Ве́стейн, Ха́лльдисхейм 1158 год от Великой Зимы
— Темнеть уж начнёт скоро. Она точно придёт? Сванхи́льда в ответ лишь усмехается и всовывает лук в руки Гу́трун. — Она такая важная теперь, ты бы видела. Но… что ж, встретит тебя, коль обещала. Давай-ка, успеешь разок выстрелить, пока она не прибыла. Та протяжно вздыхает и выходит вперёд. — Буду я её спрашивать, — ворчит она в ответ, пытаясь распрямиться: рубаха больно туго плечи стягивает. — Раз меня сюда одну отправили — стало быть, и присмотра не нужно. Взрослая, стало быть… Гутрун с трудом натягивает лук и медлит с выстрелом: то один, то другой глаз щурит, то выше, то ниже целит, — но наконец отпускает, чуть качнувшись в сторону. Стрела, просвистев над ухом, впивается в самый край мишени и застревает в переплетениях. Вслед за стрелой протяжно свистит и Сванхильда. — Ну и ну, взрослая, — она, скрестив руки на груди, отступает на несколько шагов назад. — Я, конечно, не думала, что на этом Северо-Востоке стрелять учат лучше нашего — но о таком и помыслить не могла, знаешь… Гутрун прикрывает рот рукой, сдерживая зевок. — Насмехайся на здоровье. Сама бы знала, как эта тетива пальцы режет… — Режет — как ножом? Ужас какой! — вскакивает, ахнув, сидящий в отдалении худенький юноша. — Она не поранилась, Хильда? Кюн-флинна ухмыляется и качает головой. Этот И́нгви, холёный сынок одной из советниц, таскается за ней добрых полгода: она уж и на стрельбище его брала, и на тинг к матушке — а ему всё никак не наскучит, смотрит да смотрит. Вот и гадай, в кого он там метит: Сванхильде в дружки или матушке в зятья… Она забирает лук у Гутрун и сама встаёт напротив мишени. — Это я-то не знаю? Гляди, как надо, — хмыкает она, вздёрнув подбородок. Натягивает тетиву, задерживает дыхание. Отпускает — и спустя мгновение её стрела уже торчит ровно в серёдке, лишь алое оперение подрагивает слегка. — Да тебя, видать, сама Хья́рта в лоб поцеловала, покуда ты ещё в колыбельке была, — восхищённо молвит Ка́ри, не отводя от мишени взгляда. — Сколько ни знаю тебя, до сих пор надивиться не могу, как ловко с луком управляешься… — Вот-вот! Скоро сама буду вами всеми командовать, — Сванхильда, войдя во вкус, продолжает похваляться. — Си́гмар не по чину уже: только и делает, что с матушкой везде носится, как со мною раньше… Эй, а тебе не надоело ушки-то греть? Может — домой, к шитью да мягкой постельке? Она со звонким смешком переводит глаза на Ингви — тот, торопливо оглядевшись, мотает русой головой. — А ещё спалось мне плохо: так бы я не сдюжила, — всё пытается оправдаться Гутрун, бормоча под нос. — Всё братец снился: и ладно бы сон был хороший, а то… — Погоди: братец? Так, — кюн-флинна загибает пальцы, — Бри́нья, значит; ты, да ещё… — Да четверо нас у матушки, что считать-то. Кому ни скажу об этом — у всех лица… такие, будто я себя богиней воплощённой назвала и подношений требую. Сванхильда от удивления присвистывает и открывает рот, чтобы ответить — но тут и сама Бринья заявляется. С тугой косой воительницы да чёрными знаками на лице кажется она ещё более статной, чем прежде — так на матушку была бы похожа, кабы не улыбка да не золото волос… — Что, сестрёнка, не обижают тебя тут? Гутрун, забыв обо всём, тут же срывается с места и едва не сбивает сестру с ног. — Обижают, — бормочет она, уткнувшись лицом в рубаху Бриньи. — Я всего лишь выстрелила плохо, а она… Но с таким луком даже ты бы еле управилась, я уверена. — А ну, давай попробую… Сванхильда, наблюдая за сценой, передаёт лук Бринье; та, поднатужившись для виду да покряхтев погромче, таки натягивает тетиву. — И вправду, — улыбается она. —Ну-ка, где там у вас стрелы?.. — Стой, дай взглянуть! — Гутрун всматривается и лишь сейчас замечает изогнутые чёрные полосы на лице сестры. — Неужели ты… ты теперь правда дева щита? Договорив, она озаряется таким восторгом, что аж жалко становится разочаровывать. — Ну что ты, — Бринья ласково гладит её по щеке. — Рано мне ещё в девы щита. Да и скверная служба выйдет у той, кто в городе не каждую зиму появляться будет. Она вдруг сталкивается взглядом с собственным отражением в мече, висящем на стене. С непривычки всматривается: две полосы на щеках — длинные, тонкие, словно гнутые заморские клинки, — да ещё одна на лбу и две на подбородке. Испокон веков носят их девы скал, а после — подвигами ли, выслугой ли лет, — заслуживают всё новые и новые, пока те полностью не покроют лицо и не лягут причудливым узором — до самого погребального костра. — А что, — Сванхильда подаёт ей одну из уцелевших стрел, — есть куда податься? Бринья прикладывает стрелу к луку и щурит один глаз, целясь. — Ну как же! За море, вестимо… может, даже в Эрле́ндру, если пустят, — улыбается она и отпускает. — Как раньше — только не от безделья; да и подруги у меня там остались — глядишь, помнят ещё. Да и жене понравилось… эх, мимо! Стрела, еле чиркнув по самому краю мишени, улетает куда-то в траву. Сванхильда усмехается и закатывает глаза: то ли от косого выстрела, то ли оттого, что даже спустя пять зим после свадьбы с загадочной скальдой Бринья то и дело о ней речь заводит, как девчонка влюблённая: порою только и говорит, что про жену да про жену, будто нет для неё слова приятнее, чем это. Встречаются они взглядами. На Сванхильду уж снизу вверх смотреть приходится: за годы эти кюн-флинна и в плечах раздалась, и ростом Бринью перегнала; с половины головы косы отрезала, а с другой — сбрила вовсе. До того переменилась, что знакомые иногородние, когда приезжали, не признавали поначалу. Бринья-то пообвыкла быстро: к Со́львейг в своё время дольше пришлось… Мысль о подруге вдруг остальное затмевает, вплывая, словно чёрная тучка на небо чистое. — Посланницей доброй воли, в общем, стать хочу, — говорит она наконец, присев на скамью рядом со смущённым Ингви. — В сагах ведь не только о воительницах, но и о миротворицах говорится: нет никого важнее их… ведь нет ничего ценнее мира. — Ой, да знаю я: частенько встречала таких посланниц у матушки… Только, думаешь, потянешь? Там и чужие языки знать надо, и за своим следить. Вот говоришь: «Эрлендра», а сама не знаешь, что не любят там это слово. Надобно по-ихнему как-то, как сами себя прозвали… а представь, на их земле бы сказала? — Ну запомню, как надо, — невозмутимо пожимает плечами Бринья. Сванхильда утирает вспотевший лоб и подсаживается с другой стороны. — А знаешь ещё, как про нас там говорят? — помедлив, добавляет она будто невзначай. — Мне матушка рассказывала. — Как? — «Лица белее кости — души чернее смоли». Бринья замирает; кончики пальцев невольно к щеке тянутся. — Ну и пусть. Не мне о том судить; а моя душа — вот она, на виду, скрывать нечего… — Кюн-флинна! Кари, запыхавшись, подбегает к ним и протягивает примятый лист пергамента, свёрнутый в трубу. — Имя, что ли, моё забыла? — Сванхильда, недовольно бурча, оборачивается. — Чего тебе? — Надо весть Сигмар отнести, — Кари всовывает лист ей в руки. — Советницу Бе́стлу обворовали, такой крик подняла — сказала, пусть отряд на поиски собирают. И не только её, представь… там всё написано, в общем. Кюн-флинна нарочито громко фыркает и разворачивает послание. — Поняла, но я-то тут при чём? Мы, может, тут делом заняты были. Стрелять учились, — она откидывается на спинку скамьи — такая расслабленная и важная, будто и вправду оторвали её от чего-то серьёзного, а не от пустой болтовни. — Погоди, — вмешивается Бринья и смотрит через её плечо, пробегая глазами по строкам. — Кари, известно хоть, где именно в городе негодяйка хозяйничает? Кари, почесав подбородок, отводит взгляд. — Так и не скажешь сразу. Вроде бы нигде её не видно — а вроде бы и везде сразу. Одни говорят — в ремесленной округе, а другие — чуть ли не у длинного дома… но врут, наверное: туда уж точно не пробраться незамеченной. Волос ещё рыжий дома у неё нашли — но, может, это и не её вовсе. Может, муженёк или сынок к себе женщин водят; а даже если и воровка оставила, то что же — всех рыжих в городе теперь созывать?.. Бринья досадливо морщится и вздыхает тяжело. — И что теперь? — Ну что-что: надобно отнести — значит, надобно, — Сванхильда встаёт и хлопает её по плечу. — Можем и вместе пойти, а? А потом — по лошадям и до длинного дома наперегонки, как матушки наши когда-то… да и скучно не будет! Бринья только открывает рот — но тут вдруг вскакивает с места Ингви. — А как же я? — он тянет кюн-флинну за рукав. — Хильда, ты ведь обещала! Папенька уже барашка зарезал для гостьи почётной, весь дом украсил — неужто теперь возьмёшь и бросишь?.. Бринья кладёт ей руку на плечо. — Всё в порядке, я отнесу, — вымученно улыбается она. — Хочу… хочу побыть одна. — И ведь знает же, плут, как вести себя надо, — говорит Сванхильда так, будто нет его здесь вовсе. — Чуть похнычь, чуть покрасуйся — и можно хоть из А́льдри верёвки вить, не то что из меня. Ах он… — Из кого? Кюн-флинна отмахивается. — Да забудь. Эй, драгоценный: приду я, приду, не дуйся только! Бринья облегчённо выдыхает — и, не проронив ни слова, уходит одна.***
— Полно тебе, Сольвейг, дурью страдать, — вздыхает Бринья, прикрывая за собой дверь одного из самых неприметных домиков на окраине. — В следующий раз, глядишь, уже не меня встретишь — разве хочется в остроге прозябать из-за безделушек? Сольвейг, прищурившись, цокает языком. — Ой, а я тебя и не признала поначалу, — она качает головой. — Подумала, это дева щита ко мне пришла, грозная и сильная, — а это ты всего лишь… — Ты зубы мне не заговаривай, а выкладывай, что наворовала. Без утайки всё отдашь — так и быть, отпущу с миром. Сольвейг, вздохнув, вынимает из поясной сумки сокровище за сокровищем и раскладывает на столе. Кольцо, гребень, мешочек с монетами — так красиво расшитый, что Сольвейг и пустым бы его себе заграбастала. Бринья запускает руку в мешочек, заполняя вечернюю тишину звоном монет. Вынимает, пересчитывает: вроде бы на месте всё. Вроде бы… — Это что? Она протягивает руку и проводит за ухом у Сольвейг — на пальцах остаётся то ли сажа, то ли чёрная краска. — Воровство, знаешь ли, ремесло ненадёжное, — она будто в лицо Бринье смеётся — а в мыслях уж прикидывает, как Гримге́рда её отчитает потом за то, что умылась скверно. — Одним им не прокормиться, так что по ночам трубы чищу в богатых домах. — Если так, то поторопись: стемнеет скоро, за работу уж пора браться. Так и случается каждый раз, как пересекаются их пути волей-неволей: колкости, недосказанности, необъяснимое чувство, похожее на боль от вонзённого под рёбра тупого клинка. — А чего только сейчас пришла? — Сольвейг нарушает тишину. — Это богатейка поздно спохватилась или ты долго искала? — Да просто сестрица ко мне приехала, — отвечает Бринья так беспечно, словно вновь они всего лишь две неприкаянных девчонки, шастающие втайне от матерей: рука в руку, душа в душу. — Встретить надо было, всё показать, со всеми перезнакомить… В полумраке хижины кажется вдруг, что Сольвейг бледнеет и дёргается еле заметно. — Ещё одна, — бормочет она себе под нос. Бринья не решается переспросить — но тишина давит на уши тяжёлым стальным шлемом. — Я ведь правда помочь хочу, — вздыхает она тихо, опустив глаза, будто в детстве перед матерью провинившись. — И понять получше: сколько лет тебя знаю, а душа твоя не яснее неба туманного. Ты ведь не со зла это делаешь, не из жадности… но зачем тогда? Сольвейг отворачивается; за эти зимы и окрепла она, и растеряла болезненную худобу — а причёска и зелёная рубаха всё те же… Приблизиться к ней, обнять крепко, рассказать всё-всё, что на душе томится, защитить от её же дурных намерений — так хочется этого Бринье, что аж изнутри распирает; однако вместо этого она лишь неуверенно отступает к двери. В голову закрадывается шальная непрошеная мысль: быть может, ради неё Сольвейг и затевает всё это, быть может, её внимания ищет — кричит о помощи так, как только может кричать гордая её заклятая подруга. — Что ж, молчи, если сказать нечего, — выдавливает Бринья. — Но знай: если только захочешь, если только на мгновение задумаешься… Несмотря ни на что… я рада быть тебе подругой. Сольвейг молчит. Провожает взглядом её уходящую фигуру. Выжидает немного — и, собравшись с мыслями, выбирается через чёрный ход. По дороге она стирает остатки чёрной краски, размазанные по шее, но будто до сих пор чувствует прикосновение тёплой сильной руки. Вроде бы не как к подруге Бринья к ней пришла, а тронула всё равно осторожно и заботливо: тяжко ей когда-то придётся, с такой-то тщедушной душонкой… На радость Сольвейг, никого ей не встречается ни по пути в общину, ни даже за границей сокрытой. Удачно подгадала, видать, время, когда все в ритуальном зале собрались — а о том, как с ней потом разбираться будут за то, что невесть где шлялась, думать пока рановато. Да и неважно это. Всё — неважно. Сольвейг выворачивает пришитые к изнанке рубахи карманы. Пучок травы, что простые женщины сжигают для расслабления; обсидиановый наконечник стрелы; камень янтаря с замурованной внутри ящерицей. Пустяковая добыча, но на сей раз она важнее сокровищ; может, в иной раз хозяйка и хватилась бы, не стащи Сольвейг заодно что посолиднее… Со скрипом распахиваются ставни окна, впуская порыв ледяного ветра и чёрную тень. Сольвейг оборачивается на хлопанье крыльев. Ворон о четырёх глазах, присев на карниз, склоняет голову набок — будто любопытная девчонка, заставшая подруг за новой диковинной игрой. — Что, прознала? — бурчит Сольвейг себе под нос, раскладывая добычу на столе. — Быстро же она, ничего не скажешь… Едва она заканчивает, как заявляется без стука и сама Гримгерда. Оглядывает горницу ученицы — небрежно и бегло: ещё не зайдя, узнала она обо всём, что хотят утаить от её всевидящего взора. — Что это значит? Сольвейг сгребает добычу в кучу, заслоняет собой и нервно вжимается в стол. — А вот возьму и не скажу, — она огрызается, мелко дрожа — от гнева, от досады. — Если так узнать не терпится — можно и… — Нет, — не видно её, но по голосу слышно, что улыбается — бледной кривой полуулыбкой, как она умеет. — Ты скажешь. Сольвейг, не шевельнувшись, закрывает глаза и лишь крепче впивается пальцами в край стола. — Я хочу увидеть, как я умру.