Третья. Жернова.
13 июля 2024 г., 11:44
Воскресенье выдалось солнечным. Может, то пришло позднее бабье лето, но, маршируя в строю перед завтраком, Матвей вдруг ощутил на себе крошечный отблеск тепла и сам удивился тому, как на самом деле мёрз все те дни и сам того не заметил. С ним такое часто бывало: привыкал, привыкал, а потом болячки гноились, переломы срастались косо. Ему пока в лоб не скажут, он и не поймет, что ложку держать нормально не может — все привыкает и привыкает. Ко всему привыкнет, дай ему волю. Такой вот он был, человек привычки.
Библ и Нуныр были клевыми. Матвей считал, что ему повезло сидеть именно с ними. Посадили бы за соседний, сидел бы, как назло, аккурат между Казановой и Швепсом, а то и хуже — напротив. Смотрел бы в их мерзкие рожи, пока ел. Аппетит и без того был скверный, а так от него бы вообще остался один скелет да хрящи. А вот со своими пацанами ему повезло. Он с Библеем и Байконыром таскался почти везде. По ним было не понять, были ли они закадычными друзьями, или недолюбливали друг друга, но, как основа их бравой партии, почти всегда тусовались вместе, и тут Матвей не имел над собой контроля: он был ведомый. Вроде знал себе цену и одиночество сносил гордо, но поманит его кто со знающим видом, он и пойдет. Такой он был, когда не видел за собой цели — поддатливый.
С кличками забавная была тема. Одна и та же погремуха на деле могла иметь вариаций десять, от человека к человеку. Тоже что-то иерархическое — вряд ли действительно существовал зэковский этикет в обращении, но закономерность какая-то точно была. У Нуныра полная кличка была Байконыр — по месту рождения, друзья его называли Нун, а знакомые обращалась Бойко, самые маленькие обращались по полному погонялу и иногда добавляли «Дядя», а «Нуныр» непосредственно был какой-то давний прикол, который лично Матвей так и не вкурил, да и сам Нуныр, кажется, не шибко любил эту форму, но отзывался на это вполне охотно, а остальное Матвея беспокоило не слишком.
С Библеем все было проще — у него на шее был набит старый поплывший партак с английскими буквами в каком-то претенциозном двупалом шрифте. Сам Библей сказал, что не стал бы набивать такую глупость, если бы тогда был умнее, но, в таком случае, он бы вообще много чего делать не стал. Таким образом сначала был глупый Библ, потом — поумневший Библей.
В общем, мотался он с ними, как собачонка на привязи, но не жаловался — они ему, в целом, нравились. Досугу их он доверял слепо, так что и из мыслей не вынырнул, когда конвоир распределял их в тот день по группам, и понял всё только тогда, когда Библей украдкой спросил:
— Ты тоже веришь?
— Чего? — недоуменно переспросил Матвей.
— В Бога. Веришь?
Матвей не знал, что ответить. В его памяти звякнули ключи. У неё на ключах от квартиры висел брелочек с иконой, малюсенькой такой, всего несколько сантиметров в длине. С нее устало и неосмысленно смотрела Дева Мария. Этот брелочек они вместе купили в Крыму, в тот единственный раз, когда Матвей видел море. «Умягчение злых сердец» — просто значилось под бесцветным портретом. Она всегда терла его большим пальцем, когда приходила домой расстроенная, и рисунок в том месте начал потихоньку слезать пятном. Матвей так и не спросил, чьи сердца она хотела смягчить. Если честно, он даже не знал, была ли она крещенной.
— Я некрещеный, — чуть погодя, невпопад ответил Матвей.
Он перешагнул порог местной церкви и внезапно ощутил себя неуместным. Начиналась воскресная служба.
— Он любит и без креста, — сказал Библей и в желтом церковном свете вдруг показался немного счастливее.
Чушь, подумал Матвей. Он бы не полюбил его. Не зная, что сделали его руки.
Проповедь слушали стоя. Едва ли в церкви набралось больше двадцати ребят.
— Сердце, обожженное во грехе, да найдет свой путь к исцелению в объятиях Всевышнего, под его присмотром. И не убоимся мы милости его, и не найдем в душе боле горести, покуда несём Его слово и славим имя Его, — глубоким раскатистым голосом вещал батюшка, и стены вторили ему эхом. Матвей не слушал. Голос звучал знакомо, а говорил не то.
В черной рясе и с железным крестом на груди, батюшка выглядел выше чем кто-либо из здешних, хоть и стоял на том же полу. Он был широким и рослым, ему нельзя было дать и пол века, но Матвей от чего-то знал, что перед ним глубокий старик. Он не кривился в одухотворении и не говорил нараспев, но, о чем бы он не пытался сказать, Матвей чувствал, что он в это верил. Его руки плавно кружили в воздухе, две ладони, что четыре Матвеевских — такими руками только душить волков, но этот старик выводил кресты, благословляя добро в пропащих дурных мальчишках.
— Позволь нам отмыть земную скверну и покаяться в низких делах, ибо в плоти пред тобой мы грешны. Прости сыновей своих, ибо нет в нас зла.
Она тоже любила бога, только как-то по-своему. Она ничего не знала ни о молитвах, ни о грехах, она никогда не ходила в церковь и не постилась. Она ничего не знала о боге, ей просто нравилась мысль, что кто-то может ее спасти. Она любила бога, но никогда по сути в него не верила.
Матвей вообще ни во что не верил. Он знал, что земля под ногами твердая, он знал, сколько стоит хлеб в стекляшке у дома, он знал, как в теории работает экскаватор и знал, ради чего он живет. Он не знал хорошего и плохого, он не знал греха или благодетели — он понимал грусть и радость, он любил теплое и вкусное, ему нравилось, когда видно небо, он знал ее ямочки на щеках.
Матвей не знал бога. Узнать означало бы, что он неминуемо попадет в ад.
После службы мальчишки сгрудились вокруг батюшки, и тот сразу стал походить на утку, окруженную своими птенцами. Старик сел на скамейку в углу, но даже тогда его голова не утопла в толпе. Матвей подходить не стал. Казалось, попадется он на глаза этому волкодаву, и тот тут же всё про него узнает — по глазам поймет, и тогда, может быть, использует свои руки по назначению. Умирать сейчас не хотелось. Очень уж Матвей любил солнце.
Скрываясь с глаз, Матвей бесшумно подошел к статуе, у которой вел службу батюшка. Распятие было из простого дерева, из того же, каким колят дрова и секут доски, каким топят камины и жгут костры — без торжества, без излишеств — без цвета. Фигура в полтора человеческих роста глядела на него сверху вниз. Грубые необработанные края с торчащими щепками — медленная страшная смерть. И чего он такой спокойный? Матвей рассеянно провел по коленям статуи кончиками пальцев. «И за что тебя так?» — простодушно подумал он и всадил занозу.
Он посмотрел на свою ломанную руку. Заноза не смогла пробить кожу — так и осталась торчать в огрубевшей мозоли. Матвей наклонился, облизнул большой палец и аккуратно вытащил щепку зубами. От жара мокрого языка по загривку пошли мурашки. Матвей сплюнул щепку и посмотрел на статую. Он вгляделся в ее пустое лицо, и почему-то от его вида стало тоскливо. Матвей спрятал руки в карманы и ушел, оставив позади убитого бога. Он побоялся, что если прикоснется снова, то ощутит, что его тело еще не остыло.
На стене в стороне от статуи и икон была нарисована картина. Картина была кривая и неискусная, но в своих размерах достигала потолка, а в ширь касалась соседних стен, и Матвей замедлился, чтобы лучше её рассмотреть. Зелёное тело исполинского змея сжимали кольца, а под каждым кольцом было написано слово.
«Памятозлобие» — черным значилось под первым кольцом. Память его всегда подводила.
«Воровство» — он никогда не брал больше, чем надо.
«Зависть» — скорее стыд.
«Жадность» — знай он нужное слово, он назвал бы это нуждой.
«Ересь» — Матвей не знал, что это.
«Похоть» — Матвей сглотнул.
«Гнев» — пустой и бессильный.
«Бессердечие» — было бы счастьем.
«Убийство» — мрачно венчало последнее кольцо.
Змей греха рождался в пасти двуглавой твари, в месте, охваченном красным пламенем. Верхом на чудовище, распахнув свои черные крылья, сидел ангел, нагой и безглазый, и на руках он держал младенца — то ли из золота, то ли просто жёлтушно-бледного. Омерзительная картина. Омерзительная.
— Ой, Нюня, — тихо проворковал Тормоз откуда-то сбоку. Матвей вздрогнул.
Тормоз стоял всего в паре шагов и глазел с блеклой тенью ухмылки, но крылось в этом какое-то безразличие — словно из-за стекла наблюдал. Такое у него выражение было, в полутоне — когда улыбка только сходит с лица, но уже секунд десять как несмешно.
Теперь, когда Матвей видел его при свете, он казался измученным.
— Ой, Ирина, — хмуро передразнил Матвей и сам захотел откусить себе язык. Тормоз ему не врал, ни словом, а Матвея все равно почему-то задело. Он и сам бы мог догадаться, раз уж на то пошло. Просто не захотел.
— На Ирину тебе не хватит, — спокойно констатировал Тормоз, покосившись на его кроссовки, обмотанные скотчем. Буднично так, словно со счетом сверился.
У Матвея пятки похолодели, до того ему стало гадко. Все кишки провернуло. Так они и застыли. Тормоз на кроссовки его смотрел, а он на Тормоза. «Я бы никогда, я бы ни за что!» — билось в его висках, он горел от стыда за одну только мысль, за сам факт того, что Тормоз о нем подумал, он хотел крикнуть и убедить, но вслух сказал вот что:
— Ирину я бы не взял и бесплатно.
— Все нищеброды так говорят, — отмахнулся Тормоз и отвел взгляд. Нисколечки его это не тронуло.
— Тебе нечего мне продать, — с нажимом переиначил Матвей, но по всему вышло то же самое. С ним всегда так, как ни старайся.
«Посмотри на меня,» — внутренне взмолился он. «Ты же видишь, я дурачок, я в жизни ни одной книжки не прочитал, я не со зла, посмотри на меня и поймешь.» Но Тормоз не посмотрел.
— Ой, так уж нечего? — прицокнул он и глухо буркнул себе под нос: — Мамошник.
— Чего? — непонимающе отозвался Матвей. «Не надо. Не начинай. Просто пошли меня нахуй и никогда больше со мной не говори.»
— Да у тебя ж на лице все написано, — заговорил Тормоз тоном, будто в том был какой-то упрек, и вкрадчиво понизил голос: — «Пожалейте меня, приголубьте.» Есть вещи которые может дать только женщина.
— Ты не женщина, — осевшим голосом возразил Матвей. У Тормоза в башке было чёрти что. У Матвея в башке вообще ничего не было, и он не знал, что сейчас беспокоило его больше.
— Конечно нет! Я же в церкви, — возмутился Тормоз и задумчиво добавил уже полушепотом: — Всему место и время.
Матвей посмотрел на него с сожалением. Почему этот разговор вообще происходит? Ему в принципе по жизни можно было только мычать — всякий раз, когда он открывал рот, из него всегда выливалась какая-то гадость. Как человек вообще может жить без мозга? Всё ломает, всё портит. Не может нормально. И винить в этом некого.
Казалось бы, вот он, рядом стоит, никуда не делся — «Прости меня, я сам не знаю, что я несу, мне ничего от тебя не надо, правда, давай забудем об этом, давай?» — нет. Молчит. Слова сказать не может. Да чтоб он сдох.
— Матвейка, — вдруг ласково позвал Тормоз. Аж сердце замерло, как ласково. Аж пробки в голове выбило — перемкнуло. — Знаешь, какой грех разлагает душу быстрее?
— Чего? — Матвей прослушал каждое слово. Всего на мгновение все его сознание сузилось до одной единственной точки в мире. С ним такое случалось время от времени, и, к своему стыду, Матвей не мог ничего с этим поделать.
Тормоз терпеливо повторил:
— Какой грех из двадцати самый непростительный?
Почему-то он звучал, как учительница. Такой назидательный, нарочито въедливый тон. Матвей нахмурился и ненароком подумал: «Дохуя умный, что ли?» Но мысль эта вышла беззубая, только лишь горькая. Матвей знал, каким бы ни был ответ, он ему не понравится. А ему и без того было тошно. «Посмотри, какой ты противный,» — все, что он слышал, когда Тормоз начинал говорить.
Тормоз выжидал, но Матвей так ничего и не ответил, и тогда он сказал это сам.
— Лю-бо-де-я-ние, — тихо по слогам проговорил он, как если бы это всегда было очевидно.
Матвей замялся. Он не был умным парнем, но не любил признавать это вслух.
— Типа… Измена жене? — неловко выдавил он и захотел провалиться под землю. Матвей вообще разбирался только в глаголах, и слова понимал не длиннее, чем в пять букв.
— Дурак, — только и фыркнул Тормоз и вымудренно пояснил: — То есть грех блуда. Угождения плоти и сладострастных воззрений, но истинная суть в том, что это есть выбор всего неверного. Убить можно случайно, своровать из нужды, но блуд это всегда выбор, и выбирая блуд, ты отворачиваешься от бога, а бог отворачивается от тебя, — он улыбнулся так, словно сказал что-то очень забавное, хоть взгляд его и остался безмысленным.
«Он отвернулся от меня не поэтому,» — подумал Матвей, но всё-таки промолчал. Он не был уверен.
Если так поразмыслить, не похоже, чтобы Тормоз действительно нуждался в компании. Матвею подумалось, исчезни он прямо сейчас, тот бы и не заметил — так и продолжил бы болтать о своём.
— Матвейка, — все так же любовно вновь позвал Тормоз, и так мерзко на душе от этого стало, хоть и мурашки пошли по шее — хоть живо затрепетало сердце. Опять Матвейка, фу ты. Все у него Матвейка. Тормоз был пёзднутый и, может, даже сам не знал, какой же жестокий. Матвею было бы проще, будь он только лишь грубым. Было бы за что невзлюбить. — А ты в бога веришь?
— Я не знаю, — раздраженно отмахнулся Матвей и был честен — не знал. Не знал он и почему это вдруг стало для всех так важно. Почему ни в одно место нельзя было войти без веры во что-то?
— М-м, — с улыбкой протянул Тормоз, и голос у него был такой мягкий, певучий, Матвей только сейчас заметил — он все еще говорил с ним этим голосом. Как на лестнице, когда впервые увидел и посмеялся.
— А ты? — Матвей не знал, зачем спрашивает. От Тормоза хотелось бежать. В нем все было неправильно, он пугал до дрожи, он пугал, как мама, когда она…
— Да я все детство лбом об иконы бился! У меня даже крестик есть, — довольно поделился Тормоз и, словно зная самый большой в мире секрет, загадочно предложил: — Хочешь покажу?
Склонив голову, он заглядывал прямо в глаза, и в его зрачках не отражался свет, Матвей сглотнул вязкую слюну и отрывисто покачал головой. Он и не заметил, как слегка отодвинулся.
Тормоз оживился и принялся копошиться в нагрудном кармашке. С недолгим усердием, он извлек на свет малюсенький тёртый крестик на черной нитке и протянул его на раскрытой ладони. Вещица оказалась вполне обычная, не то чтобы очень красивая, Матвею даже сочлось, скучноватая. Казалось бы, совершенно ничего особенного, а Тормоз так и лоснился лицом от радости. Радовался, радовался, а на шее все равно не носил.
— Круто, — отстранённо буркнул Матвей и всё-таки переспросил: — Так, веришь, в итоге, нет?
— Чего? — непонятливо заморгал Тормоз и быстро спрятал крестик обратно в карман. Матвей не знал, был ли он просто лишен последовательности, или что-то не договаривал, а может, только и всего, не разделял веру и символизм. Расстановка приоритетов в любом из исходов оставляла лишь желать лучшего.
Матвей снова взглянул на стену. Змей вился между ангелами и бесами, миновал островки неизвестных мест. В одном из таких, в зеленой пенящейся воде, плескались то ли утопленники, то ли русалки, а поверх значилось: «Море даёт мёртвым свод». Он ненавидел эту церковь всем сердцем.
— Ну ты говоришь типа про грехи всякие, про иконы, и крестик у тебя есть, но в бога-то ты веришь?
Тормоз задумчиво поднял взгляд на картину и нашел кусочек, который занимал ум Матвея, а затем обыденным тоном заговорил:
— Мне хотелось бы верить, что если бы бог был на самом деле, он бы не утопил мою сестру в супе, но, по-моему, он бы так и поступил.
Воздух взрезала тишина. На мгновение Матвей был уверен, что оглох. Он надеялся, что Тормоз шутит, но, похоже, он не шутил.
— Мне жаль, — тихо шепнул Матвей — всё, на что хватило слов. А что еще он мог бы ответить? Люди умирали. Умирали ужасно плохо.
«Знаешь, я видел, я видел однажды, как кто-то умер.»
«Ты знаешь, они не остывают так долго.»
Рука дёрнулась против воли.
— Не стоит, — отмахнулся Тормоз, и в его голосе по-прежнему теплела улыбка. — Это было давно, да и она была та еще мерзавка.
Так он и сказал. Вроде и интонации толком не было, говорил Тормоз всё так же медленно и легко, а прозвучало — будто он на пол сплюнул. И слово было такое злое, хлесткое — инородное, будто чьё-то чужое. «Мерзавка». Так нелепо и забавно звучал Гошик, когда кричал: «Смена пажеского караула!» — так по-дурацки глупо из уст Матвея выскакивало слово «трэш,» стоило ему немного забыться в разговоре. Так в речи всегда звучали слова, взятые у кого-то другого.
Хотелось спросить, но Матвей подумал, что это будет лишним, и поэтому промолчал.
Тормоз перешатывался с ноги на ногу и больше не стремился заговорить. Матвей не понимал, что им движет. Что сидело в его черепушке, почему он говорил, то что говорил? Матвея будто бы в уши выебли, такое чувство у него было. Словно гнилью облили с головы до ног.
В голову лезло всякое. Не что-то конкретное — так, одна мешанина. Мама теплая и мягкая, у Гошика дома пахнет вкусно, Дядя Верищ хохочет, аж стены трещат, он все ногти себе содрал, пока пытался ее поднять, тётя Маша говорит, что он совсем взрослый, птица лежит на асфальте, и муравьи доедают ее глаза, «пиздуй-ка ты отсюда, Матвейка» — «нахуя ты сюда припёрся, а?». У него голова гудела, как пережженный аккумулятор, а в груди неистово рвалось сердце — оно хотело на волю, оно мечтало остановиться. Как гадко ему было, всем нутром, каждой жилой, с ума сойти можно, как он себя сейчас ненавидел. Кто позволил ему это существование? Зачем он вообще живет? Он гробил все к чему прикасался, он рушил всё, что хотел сохранить. Ему было мучительно. Ему было невыносимо.
— То есть… Бог злой? — безнадёжно спросил Матвей, когда разговор, казалось, уже исчерпан. «Нет, не говори со мной больше, не отвечай.»
«Рядом со мной всегда происходят плохие вещи, и я не знаю, как это остановить.»
— Нет, — равнодушно отрезал Тормоз. Матвей измученно поднял голову. — Просто Бог есть всё, а зло — его ипостась. Нет такого зла, которого бог бы не возжелал. Нет такого зла, которому бог не позволил быть.
У Матвея в глотке свернулся ком. И правда, где был этот вселюбящий бог, которого все так хвалят? Где прощение и воздаяние? Почему в такого мерзкого бога верилось больше?
— Зачем? — только и спросил он. О каждом прожитом дне, о каждом сделанном вдохе. Зачем?
— Так дробят жернова господни, — бесхитростно пожал плечами Тормоз. — Значит, зачем-то ты ему нужен злым. Понимаешь, — понизил он голос и тихо забормотал, словно этого никто не должен был слышать: — Однажды с тобой случится что-то ужасное, что-то такое, после чего ты никогда уже не будешь прежним, и случится оно не за что-то, а просто так, и когда это случится — а оно обязательно когда-нибудь случится — ты станешь худшим человеком, чем был когда-либо, и принесешь с собой еще больше зла, и это не хорошо и не плохо, просто так надо. Таков был замысел, и по-другому быть не могло. Понимаешь?
И бред вроде, ахинея, а он почему-то понял.
И в этом смысл?
На этом всё?
Тормоз повернул голову и внимательно вгляделся в его лицо, и глаза у него странно поблёскивали. У него почему-то дрожали губы, и Матвей скорей существом ощутил, чем понял: его распирало от удовольствия. Поняв, что Матвей заметил, Тормоз дёрганно отвернулся и снова уставился в стену. Лицо у него стало такое скованное, как обычно бывало, когда отчаянно пытаешься не заржать.
Он поморщил носом и сморгнул неясный восторг. Матвей проследил за тем, как смешно подпрыгнули на коже его веснушки, и подумал, что все-таки он был ужасно милый. Может, не женщина, но девчонка, и в этом он совсем не казался непристойным, просто данность — забавная неуместная блажь. Ирина Петровна. Иришка. Ира. В самом деле: оно было ему к лицу. Как ещё его назвать? Тошнота подкатила к горлу, когда Матвей лишь мельком представил, как много мальчишек подумали о нем так же. Матвей был хуже животного, он был самой распоследней мразью, он был хуже всех них, потому что сам хотел думать, что это не так. Единственное, что его от них отличало — он всегда был слишком труслив.
В четырнадцать он выше нее на целую голову. Он безобразно пьяный, загораживает ей дверь — не держит и не толкает, просто стоит вот так и шатается. Ему стыдно до нестерпения, до слякотных красных глаз, он чувствует себя гнилым и грязным, его попытка бессмысленна и он это знает, но хуже всего то, что он не может не попытаться. Она не медлит ни секунды, хватает его за щеки ногтями, сжимает пальцы на челюсти до красных отметин, до боли в деснах, берет его вот так, как щенка, тянет вниз и глухо скрежечет сквозь зубы:
— Ты чё там о себе думаешь, а? Совсем прихуел?
Матвей смотрит на нее жалобно и не может сказать ни слова, но «посмотри на меня и поймёшь» — она смотрит и понимает, но это её лишь злит.
— Сидеть нахуй, — с нажимом произносит она, и ноги у него подкашиваются сами. Она смотрит на него ровно так, как он того заслуживает.
Он безвольно сползает на пол и не двигается до тех пор, пока стук каблуков в подъезде не затихает. Он всегда ее слушается, даже если просьбы ему не нравятся. Остаток ночи он проводит под дверью, слушая, как в стенах вращаются механизмы, а утром снова поднимается человеком, которого невозможно сломать. Он думает, что, в действительности, ему не нужна вода или воздух. Он может жить на одной только мысли, что однажды она вернётся.
— Опять ноешь? — с усмешкой спросил Иришка. Тормоз же. Да?
Матвей посмотрел на него, а лицо было незнакомое — где-то вроде встречались, но совсем вылетело из головы. Кто это вообще? Веснушки милые, глазища с ума сойти, шея кривая, белая, а на шее какое-то месиво. От кадыка до уха — россыпь мелких белесых шрамов. Одна рана свежая — багровая точка с желтушным пятном вокруг. Такая будет, если отвёрткой долго давить, Матвей знал.
— Как бы тебе моргалы твои не выкололи, — равнодушно произнес Тормоз. Спокойно так, без эмоций — потом дошел смысл слов.
Матвей дернулся и поднял взгляд, Тормоз смотрел, как и прежде, никак не изменился в лице — а в зрачках шевельнулось что-то бездонное.
— Мама не учила тебя, что глазеть неприлично?
Мама только и учила его, что глазеть. Матвей уже было рот открыл, даже вроде какая-то дрянь на языке завертелась, а Тормоз одернул:
— Молчи. И так уже без пяти минут опущенец.
— Чего? — Матвея как оглушило. Не сами слова — их тон. Он его как бездомную псину пнул, а Матвей и не понял, за что.
— А того. С кем ты, по-твоему, разговариваешь? — ехидно и едко вопросил Тормоз. — Нехорошо получается. Может, мы сразу съедемся, а, Матвейка?
— Чего? — контужено повторил Матвей, а Тормоза как переклинило. Он заговорил быстрым шёпотом, так смешливо и желчно, как вспоминал о сестре, которую утопил в тарелке его самопальный бог.
— Ты же хочешь со мной дружить? Так тебе со мной интересно? Может поцелуешь меня, Матвейка? Без халтуры только давай, по-французски. Тебя это не смутит, не впервой же? Ты всегда целуешься с проститутками?
— Да пошёл ты нахуй, — отвращено скривился Матвей и отпрянул. Его внутри как бумажный клочок перемяло — не больно, не грустно, только лишь непонятно: почему? За что? Что он такого сделал?
Он посмотрел на этого урода, на эту неразумную опизденевшую мразь, и почувствовал, как рассыпалось каждое злое слово.
Тормоз был в точности такой же, как и пару мгновений назад. До одури симпатичный — чем-то отдалённо похожий на неё.
Матвей встряхнул головой и развернулся.
— Да ладно, я же шучу! В церкви не считается! Хочешь, еще поболтаем? А, Матвейка? — усмехаясь, бросил Тормоз ему в след, и Матвей уловил издевку.
Его замутило. Он поспешил уйти.
Он нашёл глазами Нуныра, этого доброго беспритязательного парня, и не раздумывая пошел к нему. Он сидел на лавке у входа, и Матвей опустил глаза, чтобы никто другой не сумел поймать его взгляд, пока он не сядет рядом. Если сядет, все будет нормально, Нуныр не из болтливых, с ним всегда легко, Матвей сядет рядом и, может быть, скажет, что хочет попросить у Бога прощения, а Нуныр, наверное, кивнет головой, да и всё, и все сразу станет нормально, нужно было только успеть.
Оставалось всего пара метров. Матвея ощутимо толкнули в плечо.
— А я, блядь, думал ты нормальный, — выплюнул Шнифт, проходя мимо. — Ни грамма тебе, погани, не налью, — сквозь зубы прошипел он и исчез где-то за спиной.
Оборачиваться Матвей не стал — его тяжело пригвоздило к полу. Он посмотрел на Нуныра с непониманием, а Нуныр посмотрел на него в ответ, и такой взгляд у него оказался, такие глаза, у Нуныра, у этого доброго беспритязательного парня — он посмотрел на него с разочарованием.
Он опустил глаза к полу и тихо попросил:
— Слушай, не трогай Иришку. Его не по делу опустили.
— Не… Я ж не это… — сбито оправдался Матвей и задышал часто-часто.
— Да ясно. Просто не надо, — ответил Нуныр с жалостливым сомнением. С таким лицом добивали попавших под колёса дворняг.
Он встал и прошел мимо. Матвей так и застыл на месте. Он поднял глаза и увидел знакомое лицо. Усталый неосознанный взгляд, больной желтушный цвет кожи, ножи, смотрящие в сердце — икона взглянула на него со стены. Она пригласила его на чай в свой новый дом в Химках и показала свое кольцо. Сидели недолго — она попросила его не допивать и провожать не пошла, тогда-то до него и дошло. Она хотела, чтобы эта встреча стала для них последней. А на ключнице в коридоре на новых ключах висел ее старый брелок с иконой. Он думал мгновение, пока надевал ботинки, а уходя, схватил ключ с крючка и захлопнул за собой дверь. Брелок позже разломился на части в его кармане, и уже после он всё не мог перестать представлять — что если он украл у нее тогда не брелок. Что если он украл её из-под его защиты. Капитолина Ивановна звонит на сотовый вечером в пятый день лета. «Она кричит уже несколько часов, они не приезжают!» Не получается разжать руку, она сидит в щели между холодильником и стеной, и её лицо… Она выглядывает из-за железной двери, «повзрослей уже», он идет по железной дороге и слышит гул поезда, он идет по мкаду и в его ботинках хлюпает вода, когда он приходит домой, он не чувствует ног, он уже вообще ничего не чувствует, пустой крюк качается на ветру, и у него такое лицо, у него… У него ногти до мяса содраны, он смотрит на эти ногти, на эту руку, размахивается и бьёт, она его об этом не спрашивает, она сидит на полу и смотрит на свои ноги, она спихивает его с дивана, он покупает ментоловый Кисс, его тошнит только первые пару раз, потом даже начинает нравиться, и его лицо, и её лицо, и…
В голове что-то с хрустом сдвигается.
И всё вдруг становится несущественным. Матвей сводится к простой функции, пойти туда, сделать это — ничего лишнего. Мир расслаивается до цифр и величин, в голом остатке одна математика, ни цвета, ни звуков, объекты и линии в статике — затем исчезает объем — затем исчезает форма — затем исчезает всё.
Распад далее невозможен.
— Поздравляем! Ваш корабль достиг атмосферы Земли.
— Михаил, расскажите о вашей жизни в открытом космосе!