Порвется небо и просыплются звезды И под ногами будут робко тускнеть Мир содрогнется, но уже слишком поздно Жалеть
Один час, второй — а сна ни в одном глазу. Мори рвано вздыхает, голову запрокидывая резко, отчего старое кресло принимается скрипеть, всем видом своим и старой, провонявшей грязью тканью выказывая недовольство. Вокруг — ни души. Вернее, создается такое впечатление среди тишины, повисшей также, как на недавних похоронах. Мори не впервой чувствовать это давящее, наступающее на уши ощущение. Тягомотно, невыносимо, тошнотворно, и принятое недавно “лекарство” явно не тому вина. Веки сами опускаются, словно наливаясь свинцом, и Огай безуспешно пытается наполнить легкие воздухом. Вздох. Все давит на грудь. Будто бы кто-то сжимает его кости железными, ледяными пальцами, и делает это с такой силой, словно организм вот-вот пойдет по швам, словно осколки костей этих вопьются в плоть через несколько секунд, протыкая ее нещадно и не давая вновь вздохнуть. Воображение предательски рисует мучительную медленную смерть: то, как Огай в крови захлебывается, как ранит себя попыткой выжить, как добивает свое тело медленно, но верно. Собственные тонкие пальцы ощупывают рубашку с тихим шуршанием; пусто. Вот только от надоедливого ощущение не отделаться, и Мори опять кажется, что он вот-вот сдохнет и поляжет в ту же яму, куда обычно скидывают “поломанные” тела. А еще Мори кажется, что он в полной заднице. И не только потому что драгоценные ампулы постепенно заканчиваются. Начальство — кучка упертых ослов, которых хочется самих пустить залатывать солдат. А еще харкнуть каждому в лицо лично за нехватку медикаментов и отсутствие всякого желания хоть как-то улучшить ситуацию. И будь Мори даже самым большим патриотом, все равно бы предпочел отсюда свалить куда подальше. Дождь, стуча по окнам, понемногу разбавляет гнетущую тишину. Ах, да, на сегодняшнюю ночь же обещали ливень. Ладно, это гораздо лучше, чем луна, что любопытно пытается заглянуть в кабинет, или куча звезд, от которых кругом идет голова. Да-да, дождь определенно будет приятнее, забивая легким шумом и без того разболевшуюся голову. — И что же мне с вами всеми делать? — Бурчит под нос Мори, все же чувствуя, как тяжесть сбавляет обороты и как слова теперь вылетают не со свистом из груди подобно пулям, зажатым в тиски. Правда, подъем на ноги все еще чувствуется тяжело: они совершенно не слушаются, отчего Огай едва ли не оседает на пол, впиваясь пальцами в подлокотники. Если не сейчас, то когда? Вот когда он со всем разберется? Голова гудит как старый мотор, но даже с этой болью приходит мысль, что торчать во всех смыслах данного слова конкретно здесь — заведомо плохая идея. Быть может, потому ноги сами ведут Мори в кабинет, а в руках вскоре оказывается один из старых скальпелей. Самый ржавый, который для нормальной операции не сгодится, но подходящий для тела того, чьи крики он бы слушал целую вечность. Нет-нет, Огай не маньяк вовсе, обожающий голоса жертв, скорее откровенно заебался, о чем скажут и неопрятный вид, и трясущиеся руки от отсутствия нормального сна — или, может, от того, что действие препарата проходит? Хрен его знает, если честно, причин тут много. Госпиталь его инициативу встречает все тем же мертвенным видом: длинными пустыми коридорами и пыльными шторами на окнах, которые еще не успели пойти на тряпки для раненых. Мори едва слышно шаркает ногами об пол, направившись к лестнице. Там, будто бы над всеми возвышаясь, и сидит главная мразь. “Ты ведь должен понимать, в стране кризис.” “Тебя разве не учили экономить?” “Ну, если обезболивающих нет, режь так.” Хриплый голос бьется о стенки черепной коробки и колкие фразы, им сказанные, вонзаются в голову иглами. Мори с силой кусает себя за губу — дойти и закончить все это. Появиться и положить конец. А все, что дальше будет — проблемы уже будущего Огая, а не того, кто сейчас за перила цепляется с трудом. У двери он все же мнется: худая рука то ложится на металл ручки, то уходит с него, оставляя теплый след. Огай делает один глубокий вдох. Биение сердца отдается гулом в ушах и пульсирует в висках. Назад пути нет. — Вы чего так поздно? Что-то хотели? — Морщины на чужом лице сегодня кажутся особенно уродливыми. Хочется надеть на это лицо пакет, заодно спрятав и седеющие волосы, а еще тот отвратительный голос заглушить. Желательно навсегда. — Да. Обратно в город, — голос предательски дрогнет в самом конце.***
Мори глаза открывает и первое, что хочется сделать — выблевать тот скопившейся в горле ком. Вид крови на полу привычен также, как и чужое бездыханное тело поодаль. Он рвано кашляет, пытаясь избавиться от стойкого ощущения гнили внутри, и скальпель отпинывает, словно спихивая вину за произошедшее на тонкую железку и чей-то мнимый силуэт. Конец, да? Хуевый конец. Все остальное — как вакуум: крик работницы, синяки от друзей этого урода, скрежет ботинок о землю, когда Мори, как тряпичную куклу, подхватывают на руки утаскивают из кабинета. В себя он приходит разве что с наручниками в камере и парой людей по ту сторону решетки. Трясет. До стука зубов, до того, что опять не спасает одеяло, до желания выломать нахуй каждый свой палец, лишь бы отвлечься от дрожи на боль. А еще тошнит. От того, что было, от того, что ампул рядом нет, от приторного запаха и любой еды. Огай забивается в самый угол темной камеры, поджимая ноги, и всмотреться пытается в чужие лица. Все перед глазами плывет. Даже собственные руки кажутся такими мыльными и мутными, словно Огай зрение посадил за эти несколько часов. Или. . .быть может, дней? Сколько он просидел там, в кабинете? А сколько просидел здесь? Мори искусанные губы поджимает, царапая их друг об друга, вздохнуть все хочет, но на шее будто свинцовый ошейник висит. И душит, резко, невыносимо душит. — Видите, совсем из ума выжил. И Огаю хочется ответить как-то на эти слова, эхом отдающиеся в голове, но из горла разве что хрип рвется. Он определенно соберется с силами и заставит сойти с ума автора этой фразы, а пока. . .пока трясет. Да так, что впервые с губ срывается не приказ или просьба, а мольба, да такая, что едва можно разобрать. — Помогите. . .пожалуйста.