***
Донмён приходит вечером; у него за спиной на крепком ремне любимая клавитара, а за руку он тащит Гиука — всего такого сладкого и румяного, что аж за щёки искусать охота. Просит сделать ему ещё один ирландский, только виски положить на полрюмки побольше, и Гонхак эти самые полрюмки доливает — Донмёну не зажал, потому что Донмён крутой. Вместо того, чтобы крутиться у бара, Гиук оттаскивает хёна за столик в уголке, где на подоконнике растут гиацинты; в их суетливой галдящей болтовне Дончжу находит что-то до жути уютное, и его последний латте на сегодня получается особенно вкусным — уставшая за день клиентка мягко улыбается, и Дончжу улыбается ей в ответ. — В выходные у родителей годовщина, — роняет над столиком, пока Донмён скалисто лыбится и тискает за щёчки Гиука. — Может, ты один к ним поедешь?.. Надежда умирает последней. — Думаешь, если тебя не будет, мама в кои-то веки увидит меня?.. Донмён смотрит на него, как на дурачка, и улыбается по-другому — по-медовому ласково. Дончжу дурачок — который всё ещё не смирился с тем, что маминым цветочком выпало быть ему одному. — Бабушка говорила, что она приедет. Расстроится, если с тобой не встретится, — Донмён кладёт ладонь на руку Дончжу и утаскивает её поближе к себе, скрещивает пальцы, перебирает тонкие колечки, гладит по костяшкам; сладко-розовых щёчек Гиука как будто больше не существует, и Гиук радостно набивает их кусочком земляничного кекса. Дончжу чувствует себя ванильной соплёй — хочет впитаться в Донмёна через руки, через объятия, сквозь одежду и кожу, куда-то глубоко внутрь, чтобы хотя бы так?.. но в нём дома заметили его; не заметят всё равно — бабушка может быть, но ей всё равно не нравится, как от Донмёна пахнет сигаретами. Донмёну, впрочем, наплевать, кто и что в нём не любит. Гиук вылизывает картонную тарелочку чуть ли не дочиста, выпивает кофе до последней капли и суетливо убегает — ему ещё постираться, погладиться, прибраться и струны на любимой басучке подтянуть. На прощание шутливо тянет к Донмёну сладкие губы уточкой, но — только стукаются кулаками; Дончжу приходится размять веко рукой, чтобы глаз не дёргался, и Донмён с него скалисто лыбится, но второй его руки не отпускает. Гонхак, цокая, просит расплатиться, забрать шмотки и свалить, чтобы он закрыл кофейню. — Ты не замёрз? — Дончжу кутается в огромную плюшевую кофту цвета кофе с молоком и щурится на чужой расстёгнутый бомбер. Донмёна изнутри греют собственная харизма, которую хоть половником отчёрпывай, и лишние полрюмки виски в ирландском — ему хорошо. И хорошо просто помолчать — стоя напротив, глядя в глаза на уровне твоих собственных и согревая прохладные щёки в руках; у Донмёна ногти тоже длинные, и это умильно — семейная привычка? — только квадратные, а не острые, и касания у него ледяные, когда снова накрывает чужую тёплую ладонь, но теперь у себя на лице. Уголок губ дёргается в медовой полуулыбке, Дончжу — не выдерживает и целует, блаженно прикрыв глаза; запах сигарет и привкус виски кажутся сладкими, даже если на деле горечь несусветная. Бабушка их любит, вроде бы, поровну, только если бы узнала — обоих бы отлупила, чем под руку попадётся, до одинаково кровавых синяков; Дончжу соскальзывает ладонями на чужую холодную шею и по-глупому хихикает сквозь тягучий и нежный поцелуй. Реакцию мамы он не представляет да и не особенно хочет. Донмёну всё равно будет на это наплевать, и это повод у него (в очередной раз) поучиться. Дончжу облизывает; кончиком языка — свои губы, взглядом — черты лица Донмёна, чуть более острые и угловатые, чем у него самого, и оттого совсем-совсем другие. Облизать бы языком — но сначала до дома доехать; им давно пора перестать ночевать друг у друга, как детям малым (бабушка каждый раз говорит, когда они вместе уезжают), но заниматься трепетной любовью — а иногда и просто бездуховным сексом — проще в одной постели. — У нас в воскресенье ночью отчётный, — Донмён одной рукой держит ремень клавитары, второй — крепко-крепко за руку Дончжу. — Я договорился, тебя в понедельник подменят. — А меня ты спросить не хотел?! — Да ладно, ты же моя самая преданная фанючка! — Донмён подмигивает и кусает губы, в ответ на что получается только потрястись из-за пробежавшихся по спине мурашек и надуться; Дончжу фанючка и возразить этому не попытается, даже если его кольнуло тем, как быстро Донмён договорился с Гонхаком — у самого на это ушло полгода, и то до сих пор половина общения в штыки. — Я дома скажу тебе, что я об этом думаю, — Дончжу супится, но всё равно улыбается. Дневную усталость снимает как рукой — наверное, потому, что за руки они всё ещё держатся, и Донмён кончиком затупленного квадратного ногтя пишет у него на коже «я тебя люблю». Дончжу в ответ настукивает азбукой Морзе «я тебя тоже».
13 мая 2023 г. в 17:19
— Твой брат крутой.
Гонхак бубнит из-под стойки, копаясь в коробках, и Дончжу тянет долгое вопросительное «м-м-м?» сквозь зажатую между губ трубочку. Опять намешал себе отвратительно сладкую ересь, от одного взгляда на которую у Гонхака зубы сводило.
— Говорю, твой брат крутой, — громче, поднимаясь и заправляя длинные прядки за уши; бесят до невозможности, но его девушке очень нравятся. — Заходил утром, взял ноль-шесть ирландского…
Гонхак поджимает губы, явно одобряя такой выбор, а Дончжу морщится ещё хуже, чем от сладкой ереси в большом стакане.
— … ну мы так, потрещали немного. Но он крут.
Никто и не спорит; Дончжу кусает край трубочки и отворачивается к окошку. Донмён крут, но он снова пьёт по утрам, торчит до поздней ночи то на репе(тиции), то на выступлении в каком-нибудь баре, то где-то ещё, где торчать было ну никак нельзя. Их родители воспитывали их очень правильными, и привычка ворчать на Донмёна у Дончжу от мамы.
Мама любит пионы — ярко-розовые и ароматные, прямо как стоящие в вазе на подоконнике; Донмёна мама почему-то никогда не любила.
От запаха цветов, примешавшегося ко вкусу сладкой ереси, становится тошно; Дончжу себя чувствует холёным и взлелеенным цветочком на маминой клумбе — воспитали его правильно, непьющим-некурящим-негулящим, но профита вышло всё равно мало. Он отращивает острые ногти, обесцвечивает отпущенные до плеча волосы и делает приторно-сладкие кофе для заходящих в кофейню девиц и студентов — не то, чего мама для любимого сына хотела, но то, что её почему-то устроило.
Донмён курит, пьёт и возвращается домой ближе к четырём утра (или ночует на лавочке около кофейни, пока та в семь не откроется руками его младшего бро или, на крайняк, Гонхака); они раскрутили группу, и жизнь бьёт ключом (не гаечным и не ему по лицу), и вот он-то чего-то в жизни добился к своим двадцать шесть, и вот им-то мама могла бы гордиться — если бы любила. Мама не любила, не гордилась и знать не хотела, тешась маленькими полумерными успехами Дончжу.
Он не сторчался. Он не сел в тюрьму. Не был женат и разведён. Детей на стороне не нагулял. У него есть работа и перспектива маленького, но карьерного роста. Он сам платит по своим счетам за коммуналку и проезд.
Да никакие это, блять, не успехи — это обязанности любого адекватного гражданина и человека.
Дончжу начинает тошнить от пионов и — из-за чувства горькой несправедливости — немного от самого себя.
Сладкую ересь он допивает через край, а стаканчик кладёт в мусорку. Насупливается и дует щёки, поправляя форменный фартук, — Гонхак понятия не имеет, что у него в голове произошло за две минуты и в чём он сам с собой не поладил, но не лезет; чёрт с ним.