка, милая моя, — еле слышно всхлипывает профессор. — Я не знаю, сможешь ли ты меня простить. Ты была для меня лучиком света, а теперь тебя нет. И во всём, что случилось, виноват только я. Я не вмешиваюсь в его монолог. Пусть выговорится, может, полегчает. Поворачиваюсь на другой бок, лицом к стене, а то уже кости болят лежать в одном положении практически на голых железных полосках. Сосед продолжает бубнить, но уже шёпотом, и я не вслушиваюсь в тот бред, который он несёт. Закрываю глаза, в надежде, что Маратович не будет долго возиться с ширмой и, совершив свой ритуал проливания слёз, вскоре успокоится и впадёт в спячку до утра. Я уже начинаю дремать, как вдруг из полусонного состояния меня вырывают придушенные хрипы и шаркающие звуки, будто кто-то отчаянно елозит ногами по бетонному полу. Я мгновенно подрываюсь со шконки, на ходу зацепляю ширму, отчего та обрывается. Маратович висит на скрученной в тугой жгут простыне. Один её конец завязан на пальме, а второй на несколько раз обмотан вокруг его шеи. Профессор сучит ногами по бетону, хрип становится сиплым, вены на лбу заметно вздулись, глаза округлились настолько, что кажется, будто в любой момент вылезут из орбит. Он может спастись, если встанет на ноги. Но сосед специально не делает этого, а жгут из простыни затягивается всё сильнее, крепче сжимает горло. — Совсем кукухой поехал, — проносится в голове. Я подхватываю Маратовича за подмышки, приподнимаю и крепко зажимаю в угол между шконарём и стеной, чтобы он снова не смог подогнуть ноги. Одновременно пытаюсь развязать крепящийся на железном каркасе пальмы узел скрученной простыни. Профессор по-прежнему хрипит, и я понимаю, что он вовсе не специально подгибает ноги. Он просто не может стоять, — тело обмякло, но дыхание ещё есть. — Лепилу сюда. Быстро, — ору я, срывая голос. Наконец узел развязан. Маратович безвольно оседает возле своей шконки с обмотанной простынёй на шее. Её я не стал снимать, нет времени. Основное- что этот дебил дышит. — Профессор вздёрнулся, — кричу я продольному и изо всех сил стучу в робот. Грохот стоит такой, что не услышать просто невозможно. Где-то в глубине продола щёлкает замок открываемой локалки, топот берцев по бетону эхом разносится по узкому коридору. В камеру врывается несколько вертухаев, продольный и лепила в белом халате, — внешне ничем не отличающийся от местного контингента. Один из вертухов, не выясняя подробностей, сходу бьёт дубиналом мне по почкам, второй заламывает руки за спиной и с силой прикладывает лицом о стол. После очередного удара по пояснице я перестаю ощущать нижнюю часть своего тела. Кажется, что ноги вообще отнялись, и боль при этом такая, что я с трудом сдерживаюсь, чтобы не заорать. Сопротивляться бесполезно, только хуже будет. Сняв с шеи моего сокамерника простыню, лепила проверяет пульс, светит фонарём ему в глаза. — Это не он. Я сам. — хрипло, полушёпотом сипит Маратович. — Не надо меня спасать. Я не хочу жить с этим. Без моей Кристиночки. Я всё равно… Он закашливается, точнее, хватает воздух ртом, пытается вздохнуть, но из его лёгких вырывается какой-то лай. — В лазарет его, — говорит лепила, сунув руки в карманы халата. Меня, наконец, отпускают. Матрас моего сокамерника мент скручивает в рулет со всем постельным бельём, предварительно закинув туда же простынь. Я с трудом выпрямляюсь, но ощущения такие, будто поясница в любой момент сложится пополам, и я просто сломаюсь. Мент смотрит на меня с садистской усмешкой. — Нихуя, тебе полезно, — ухмыляется он. — Это так, для профилактики. Маратовича выводят под руки, не забыв защёлкнуть браслеты за спиной. Тормоз закрывается, и я снова остаюсь один в своей хате.

***

— И так, — говорит следователь, раскрыв объёмную папку с моими подвигами. — У меня накопилось несколько вопросов. Я знаю, что таких папок у него много, и все такие же объёмные, как тома советской энциклопедии. Только каждая из этих книг посвящена какой-нибудь определённой теме: истории, химии, физике, биологии, анатомии. А вся коллекция папок-томов, хранящихся у следака, посвящена исключительно мне: — моей жизни, моим достижениям, моим заслугам. Это даже забавно. — Меня интересует убийство гражданки Ланиной, совершённое первого мая две тысячи четырнадцатого года на территории парка Строителей. — Я не знаю, кто это, — отвечаю я. — И не помню, что было первого мая семь лет назад. — На прошлых допросах ты сознался в трёх эпизодах, совершённых именно в этом парке, — следак смотрит на меня исподлобья, упираясь локтями в стол. — Я и не отрицаю. В «Строителях» я мочканул троих. Но не помню, кого и когда именно, — говорю я. — И кто такая эта Ланина я не знаю. Хотя нет, знаю, — я стараюсь скрыть улыбку, но уголки губ непроизвольно ползут вверх. — Такая же шлюха, как и все остальные. — Придётся освежить твою память. — в глазах следователя мгновенно вспыхивает ненависть, и она вполне ощутима, словно физическое прикосновение. Он перелистывает страницы, достаёт из папки несколько цветных снимков и раскладывает их передо мной на столе, потому что мои руки снова прикованы браслетами к стулу, и я не могу сам просмотреть фотографии. На некоторых из них- кадры, снятые на месте преступления. Лежащее в траве женское тело. Вся шея, лицо, верхняя часть белой майки и руки в засохшей крови. Она лежит на спине, но ноги повёрнуты в сторону, будто она сначала лежала на боку, а потом повернулась, но только торсом. Зато ноги сжаты вместе, и больше она никогда их ни перед кем не раздвинет. На ней короткая кожаная юбка и чулки в сетку. Рваные на коленях. Она пыталась уползти, надеясь, что смерть её не догонит. На одной из фотографий она ещё живая. Такие фотки обычно делают для студенческих билетов. Вульгарный макияж, длинные прямые каштановые волосы с чётким пробором, пухлые губы. Типичная шлюха. Я вспомнил её только по шмоткам. В памяти отчётливо всплывает тот момент, когда эта дыра шла вечером через парк, виляя жопой, обтянутой чёрной кожаной юбкой, и говорила по телефону. Хотя, говорила- мягко сказано. Хвасталась какой-то такой же дыре, как подцепила мужика в баре, и просила ту прикрыть её блядские похождения, -типа если её пацан начнёт выяснять, где эта пизда таскалась всю ночь, подруга должна сказать, что она была у неё. Ещё, сука, посмеивалась, так пошло и мерзко, что меня передёрнуло. Тогда она не знала, что я иду за ней и слышу весь её тухлый базар. Нас разделяет всего несколько метров, но увлёкшись описанием подробностей, в какой позе её драл тот мужик, она не слышала шагов позади. — Теперь припоминаешь? — спрашивает следак. — Камила Ланина. Семнадцать лет. Студентка второго курса экономического колледжа. — И шлюха, — говорю я, дополняя его список. — Это сейчас к делу не относится, — следователь держится на удивление спокойно, хотя я каждой клеткой своего существа ощущаю, что он бы с большим удовольствием отмудохал меня в своём кабинете. — Пока меня интересуют только факты и подробности, - как ты убил Ланину? Был ли знаком с убитой? Заранее готовился к нападению? Следил за ней? Как всё произошло? Мне не приходится долго вспоминать события того вечера. После просмотренных снимков память сама воспроизводит всё, как записанный видеоролик. — Я тогда припозднился на работе. На автобус не успел и решил пойти пешком, чтобы не дожидаться следующий. Май, тепло, хули не прогуляться. От офиса до дома дорога пешком занимает час, это если срезать через парк. Вот я и срезал. На улице уже стемнело, а в той части парка, где я её заметил, прохожих в такое время почти не бывает. Место не глухое, но по вечерам немноголюдное. Я бы, может, не обратил на неё внимания, прошёл мимо, если бы она оказалась нормальной, так сказать, безобидной, а не шалашовкой. Орала в трубу, как её какой-то хрен всю ночь чпокал, ржала. Даже гордилась, что изменила своему мужу или ухажеру. Мразь, — говорю я, и чувствую, как приятная волна озлобленности растекается внутри, но от осознания того, что я сделал потом, озлобленность сменяется умиротворением. — Она не слышала, как я подошёл к ней сзади. Её хохот и топот каблуков были только мне на руку. Эта дура, походу, вообще не замечала, что происходит вокруг, потому что так и не почувствовала моё присутствие у себя за спиной. Только когда я воткнул отвёртку ей сбоку в горло, она резко заткнулась и выронила телефон. Потом повернулась и уставилась на меня с таким удивлением, будто я просто неожиданно похлопал её по плечу. И только когда увидела, что по её груди и шее течёт кровь, собиралась заорать. Но я успел ударить её второй раз отвёрткой в горло, только теперь уже спереди, загнав стержень по самую рукоять, - примерно чуть ниже того места, где у мужиков находится кадык. Она сразу схватилась за горло, пыталась кричать, но только хрипела. Потом побежала с тротуара в сторону деревьев, сделала несколько шагов и упала. Запнулась, наверное, обо что-то, или ногу подвернула на своих шпильках. Затем ещё метров десять ползла на коленях, горло зажимала одной рукой. Почти до кустов добралась, но не смогла, завалилась на бок и всё. Телефон, который она на тротуаре выронила, я пнул в ту сторону, где она валялась, чтобы лишний раз внимание не привлекал, если вдруг кто-то ночью будет там проходить. Кстати, в том месте, где она лежала, было совсем темно, и с тротуара её бы точно никто не увидел. А то, что эту шкуру на утро по любому заметят прохожие, меня вообще не заботило. Главное- что сдохла и на одну подстилку стало меньше. Следак смотрит на меня ледяным взглядом, плотно сжав губы, а на выступающих скулах заметно играют желваки. — Понятно, — сухо говорит он. — Что ты делал после того, как убил Ланину? — Помыл отвёртку в первой попавшейся луже, завернул в целлофановый пакет и пошёл домой. — отвечаю я и неосознанно улыбаюсь. — Кстати, чтобы не испачкаться кровью, нужно бить правильно и не подходить к жертве слишком близко. Тогда следов почти не остаётся. — Ты не избавился от орудия преступления? — следователь снова пишет что-то в своих бумагах, пополняя мою историю. — А зачем? — усмехаюсь я. — Вы же не станете подозревать каждого, у кого есть отвёртка. В хозяйстве она всегда пригодится. Тем более, я ещё дома её промыл с белизной. Так что никаких следов.

***

Я сижу за столом и пытаюсь по памяти нарисовать небольшое озеро, расположенное в лесополосе, сразу за крайними домами района, куда мы раньше иногда ходили с ним гулять: скамейку, спрятавшуюся в густых зарослях цветущей черёмухи, протоптанную до самой воды узкую дорожку, чистую водную гладь, в которой отражается ясное небо и проплывающие кучевые облака. Только на клетчатом листке чёрной пастой не получается передать всех ярких красок, как не передать тепла солнца, прохлады ветра, плавно покачивающего тяжёлые от множества белых кисточек ветви черёмухи, не передать тот запах, которым я никогда не мог надышаться. Я передаю только воспоминания. Свои. Его. Наши общие. Но если пнуть под жопу ленивую фантазию, можно представить и запахи, и дуновение ветра, и даже услышать тихий всплеск воды. Только всё равно это будет уже не то. Из раздумий меня вырывает скрежет открывающихся тормозов. В камеру заходят трое. Вертух, какой-то мусорской шнырь и приёмщица. — Келлер Эрик Генрихович, 1994 года рождения? — спрашивает приёмщица, хотя кроме меня в хате никого нет. После Маратовича ко мне до сих пор никого не подселили. — Да, — отвечаю я, отложив листок с ручкой в сторону. — Тебе передача. Получил, - распишись. — говорит приёмщица, держа в руках бланк. — На этот месяц твой лимит по весу израсходован. Шнырь держит перекинутый через плечо большой шахтовый мешок и уже собирается поставить его возле робота, но я его опережаю. — Ставь к столу. Сразу возле робота находится дальняк, и шнырь специально задумал скинуть там мой подгон. Гадский поступок, конечно, но я успел вовремя, а то бы пришлось отхуячить его в присутствии сотрудников. В итоге меня снова определили бы в карцер, а от дачки пришлось бы отказаться. Приёмщица передаёт мне бланк о получении. В верхней строчке, где вписывают того, кто передал подгон, я вижу знакомую фамилию, и ловлю себя на том, что снова улыбаюсь как дебил. Только когда вся эта делегация уходит под грохот закрываемых тормозов, я открываю мешок. В нём новый спортивный костюм, -"Адиковский», кроссовки на молнии, — походу, долго такие пришлось искать, — на шнурки тут запрет. Пара футболок, моя толстовка с капюшоном, естественно без шнурка, - единственная старая вещь из моего прежнего гардероба, но зато памятная. Бес подарил мне её на прошлый Новый год. Несколько пар носков, боксеры. Всё это я аккуратно раскладываю на столе, провожу ладонью по мягкой ткани толстовки, ловлю мимолётные, как лёгкое дуновение ветра обрывки воспоминаний, от которых внутри всё замирает. Они- как ускользающий шлейф сводящего с ума аромата, как горькое послевкусие кофе. Они ощущаются, они присутствуют, но лишь как призраки прошлого. Я стараюсь не вдаваться в эти ощущения, чтобы не поехать кукухой, как мой бывший сокамерник. Но вовсе не из-за раскаяния, а из-за осознания, как сильно не хватает того, кто за последние два года стал для меня всем, а теперь он вынужден возить мне передачки и писать осторожные письма. Остальное — как обычно, — продукты, чай, сигареты, шампунь, мыло, паста, станки, купленные в магазе самого СИЗО, три тетради и несколько ручек. Всё, что нужно обитателю этих мест. Продукты я убираю на полку, приваренную к стене, хозяйку— на верхнюю полку железной тумбочки, шмотки- на нижнюю. Прежде, чем отправить туда же толстовку, я ещё раз поглаживаю ткань, слегка сжимаю пальцами. Он несколько раз надевал её и расхаживал по квартире, как распиздяй, размахивая свободно свисающими рукавами. Воспоминания заставляют снова улыбнуться. Я ощущаю лёгкий, едва уловимый запах его одеколона и зарываюсь лицом в собственную толстовку. Аромат почти выветрился, но на фоне местного амбре он- как глоток свежего воздуха. Кроме писем, в которых из-за жёсткой цензуры мы не можем говорить откровенно, — это единственный способ сказать о главном, сказать то, чего говорить нельзя. Это наши общие воспоминания. И теперь я живу только ими.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.