Александрия

NC-17
Завершён
95
2
автор
Размер:
720 страниц, 320 015 слов, 27 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
95 Нравится 46 Отзывы 29 В сборник

Глава 8

Настройки
Примечания:

«Здесь каждый шаг в душе рождает Воспоминанья прежних лет... » «Воспоминания в Царском Селе» Александр Сергеевич Пушкин (1814 год)

      Две недели проведённые в Царском Селе перевернули моё представление о времени. Мне начало казаться, что я живу здесь уже очень давно. Петербургский период жизни изгладился из памяти как страшный сон, хотя на деле прошло всего четырнадцать дней. Суетный столичный свет нисколько не прельщал мой ум. Я наслаждалась природой, обществом новых друзей, моля Бога, чтобы мирные дни продлились как можно дольше; чтобы меня не услали по неотложному поручению в город.       Царскосельский уезд был отдельным миром, в котором не приживались обычаи суетной столицы. В Петербурге куролесили вовсю: балы и собрания следовали одни за другими. Бал сменялся банкетом, банкет маскарадом, маскарад оперой, опера – званым ужином, французскими комедиями, балетом. Там, в столице, суматоха, блеск паркета, сладкоречивый говор – там тесно, совсем нечем дышать. Непозволительно много места отводилось мелочам: веера, агенды, горжетки, запонки, капелеты, парюры, шатлены, табакерки. Все эти мелочи теснили человека, если не сказать больше – вытесняли.       Жизнь за городом была иной: здесь бесконечные поля, ослепительно-белоснежные равнины, дремучий бор и спящие дубравы. Царское Село – это оазис, где отдыхали душа и тело.       Когда эта территория находилась у шведов, она называлась Сарской мызой. В семьсот десятом году Пётр Великий подарил её Екатерине Алексеевне, будущей Императрице, после чего здесь начали возведение грандиозного проекта дворца, а после, усилиями иностранных и русских архитекторов появились зеркальные пруды, тенистые биндажи, причудливые альпинарии и многочисленные сады, перетекающие один в другой.       На свежем воздухе, в покое и тишине, моё самочувствие пошло на лад. Исчезли хандра и слабость, сердечный ритм, благодаря стараниям доктора Пешеля, выровнялся; следуя его рекомендациям, я стала соблюдать режим, благополучно избавившись от бессонницы. Мой внутренний мир пришёл в равновесие.       Преисполненная счастьем, я семенила по заснеженной аллее Екатерининского парка, держа в руках корзину с пирожками, а затем свернула к беседке, ставшей лицейским "штабом", местом встреч нашей шумной компании.        Сегодняшний день был особенным: во-первых, в Лицее объявили выходной, приуроченный к большому церковному празднику – Сретение Господне: день, когда Христос, будучи младенцем, впервые был внесён в храм; во-вторых, сегодня мне представится возможность увидеть всех друзей сразу, а не каждого по отдельности. Дело в том, что третьего дня кое-кто из лицеистов, а именно: Данзас, Пушкин и барон Дельвиг, умудрились впутаться в очередные неприятности, говоря иначе – учинили шалость, за что были посажены преподавателем нравственной дисциплины господином Пилецким в карцер.        Трое суток дети провели в покаянной молитве, созерцая четыре стены – метр на метр пространства, употребляя в пищу объедки с лицейского стола, закусывая их чёрным хлебом и запивая водой.       Наказание поистине жестокое – как для узников Петропавловской Крепости, однако и шутка повес на сей раз перешла всяческие границы. Переполнившая чашу терпения надзирателя, она едва не закончилась занесением выговора в личное дело. Теперь я понимала, о чём говорила княжна Волконская... Лицеисты, порой, становились неуправляемыми и действительно разрушали всё на своём пути.        Оказавшись под навесом беседки, я ужаснулась, увидев обескровленные лица детей, смотрящих на меня голодными глазами, точно волки на добычу. Состояние бывших арестантов оставляло желать лучшего: хмурые, измученные, они набросились на корзинку с пирожками не сказав ни слова, едва не сломав её, напрочь забыв о манерах и прочей аристократической ерунде. Как говорится, голод не тётка, пирожка не подсунет, а я вот подсунула, и если бы знала, до какого плачевного состояния довели моих друзей, принесла бы вдвое больше!        — Боже, бедолаги, отощали совсем, оскудели... – не унималась я, чувствуя себя курицей-наседкой, кружащей над выпавшими из гнезда цыплятами.       Присев на скамейку, убираю растрепавшиеся за время бега волосы в берет, стараясь восстановить дыхание, кивая головой тем друзьям, кто не был увлечён поглощением пищи.       Пущин, сидящий вполоборота на деревянном парапете, заботливо поглаживал Пушкина по плечу, а Светлейший князь Горчаков, прислонившись спиной к выбеленной балке у входа, печально покачал головой, сокрушаясь об участи товарищей.       Барон Дельвиг разместился напротив: он жевал пирожок, прижавшись боком к перекладине. Да так резво, что казалось, даже не чувствовал вкуса начинки.       Данзас, сидящий подле барона, поглощал пищу с ещё большим рвением, откусывая сразу от двух пирожков, набивая большие щёки, как у бурундука.       Пушкин разместился по правую руку от меня: несмотря на долгожданную амнистию, он всё ещё находился во власти дурного настроения, то хмурясь, то чему-то тихо посмеиваясь, словом, он как всегда пребывал где-то на другой планете.       — И одёжа на ладан дышит... – вздохнув, я беру поэта за рукав, замечая разошедшийся шов на алой манжете.       Верхняя одежда воспитанников, предназначавшаяся для прогулок, соответствовала единому образцу, как и штатная униформа: синие пальто с двойным рядом медных пуговиц и фуражка с коротким козырьком. Я не бралась судить о том, насколько данное облачение сохраняло тепло – за три года учёбы в Лицее дети свыклись с ношением тонких материй, закалив тело и дух. Внешний вид их пальто порядком истрепался... Война нещадно выжимала ресурсы из страны, и если даже царские "птенцы" не могли позволить себе носить свежую униформу, страшно представить, что творилось в губернских гимназиях и приходских школах...       — А, не беда! – Пушкин только рукой махнул, безразлично пожимая плечами. — Сазонов починит, за тем и держу его, – поэт изволил говорить о лицейском Дядьке, закреплённом за его комнатой для исполнения личных поручений. Раньше я думала, что в закрытых учебных заведениях дети живут большей частью самостоятельно, но ошиблась.        Дворяне оставались дворянами даже в изоляции: лицеисты не были приучены к ручному труду, да и зачем им это? Гораздо легче крикнуть Дядьку – мастеровитого кудесника, который и одежду отутюжит, и перья очинит, и сделает холодный компресс, если захвораешь. Я не винила лицеистов в их легкомысленном отношении к быту – сама была не лучше. Правда с возрастом меня настигло осознание, что человек, как самое просвещённое существо на земле, должен хоть что-то уметь делать самостоятельно; дворяне без помощи дворовы́х даже умыться не могли – позор всему нашему племени. А ведь бытовые навыки всегда пригодятся, особенно в военное время, когда кругом голод и разорения.       Окинув Пушкина беглым взглядом, я ободряюще сжимаю его запястье, поражаясь хрупкому строению костей:       — Засучи рукав, коль не в тягость, – прошу с мягкой улыбкой, преследуя цель рассеять унылую атмосферу.       Пушкин недоумëнно вскинул брови, на мгновение перестав жевать, однако сопротивляться не стал, покорно взяв пирог в зубы и засучив рукав. Сделав то же самое, я прикладываю свою руку к его запястью, с удовлетворением отмечая, что они одной толщины. А мне уже начало казаться, что за праздники моё тело потеряло форму...       — Café au lait – беззаботно рассмеялся поэт, акцентируя внимание на контрастных оттенках кожи.       — И впрямь... – соглашаюсь покорно, обратив внимание, что моя тонкая светлая кожа, как это часто случалось зимой, приобрела синеватый отлив – "цвет перемороженной куры", как я его называла, хотя Александру подобная синева даже нравилась, он утверждал, что моя кожа напоминает мрамор... Льстец!       Управившись с порцией сдобы, Данзас подаётся вперёд, опираясь предплечьями о колени, собираясь сообщить нечто очень важное:       — Худо, Софья Алексевна, зело как худо, – пожаловался он, проводя ладонью по лицу, смахивает со лба рыжие пряди. — Особливо по ночам... И отвлечься, что интересно, не получается! В голову задачки про яблоки лезут... – голос его саднил жалостью, оно и понятно – три дня хлебной диеты доведут до отчаяния кого угодно.       Когда молодой растущий организм испытывает сильнейшую умственную нагрузку, снабжать его питанием надобно как только можно лучше. Если питание оказывается плохим, погружение в учёбу происходит тяжелее, я знала об этом из личного опыта: если на службе не удавалось перекусить, настроение портилось до конца дня, и ни о чём другом, кроме еды, думать уже не получалось.        — Четыре дня ещё за чёрным столом сиживать... – вторил другу приунывший Дельвиг, который, судя по плачущему тону, окончательно раскис; с его хрупким телосложением переносить голод было в разы труднее. — Меня скоро ветром начнёт сносить... – пожаловался он, отрываясь от деревянной перекладины и склоняя голову на широкое плечо Данзаса. Бедный ребёнок... у него уже головокружение разыгралось!       В Лицее телесные наказания были строжайше запрещены, вместо этого провинившегося воспитанника могли отсадить за "чёрную парту" – менее удобную, так называемую "парту позора", или, как в случае с моими друзьями, за "чёрный стол", где подавали хлеб и воду вместо полноценных завтрака обеда или ужина. Пилецкий счёл необходимым лишить воспитанников именно ужина, что походило на месть, ибо терпеть голод друзьям приходилось вплоть до следующего утра, а перед тем ещё приготовить домашние задания, отнюдь не лёгкого содержания. Кроме этого проблемного лицеиста могли заставить надеть вместо мундира свою собственную одежду, в которой он приехал из дома, и, которая, конечно же, была уже мала подросшему ученику. Это было довольно унизительно, и в то же время действенно: никто не хотел глупо выглядеть и чтобы другие ученики над ним смеялись. Особенно "буйных" шалопаев сажали в карцер сроком до трёх дней. Разумеется, преподаватели зачастую закрывали глаза на проказы любимых чад, но при таком сердобольном подходе к воспитанию рано или поздно случался прецедент, который не оставлял взрослым иного выхода, как прибегнуть к зловредной методике наказаний, как случилось и в этот раз.       — Вы тоже хороши, господа, – попыталась я восстановить справедливость. — Это же надо было такое удумать: привязать сторожевую будку к архиерейским саням! – у меня в голове не укладывалось, как они умудрились опуститься до подобной низости.        Спасибо директору Малиновскому, питающему отеческие чувства к воспитанникам – отстоял горстку разгильдяев перед дисциплинарной комиссией, другой на его месте давно бы уже составил акт об отчислении. То-то позора вылилось бы на головы их родителей!       Данзас в ответ на упрёк, запрокинул голову и от души засмеялся:        — И как сани двинулись, сторож со страху и выскочил! – воспоминания о проказе согревали сердце; никто из лицеистов, как видно, не чувствовал должной вины за содеянное. Ни стыда, ни совести!        — Шалость шалости рознь, иную хоть брось! – вспомнилось мне ввиду проявленного легкомыслия. Довести до белого каления представителя священного сана – это уже ни в какие ворота!       Что самое интересное, другие лицеисты, видевшие чинимое преступление, в частности барон Дельвиг, не захотели вмешиваться в происходящие, предвкушая грандиозную развязку. То ли детство у них ещё не закончилось, то ли разум ослаб в изоляции, не знаю, однако шалости их приобретали всё более жестокий характер.       Дельвиг, казавшийся самым безобидным представителем компании, был возмущён услышанным; вскинув голову, он смотрит на меня, как на врага:        — А чего он нас журил? За проказы отчитывал, словно мы дети малые. Гневливый сухой старик, и как только прихожане его выносят, никак в толк не возьму! – в серо-голубых глазах плескалась обида. Видимо архиерей не в первый раз учил лицеистов уму-разуму...        — Вот-вот, командир несчастный! Вылитый Пилецкий – одного поля ягоды! – подтвердил Данзас, заталкивая в рот очередной румяный пирожок с малиной.        Я только вздохнула, приходя к выводу, что свободолюбивых детей более всего раздражали религиозные нравоучения, исходящие, как правило, от людей, совершенно не умеющих наслаждаться жизнью. Архиерей, судя по всему, стал последней каплей... Впрочем, в чём-то их суждения соответствовали истине – Пилецкий действительно внушал ужас... Причём даже мне, взрослому человеку, привыкшему к общению с разносторонней публикой.       Со своей длинною и высохшую фигурою, с горящим всеми огнями фанатизма глазами, с кошачьими приёмами и походкой, наконец, с жестоко-хладнокровною и ироническою, прикрытую видом отцовской нежности, строгостью, он напоминал иезуита, явившегося в Лицей, чтобы сделать из просвещенных юношей монахов-скопцов.       У меня холодок побежал по коже при воспоминании его тяжёлого взгляда и скрипучего голоса, пробирающего до поджилок...        — Будет Вам, господа, сегодня же праздник... – напоминаю между делом, стараясь не думать о скользкой личности надзирателя, хотя он воистину достоин стать персонажем незамысловатой детской страшилки.        Нервно поведя плечом, я отворачиваюсь к широкому проёму, подставляя лицо тёплому ветерку, предвещавшему оттепель. Погода в феврале огорчала жителей пригорода своей непредсказуемостью: скоро уж Крещение, а знаменитыми "крещенскими" морозами даже не пахло. Снег на деревьях лежал кусками, осыпаясь при малейшем дуновении ветра, тогда как на дорогах постепенно таял, превращаясь в апрельскую слякоть. Безоблачное небо, лишённое лазури, восхищало своей глубиной; по обочинам дорог и тропинкам скакали синицы, вперемешку с воробьями, преследуя прохожих в надежде заполучить немного крошек. Сидеть в ротондах и на лавочках было теперь весьма приятно, поскольку риск околеть резко снизился.       Позволив себе расслабиться, вновь разворачиваюсь к друзьям:        — Я рада, что Вы нашли в себе смелость, по крайней мере, сознаться... – отчитывать лицеистов за содеянное не хотелось; лишится детского доверия очень легко, здесь нужно поступать хитрее.       Взглянув на Данзаса, я замечаю лихорадочный блеск на дне карих радужек: приложив кулак к груди, он расправляет плечи, гордо вскидывая голову:       — Другого и быть не могло! Мы никоим образом не страшимся правды: коль натворил бед, будь добр понести наказание, иные суждения порочат честь дворянина, – это заявление меньше всего походило на оправдание, и тем паче на осознание вины. Странное у них, однако, представление о чести: знать, что поступаешь плохо и продолжать двигаться в том же направлении. Разве это приемлемо? Представляю, если местный душегубец, вдоволь натешившись расправами, придёт однажды к исправнику и скажет, что сдаётся, поскольку сие будет соответствовать законам чести, не испытав при этом ни граммы вины. Смех, да и только!        — Мы отстояли честь Лицея, – вмешался в разговор Пушкин, разделяя позицию сотоварища по преступлению.       Приложив немало усилий к сохранению внутреннего спокойствия, я на мгновение зажмурилась, боясь уподобляться тем святошам, от которых лицеисты шарахались, как чёрт от ладана.       Тем не менее я сочла уместным сделать внушение:        — Разве шалость Ваша стоила теперешних мучений? – наклонившись, осторожно беру поэта за подбородок, чуть приподняла его голову, позволяя дневному свету озарить огромные серые мешки под глазами. — Вон, синяки какие проглядывают! Вы не архиерею досадили, господа, а только себе, – говорю мягко, но уверенно, пытаясь донести до юнцов одну важную мысль: не всякое дело стоит затраченных на него усилий, тем более, если на кону стоит собственное здоровье. Эмоциональное и физическое истощение влечёт за собой серьёзные последствия. Нельзя чинить шалость, заранее зная, что пострадает твоё тело. Здоровье в наше время почиталось наивысшей ценностью. Его не купишь ни за какие деньги и не вернёшь, утратив в молодости.       — Может быть, – нахмурившись, поэт отнимает мою руку от лица. — Только мой воспитатель, граф Монфор, учил: "главное в жизни честь, а счастье уж потом!" – девиз Пушкина всецело соответствовал уложению о чести и бесчестье Петра Великого. Кодекс русского дворянина гласит: «душа принадлежит Богу, жизнь Отечеству, а честь – никому».       Прекрасный девиз... для иностранцев. Под влиянием западных традиций в Россию пришла мода на дуэли, чумой распространившись от края до края. Русский человек испокон веков решал личные проблемы гуманным способом: на масленичной неделе между враждующими мужчинами устраивались кулачные бои в снегу, после которых следовало обязательное примирение с походом в баню, и никто не осмеливался мстить сопернику, и тем паче проливать его кровь.        Пушкин вобрал в себя много европейского, что печально, ибо подобного рода девизы не приведут его к хорошему. А ещё Пушкин был из тех людей, кто не любил оправдываться; он, может, и понимал, что сделал глупость, но признаваться упорно не хотел. Дети есть дети.       Основополагающая черта его характера – крайности: если уж злиться, то злиться так, чтобы искры летели, если радоваться, то самозабвенно, заражая весельем товарищей, а если грустить, то глубоко, с унынием; подле грустного поэта наверняка и цветы увядали, настолько он отдавался эмоциям.       Пушкин был соткан из противоречий, но вся эта пёстрая ткань составляла то гармоническое целое, чем была его личность, его жизнь и, как выражение этого, его поэзия, которую я изучала в лицейском литературном журнале.       — Пушкин знает, о чём толкует... – подал голос Горчаков, поворачиваясь лицом к присутствующим, прислоняясь плечом к деревянной балке. — В вопросах чести он непреклонен. И в классе фехтования – первый, – обаятельно улыбнувшись, Светлейший тем не менее смиряет спесивого друга нравоучительным взглядом, как-бы намекая, чтобы он вёл себя потише.        Вот и Пущин заметно помрачнел, несильно толкая поэта в бок, ибо знал, что если тот начнёт буянить, потом уже не остановится.       Прищурившись, я взглянула на Пушкина с заискивающей улыбкой, умиляясь его ершистому нраву:       — Отстаивать честь надлежит по делу. Пусть Вас журили, но архиерей – великовозрастный старец, а Вы его до приступа едва ль не довели. Сторож, бедолага, так и вовсе ни в чём не провинился... – я не хотела отчитывать друзей, однако сделала это, силясь понять, есть ли в них хоть какое-то представление об ответственности. В конце концов, жертвой их необдуманной шутки стал сторонний человек, простой солдат, несущий постовую службу.       В глазах поэта мелькает странного рода тень; синие радужки мгновенно темнеют, а брови сходятся на переносице. Он явно злился:       — И что ж прикажете делать, петь Лазарем перед мерзавцами? По мне, так лучше утопиться! – Пушкин всё же не сдержался, невольно повысив голос, за что тотчас получил несильный подзатыльник от Пущина, сбившего с его головы лицейскую фуражку.       — Опять взъерепенился! – Жано, ранее казавшийся непорочным ангелом, превратился в грозную матерь, только без смоченных в скипидаре розг. — Угомонись, Обезьяна. Уже поздно бунтовать, – приструнив неугомонного повесу, он вновь расслабляется, сгибая правую ногу в колене, обхватив её руками.       Пушкин ойкнул от неожиданности, недобро покосился на друга, схватился за голову, но возражать не стал, лишь фыркнул, как ни в чём не бывало подхватив с половиц головной убор.       Я беззаботно рассмеялась, приходя к мысли, что в подвижной компании лицеистов мне было также легко и привольно, как наедине с собой.        Именно к этому я всегда стремилась – к жизни; искреннему проявлению эмоций; к поведению, не скованному придворным этикетом; к спонтанным шуткам, лёгкости и доброте. Мне повезло, что статус фрейлины предоставлял возможность гулять без сопровождения, чего не разрешалось делать прочим барышням, живущим с маменьками и папеньками, в противном случае я бы здесь не сидела. Свобода передвижения и право на частную жизнь способствовали обретению дружеских связей, в том числе с мужчинами, при этом статус "невесты" за фрейлиной закреплялся надёжно.        В России для женщин-аристократок работа на должности в Императорской резиденции всегда считалась завидной карьерой. Здесь было и довольно приличное жалованье, здесь была и возможность получить приданное "от Императора", здесь были и завидные женихи. Всё это заставляло родителей молодых дочерей всеми правдами и неправдами искать возможность пристроить свою дочь к Императорскому двору. За эти придворные должности держались поколениями буквально "мёртвой хваткой". Должность фрейлины я получила благодаря дружбе Матушки с Павлом Петровичем, что позволило Марии Фёдоровне впоследствии вспомнить меня, и приютить по доброй памяти под сенью своего дома; пристроив меня ко двору она тем самым отдала дань памяти покойному мужу.       Конечно, за любую свободу рано или поздно приходится платить, в частности фрейлинам приходилось общаться не с самыми приятными людьми, делать вещи, от которых порой становилось противно, и тем ценнее был каждый миг, проведённый в компании светлых и прямодушных личностей.       Беспечный смех Горчакова, раздавшийся аккурат над головой, заставляет опомниться; подняв взгляд, я замечаю иронию на его лице:        — Он злой, потому что голодный... – покачав головой, юный князь смотрит на Пушкина с нескрываемым сочувствием, приподнимая уголок губ в бледной полуулыбке.       Великодушная натура Горчакова располагала к открытому диалогу, он точно знал, как примирить друзей, когда те расходились во мнениях. Кроме светских талантов и салонного остроумия, Светлейший обладал также значительным литературным образованием; литература, как известно, развивает в людях чувствительность, потому Горчаков чувствовал окружающих его людей, понимая, куда давить при общении с собеседником – манипуляции, воскликнет среднестатистический обыватель; дипломатия, возразит наш Государь.       Взглянув на товарищей, придерживающихся противоположных позиций, Данзас в недоумение чешет затылок, пытаясь понять, на чьей стороне всё-таки правда.       — Ну да, малость перемудрили, каемся... – с горем пополам признаётся он, задержав взгляд на Пушкине, который непонятно над чем посмеивался, зажимая рот ладонью.       Данзас понял поэта с первой ухмылки, заражаясь тем же настроением:       — А славная была потеха, твоя правда... – в очередной раз вспомнив славный день "возмездия", лицеист надувает щёки, силясь таким образом сдержать порыв кощунственного смеха.       Мне успели рассказать, как было дело: как архиерейские сани со скрежетом протащили по снегу полосатую будку, как усатый сторож, крестясь, выскочил наружу, свалившись от страха в холодный сугроб, и как архиерей истошно вопил на всю округу, взявшись за голову, приняв страшный скрежет за начавшееся землетрясение.       Впрочем, веселился Данзас недолго, так как в следующее мгновение, к моему удивлению, он хватается руками за живот, заходясь сиплым кашлем:        — Ну вот, теперь и смеяться невмоготу... – поморщившись от неприятного ощущения в животе, он вмиг забывает о веселье. Видать колики желудочные скрутили.       Ну и что мне с ними делать? Неужто продолжать ругать? О, нет... Это было бы не по-товарищески. Просидев три дня в карцере, лицеисты сполна хлебнули страданий. Более всего мне было жалко Дельвига: барон загремел под арест за компанию, просто потому что Пилецкий определил его главным свидетелем, который обязан был, вопреки дружбе, составить донос на шалопаев.       Обхватив руками столб, Дельвиг опускает веки, проваливаясь куда-то в дремоту... Как я его понимаю! Во сне ничего не хочется... Там нет ни голода, ни волнений; можно временно отвлечься от досужих проблем.       Не выдержав пытки жалостью, я решила помочь друзьям, взяв на себя смелость пренебречь лицейским уставом.       — Ты прав, Горчаков, они дуреют с голоду... – радушно кивнув князю, показав тем самым, что разделяю его мнение, я растягиваю губы в хитрой улыбке. — Ну ничего, мне ведомо как поправить дело,– и перейдя на шёпот, наклоняюсь вперёд, как-бы намекая, что дело серьёзное. В голове тем временем стал созревать план.       Приносить еду в Лицей, не имея попечительского членства и особого статуса, было строжайше запрещено, а кормить друзей на улице на виду у преподавателей, занятие слишком опасное – я даже сейчас рисковала, краем глаза поглядывая на дорогу, выслеживая надзирателей. Оставался только один выход: протащить еду тайно. Однако об этом проще сказать, чем сделать. Корзину с пирожками так просто не спрячешь, это не конфеты, которые спокойно помещались в кармане, посему придётся изворачиваться.       Сперва я подумала о тайном входе, соединяющем два флигеля – дворцовый и лицейский: проход находился в конце галереи, в которой помещалась учебная библиотека. Но та заветная дверь, как вспоминается позже, была накрепко заколочена, и даже не имела ручки, так что открыть её, чтобы попасть в лицейскую библиотеку, увы, не получится при всём желании. Придётся придумывать другой план, более реалистичный...        — Неужто? – недоверчивым тоном переспрашивает Данзас, едва ли догадываясь о том, что впереди их ждёт ещё одно приключение. Ночное.       — Накормлю Вас на сон грядущий, – заявляю с уверенностью, любуясь недоумением, застывшим в карих глазах.       Дельвиг тут же очнулся, прижимая два пальца к переносице, зажмуриваясь на мгновение, дабы чётче различать объекты. В беседке воцаряется минутная тишина, нарушаемая лишь чириканьем крохотных желтогрудых птичек с голубым хохолком – синицы-лазоревки, которые боязливо, короткими прыжками, подбирались к большой корзине, стоящей у входа, по видимому желая отыскать в ней заветные крошки.       Первым не выдерживает Дельвиг, радуясь перспективе полноценно отобедать:        — Каким же это чудом? – всё ещё недоверчиво, поскольку слабо представлял себе, как простая фрейлина, не прибегая к помощи царствующих особ, могла повлиять на решение руководства, тем паче после происшествия, которое едва не закончилось отчислением.        — Есть способ... – выглянув из беседки, осматриваю заснеженные окрестности, убеждаясь в отсутствии свидетелей, после чего совершаю очередной наклон, невольно заставив воспитанников сделать то же самое.       Пущин даже с парапета спрыгнул, присаживаясь на корточки.        — Скажу напрямик, господа, что для сего манёвра потребуется слегка нарушить правила... – поджав губы, я минимизирую эффект от улыбки, утыкаясь взглядом в пол, давая время осмыслить сказанное. Пусть сами решают, идти на поводу у подстрекателя или воздержаться.        В голове к этому моменту сложился полноценный план, который, как мне казалось, достоин воплощения. В случае если что-то пойдёт не так, я возьму всю ответственность на себя, не стану подставлять друзей, иначе такими темпами их точно отчислят.       Упираясь локтями о колени, Пушкин подпирает кулаками подбородок, надувая щёки, подобно лягушке, что-то тщательно обдумывая в своей гениальной голове – забавное зрелище. Наблюдать за поэтом было весьма интересно, разумеется, когда он не злился, и не пытался язвить...        — Ежели Вас словят, мы будем всё отрицать, – лукаво прищурившись, Пушкин награждает меня благосклонной улыбкой, будучи готовым ввязаться в любую авантюру, лишь бы оставить ненавистного Пилецкого с носом.       Другие лицеисты весело переглянулись, очевидно решив мне довериться.       — Договорились – тихо рассмеявшись, я обнимаю поэта за шею, надеясь также на поддержку Чаадаева, без которого осуществить задуманное будет в разы труднее.

⊱⋅ ──────  • ✿ •  ────── ⋅⊰

       Путь от фрейлинских апартаментов до парадных дверей лежал через крутую лестницу, сокрытую тьмой в вечернее время. Я спускалась осторожно, внимательно осматривая каждую ступеньку, стараясь не споткнуться о подол шубы, сжимая в одной руке корзину с гостиницами, а в другой масляной фонарь, чей тёплый золотистый свет прорезал густой полумрак.       С наступлением сумерек меня ожидаемо атаковали сомнения. Разум твердил, что план неудачный, что у меня ничего не получится, что кто-нибудь обязательно меня заметит, потом ведь позора не оберёшься... Ещё пару месяцев назад мне бы и в голову не пришло заниматься авантюрами, но в наступившем году что-то переменилось, и страха более не чувствовалось.        Черепашьим темпом добравшись до первого этажа, я направляюсь к узкой двери, возле которой делаю вынужденную остановку, опуская поклажу на пол, поворачивая массивную ручку.       За дверью начинался длинный коридор, в котором располагались служебные помещения: с каждого конца можно было выйти на улицу – правый рукав вёл на площадь Екатерининского дворца, где находилась та самая калитка, ведущая к Лицею, возле которой я познакомилась с Чаадаевым, однако сегодня мне предстояло свернуть на лево, к двери, ведущей непосредственно на лицейский двор, в обход постовых.        Я шла в полной тишине, стараясь держаться подальше от плинтусов, вдоль которых обыкновенно пробегали мыши. Облегчение приходит в тот момент, когда впереди за стеклянной дверью мелькает силуэт Чаадаева в круглой шляпе. Как и было обговорено, он пришёл на место встречи ровно в девять вечера, а значит половина дела уже сделана.       Вновь опустив корзину на пол, я вытаскиваю медный ключ из рукава шубы, вставляя его в замочную скважину, отпирая тугие засовы. С противоположного конца коридора потянуло сквозняком, а в нос ударяет запах сырости, когда стеклянные створки приоткрываются шире, впуская в помещение промозглый ветер.       — Bonne nuit, Mademoiselle, – тихо приветствует меня философ, оглядываясь на часового, дремлющего за металлической калиткой на углу.       Перехватив из моих рук тяжёлую корзину, он любезно придерживает передо мной дверцу, однако я не спешила выходить, жестом показывая, что довлеет сперва возвратиться наверх. В комнате осталась ещё одна корзина, которую точно так же требовалось спустить на первый этаж.       Через пять минут я возвращаюсь с поклажей гораздо меньшего размера, после чего оставляю фонарь в коридоре, и перепрыгиваю невидимый порог, стараясь не угодить под льющийся с крыши водопад.       — Bonne nuit, Mon Ami, – говорю уже на улице, натягивая на голову капюшон плаща. Тёплая улыбка Чаадаева согревала душу, хотя на дворе и без того была оттепель.       Я обомлела, увидев, в каком кошмарном состоянии находится дворцовый парк. Утренний снег растаял, и теперь под ногами хлюпала холодная слякоть. Непроглядная завеса мороси скрадывала очертания фасадов зданий и мелких построек, уничтожая вид центральных аллей, вселяя страх в сердца тех господ, кто разъезжал в эти часы с визитами. Ржание лошадей, далёкий топот копыт, доносившиеся из глубины парка, дарили уверенность, что где-то там, за водяным покровом, текла жизнь, недоступная глазу, что позволяло более-менее ощущать себя в безопасности. Размытый свет дворцовых фонарей и сигнальные огни мелькающих вдалеке экипажей были единственным ориентиром для плутавших во тьме путников.        В такую погоду даже звери не выходят на охоту, забиваясь поглубже в норы. И лишь зловещее карканье ворон, не боявшихся капризов природы, эхом разносилось над окрестностями, что усиливало общий мистический эффект.       — Жуткая погода, – произношу чуть громче, скрывая корзину полами плаща, дабы не замочить продукты.       Когда я смотрела во двор с окна, картина выглядела менее удручающей. Как хорошо, что я не ошиблась с выбором одежды: мой алый плащ «riding hood», именуемый также «кардинальским» за схожесть с кардинальской сутаной, был сшит из шерсти средней плотности, которая сохраняла тепло и сухость, не тяжелея при впитывание влаги.       Взглянув на стянутое плотной завесой облаков небо, Чаадаев приподнимает воротник армейского плаща, препятствуя проникновению воды за шиворот.       — Мрачная. Крайне мрачная... – подтверждает он, обречённо вздыхая, по-видимому не до конца смирившись с ролью пособника.       Так в чём же, собственно, заключался мой хитроумный план? Всё просто: когда стрелки на часах обозначат девять вечера, что уже произошло, у лицеистов начнётся так называемый "свободный час", предназначавшийся для отдыха в рекреации, и пока другие дети будут заниматься досужими делами – общаться, играть в шарады, приготовлять уроки – мои друзья соберутся в спальне Пушкина и спустят с окна бельевую верёвку, к которой я поочерёдно привяжу корзины с провиантом. План до смешного прост, и, тем не менее, включал в себя несколько заковырок: чтобы задуманное прошло как по маслу, мне следовало заранее договориться с патрульным, коим являлся Чаадаев, чтобы не мешал вершить беззаконие – ну, с этим я справилась. Пётр Яковлевич легко поддался уговорам воспитанников, умоляющих не вмешиваться в происходящее. Вторая сложность заключалась в лицейских Дядьках, которые, учуяв запах еды, могли застукать повес за поглощением пищи, не пойми откуда взявшейся. Подобное грозило вылиться в скандал, и, как следствие, закончиться очередным наказанием.       Как раз поэтому друзья и решили собраться у Пушкина: его Дядька – Константин Сазонов, был человеком неконфликтным, ибо сам находился в молодых летах – всего осьмнадцать лет отроду, с ним можно было договориться, пообещав за молчание два гривенника, разумеется, уплаченных из моего кармана.       Погода, несмотря на жалобы, сослужила мне добрую службу, скрыв мой силуэт от наблюдательных зрителей. Осталось продержаться всего четыре дня, пока бывших "заключённых" не вернут за общий стол, и я надеялась, что погода и дальше будет сопутствовать успеху операции.       Под навесной галереей, соединяющей два флигеля, разместилось три вытянутые арки: одна большая для проезда экипажей, и две узкие по бокам, предназначавшиеся для прохода горожан, через которые время от времени шныряли слуги местных господ с ручной кладью или тележками, набитыми продовольствием.       Чаадаев берёт меня под руку, ведя через мокрый двор, словно маленького ребёнка, боясь, видимо, что из-за жутких погодных условий я не замечу приближения сигнальных огней.        — Вынужден Вам напомнить, что я не одобряю сего действа... – ощутив вину за пренебрежение правилами, философ журит меня исключительно для очистки совести, едва ли рассчитывая, что я передумаю и поверну назад. Настроение у меня было приподнятым, сомневаться в задуманном было поздно, ведь мы преодолели уже половину пути, так что либо пан, либо пропал.        Улыбнувшись, я опускаю ладонь на плечо друга, выражая благодарность за оказанную поддержку, отдавая себе отчёт, что ради кучки подростков и потакающей им во всём интриганки, он рисковал честью и положением.       — А Вы закройте глаза, Пётр Яковлевич, и, ежели что случится, скажете, мол, ничего не видел... – попытавшись развеять напряжённую обстановку, я ускоряю шаг, надеясь, что судьба не отвернётся от меня в самый последний момент.        Жаль, однако, что окна комнат выходили не на внутренний двор, а на парадный: здесь, на площади, шансы быть замеченной резко увеличивались. Мне ещё предстояло как-то разглядеть в мутной дымке водяной завесы спускающуюся с четвёртого этажа верёвку, благо, Пушкин обещал дать световой сигнал, который, как маяк, приведёт меня к нужному окну.       С тех пор как доктор Пешель взялся составлять для меня оздоровительный декокт, мои нервы изрядно окрепли, поэтому в данный момент я не сильно переживала.        Оторвавшись от Чаадаева, решительно устремляюсь вперёд, предвкушая встречу с друзьями. Обернувшись, чтобы проверить, успевает ли за мной друг, замечаю широкую улыбку на его устах.       — Мне памятна сказка об одной Mademoiselle, что отправилась гулять в лес без присмотру, взяв с собой корзину пирожков и горшочек масла... Осмелюсь заметить, что ничем хорошим та история не закончилась, – следуя по узкой тропинке, протянувшейся вдоль фасада, Чаадаев вновь касается воротника, прижимая его вплотную к лицу, поскольку с крыши текло ручьями; пришлось сместиться в сугроб, чтобы не промокнуть до нитки.       Опасаясь намочить лисью опушку на шубе, я приподнимаю подол выше положенного, балансируя в рыхлой субстанции, оборачиваясь к другу через плечо:       — Если речь о «La Chaperone Rouge», боюсь, Вы запамятовали: из брюха волка девочку извлекли охотники, посему, вынуждена просить Вас не отходить от меня далеча... – дав недвусмысленный намёк на то, что в здешних окрестностях по-прежнему бродит убийца, я обращаю взор к окнам четвёртого этажа, подумав, что действительно напоминаю героиню старинной французской сказки, обработанной придворным поэтом Шарлем Перро в подарок для юного короля Людовика XIV.       А здорово, наверное, быть принцем и слушать перед сном сказки из уст главного сказочника королевства...        Я также вспомнила о том, что героиня Перро носила не просто красный плащ, а именно «riding hood», точно, как у меня, отчего на сердце зародилось нехорошее предчувствие...       История с душегубом по сей день будоражила мой впечатлительный разум. Аудиенция с Аракчеевым не принесла результатов. Как оказалось, Александр был в курсе происходящего – это он, а не Аракчеев, наложил вето на публичное расследование, полагая, что поднимать шум в военное время слишком опасно. Тем не менее, последнее убийство, свидетелем которого я стала, совершённое непосредственно вблизи Императорской резиденции дало Аракчееву повод предположить, что душегуб потерял бдительность: прежде он не был настолько смел, чтобы убивать людей "под носом" у Государя, что в свою очередь влекло надобность усилить гвардейский патруль.       Местные дворяне стали догадываться, что в Софии творится что-то неладное... Да и как тут не догадаться, когда в парках каждую ночь муштруют колонны солдат? Почуяв запах жареного, убийца, видимо, ушёл в подполье: с той страшной ночи, когда Чаадаев обнаружил мёртвого мещанина подле Монбижу, новых нападений, к счастью, не происходило. В лучшем случае душегуб сменил дислокацию, а в худшем лишь дожидается подходящего момента, чтобы вновь обнажить кинжал.        Я долго потом терзалась кошмарами, пыталась забыть бледное лицо жертвы и ту ужасную рану, пересекающую горло, поэтому ныне старалась гнать от себя даже тень мысли о том ужасном событии.       Сосредоточив внимание на настоящем моменте, принимаюсь всматриваться в густую темноту. На четвёртом этаже горело всего три окна: два боковых и одно в середине ряда, наверное, как раз к нему мне и нужно, поскольку Пушкин упоминал, что его комната расположена в центральной части фасада.       Я не ошиблась: в окне мелькал тусклый огонёк. Кто-то из воспитанников водил свечкой туда-сюда, создавая эффект кочующего пламени.        Пробежав по сугробам, едва не завалившись на землю, я останавливаюсь аккурат под окном, стараясь не издавать лишних звуков, дабы не привлекать внимание других лицеистов, отдыхающих этажом ниже в рекреации.       Судя по всему, друзья меня заметили, так как спустя пару секунд белоснежная рама бесшумно отворяется и на улицу высовывается лохматая голова Данзаса, махнувшего мне рукой. Я помахала в ответ, заслышав приглушённый смех, доносящийся из комнаты.       Запрокинув голову, Чаадаев недовольно морщится, осуждающе качая головой:       — Глупые, они же сами себя выдают... – мой друг был справедлив в суждениях. Действительно, в ночной тишине любой звук, а тем паче смех, звучал набатом.        Пришлось приложить палец к губам, демонстрируя знак тишины, и негромко шикнуть, надеясь, что друзья смогут разглядеть сей жест в темноте.       С фасада вдруг слетает верёвка, но вот беда – она не доставала до земли! Подобравшись ближе, я предпринимаю попытку дотянутся до неё – тщетно. В валенках не получалось даже на носочки приподняться. Тоже мне, математики! И как они только длину отмеряли, на глаз что ли?        — Я подсоблю... – раздаётся голос философа за спиной. Опустив корзину на брусчатку, он в два прыжка настигает меня, хватаясь за спущенный конец; его рост позволял проделывать нехитрые манипуляции с привязкой.       — Приподнимите поклажу, – просит он, и я покорно исполняю просьбу, беря корзину обеими руками, поднимая её на уровень головы.       С крыши струилась вода, которая за считанные секунды промочила капюшон, вынуждая страдать от чувства холода. К счастью, шерстяные волокна ткани покамест сдерживали влагу, поэтому волосы оставались сухими.       Чаадаев управился с работой за считанные мгновения, завязав верёвку на плетёной ручке в причудливый армейский узел, после чего подаёт знак лицеистам, чтобы начинали поднимать.       Выйдя из-под водопада, стираю влагу с кончика носа, устремляя взор к распахнутому настежь окну. Я специально уложила пирожки в английскую корзину для пикника с закрывающимися створками, и для пущей надёжности проложила полотенцем, защитив их от контакта с агрессивной окружающей средой. Начинка на сей раз была мясной: я приказала слуге приобрести на уездном базаре целостный бараний бок да пожирнее, который дворцовый стряпчий разбавил гусиной печенью для большей сладости; оставшиеся пирожки, кои не уместились в корзину, я раздала прислуге за хлопоты.        Дёрнув за верёвку, лицеисты заставили корзину покачнуться, и с глухим треском врезаться в окна первого этажа, а ведь именно там находились квартиры некоторых преподавателей и гувернёров. К нашему всеобщему облегчению, шторы на первом этаже давно уже были задёрнуты, поэтому миграцию продуктов никто не заметил. Пока.       В окне возникает кучерявая макушка Пушкина, который что-то там пробубнил о том, что верёвку надобно тянуть не шибко, а плавно. Данзас только шикнул, отпихивая поэта обратно в комнату, но к совету прислушался: корзина пошла ровнее, поднимаясь всё выше и выше, постепенно превращаясь в расплывчатое пятнышко, едва различимое на фоне мокрого фасада.       Из окон на втором и третьем этажах струился яркий свет: стёкла покрывала мелкая изморозь, мы все надеялись, что поднимающийся силуэт корзины никто не приметит.       Я находилась в напряжении до тех пор, пока поклажа не оказалась в руках Данзаса, поднявшего кулак вверх, показывая тем самым, что всё получилось. На радостях я даже перекрестилась, почувствовав долгожданное облегчение.       Чаадаев подносит вторую корзину, которая была тяжелее первой, и манипуляции повторяются. В этой корзине помещались два глиняных кашника, обернутых полотенцем – глиняная посуда обладала свойством сохранять тепло, поэтому на кухне я позаимствовала именно её. В кашниках находился куле́ш с салом, а сверху лежал завëрнутый в пергамент балычок, и три кренделька с маком.       Бутылка компота, к сожалению, уже не влезла, так что запивать обед лицеистам придётся водой. Но, ничего, им не привыкать сидеть на воде...       Едва Чаадаев управляется с верёвкой, собираясь подать друзьям очередной знак, как из центральной арки, подобно грому средь знойного дня, раздаётся скрежет колёс; душа уходит в пятки, брусчатка задрожала, как если бы к Лицею подвозили артиллерию. Не помня себя от страха, я поворачиваю голову, наблюдая, как прямиком из арки на лицейский двор въезжает тяжёлый венский дормез с форейтором, шестёркой вороных, громыхая, покачиваясь, безжалостно уничтожая мирную тишину спящей улицы. Сей звук обеспокоил ворон, сидящих на деревьях: округа наполняется пронзительным карканьем; где-то вдалеке залаяли собаки...       Кони ржали, пронзительно и сердито, качая мордами, словно в попытке сбросить с себя дурацкие украшения из перьев, посаженные им на головы. Увитые бубенцами сбруи издавали оглушительное бряцанье – эхо разносило эти звуки на вëрсты вперёд.       Мы с Чаадаевым, как стояли с поднятыми вверх руками, так и застыли, боясь пошевелиться.       Форейтор стегал шестерню нагайкой, пытаясь развернуться; лошади били копытами, взбивая слякоть, летящую в разные стороны.        «Вот ведь Божедурье...» – мысленно выругалась я. – «Куда, дурак, прёт на узкий двор с шестернëй?»       Сердце замирает, кровь ударяет в виски. Я не чувствовала собственных рук, понимая, что сейчас к окнам прильнут не только лицеисты, но и преподаватели, Дядьки, слуги – кто-то из них ясное дело заметит корзину! Верёвка резко натягивается, Данзас взялся тащить поклажу рывками: из-за большего веса она меньше раскачивалась, не влетая в стёкла. Ощутив долгожданную лёгкость в руках, я срываюсь прочь, утащив за собой обескураженного друга, который, поглядывая на пёстрый экипаж, силился определить, что за богатый господин, сдуру перепив, решил прокатиться по царскому парку в огромной неповоротливой махине, именуемой «дормез».       Обычно такие экипажи использовали для дальних путешествий или на масленичные гуляния – неужто у кого-то Новый год никак не закончится?       — Поворачивай, окаянный! – кричал кучер форейтору, пытаясь взять направление в аллею. Из окон дормеза доносились смех, песни, свист... Компания молодых барчуков, в пьяном угаре, отмечала, вне всяких сомнений, важное событие; мягкий звук гитары лился сквозь металлическую обшивку...       Убежав с площади, я глянула вверх, туда, где минутой ранее болталась корзина. Как оказалось, её и след простыл.       — Утянули всё-таки... – выбравшись на аллею, с облегчением выдыхаю, прикладывая ладонь к груди. — Ах, теперь мне покойно, – взглянув на Чаадаева, замечаю, как вопреки суматошной атмосфере, на его пухлых губах растянулась довольная улыбка.       Стукнув каблуками о брусчатку, он стряхивает грязный снег с ботфорт:       — Признаться, была секунда, я малость убоялся... – поглядывая на непутёвого извозчика, который едва не довёл нас до обморока, Чаадаев хватается за сердце.       Ещё бы чуть-чуть – и застали!       Меня пробирает нервным смехом, который был столь лёгок и задорен, что походил более на ребяческий. Даст Бог, завтра подобного сюрприза не повторится...       Как я и предполагала, к окнам тотчас прилипли любопытные лица, весь двор теперь был, как на ладони. Проснулся часовой за дворцовой калиткой, рассыпая брачные речи в адрес нарушителей тишины. Пришлось на время притаиться, и переждать "бурю" возле лицейского крыльца. Меня тянуло скорее добраться до ванны, чтобы стащить с себя мокрый плащ, а после, напившись теплого чаю, улечься в постель, не поднимаясь из неё вплоть до обеда.       С Чаадаевым мы условились, что когда воспитанники закончат трапезничать, они сбросят корзины в снег, а он занесёт их во фрейлинский флигель, посуду же друзья вернут поутру на прогулке. Карманы лицейских пальто были достаточно широкими, так что в них без труда поместится кухонная утварь. Парадная дверь флигеля останется открытой, поэтому Чаадаев сможет без труда проникнуть внутрь.       Всё было продумано.       Тем временем бешеная шестерня караковых жеребцов, шагом вписавшись в крутой поворот, вышла на прямую дорогу, утащив за собой неуклюжий гремящий дормез; набрав хода, под громкий свист форейтора, весёлый русский караван двинулся дальше, как видно, к Китайской деревне, рассыпая направо и налево веера мокрого снега.       Окрестности вновь накрыла тишина. Вороний крик унялся, и только собаки продолжали протяжно выть, действуя на нервы здешним сторожам.        — Вы переменились, Софья Алексевна... – произносит Чаадаев вполголоса, стараясь впредь не нарушать вечернего покоя. — Вы ныне такая... свободная. Так и не признаешь по первому взору, – подобрав затейливое слово, философ ненароком заставляет меня смутиться. Опустив голову, я поправляю мокрый капюшон, чувствуя, как замерзают уши.        Мне хотелось многое сказать другу, вот только время для разговора выбрано неудачно: своим "освобождением" от дурных мыслей, я была обязана в первую очередь ему, но в одну короткую фразу всех слов благодарности не уложишь.        — Ах, Пётр Яковлевич, это Вы меня переменили! Благодаря Вам, я переосмыслила многие свои... мысли, – скривившись, ловлю себя на том, что говорю ерунду. — Право, не обучена стройно сказывать, простите, ежели мои слова режут слух, – голос звучал тихо, не успевая озвучивать спутанные размышления. Мне понравилось, как Чаадаев назвал меня "свободной", ибо сама я никогда бы не осмелилась подумать о себе в столь благоприятном ключе. Порой мне явственно казалось, что вот-вот произойдёт нечто непредсказуемое и былые страхи воскреснут вновь. Благодаря беседам с философом, я переосмыслила многие вещи, и теперь меньше печалилась, когда задерживались письма от Александра. Все мои ранние тревоги, касающиеся разлуки с возлюбленным, исчезли, превратившись в смешные воспоминания. Блуждая днём по парку, мимо Нового дворца, где когда-то жил Александр с Елизаветой, я чувствовала лишь счастье, какое обыкновенно испытывают люди, приходящие на памятные места. Чаадаев оказал мне неоценимую услугу, научив думать в правильном ключе.       Теперь, когда я узнала, сколько всего интересного наполняет мою жизнь, сколько новых знакомств можно завести за один день, если не думать беспрерывно о любви, душа моя будто заново переродилась. И тем страшнее было заглядывать в будущее: чутьё подсказывало, что подобное затишье случается перед бурей...        — Не утруждайтесь, я давно приноровился к Вашему неприхотливому слогу, – Чаадаев берёт меня под локоть, переводя обратно через двор. — Сказать по правде, мне тоже много легче на душе, когда Вы рядом. Настроение бравурное... Душа поёт. Взять хоть этот вечер. Прежде я не помышлял, что способен ввязаться в авантюру и чинить шалости под покровом ночи, – улыбка на губах становится шире, но философ по привычке скрывает её, опуская голову, боясь показаться непозволительно дерзким.       — Стало быть, моя миссия удалась! – вспомнив о нашем разговоре, во время которого мы гадали, с какой целью столкнула нас судьба, я тихо выдыхаю, бросая тоскливый взгляд на стеклянные двери. — Жаль, что променад сегодня не сложился... – развернувшись лицом к философу, спиной к парадной, осматриваю ближайшие окрестности, без всякой надежды на улучшение погодных условий.        — Не печальтесь, у нас ещё будет время, – справедливо замечает Чаадаев, став неожиданно серьёзным. Коснувшись угла шляпы, он слегка отклоняется назад, заглядывая за фасад, проверяя, на месте ли постовой. Судья по доносившемуся из-за калитки кашлю, тот явно не спал – неудивительно, ибо дремать при топоте двадцати копыт и криках форейтора сумеет далеко не каждый служивый.       Сделав шаг навстречу, Чаадаев подбирается ко мне вплотную, вновь переходя на шёпот:        — Мой брат, Миша, писал давеча, что осада Меца влечёт надобность биться за Париж. Бонапарт перевёл армию через Рейн, отрезав врагам путь к отступлению. Даст Бог, это будет последнее сражение в нынешней войне... – он говорил с надрывом, сожалея, видимо, что не успеет присоединиться к действующим войскам, а между тем его товарищи прошли через всю войну, стяжав для себя право называться победителями Европы.       Меня же услышанное повергло в смятение: Александр ничего не сообщал о возможности оборонять Париж...       Он поведал лишь о том, что в начале января союзные войска форсировали Рейн и начали наступление вглубь Франции. Коалиционное командование действовало весьма нерешительно, поскольку между главами противостоявших Наполеону держав выявились серьёзные противоречия. Однако почему Наполеон счёл разумным отрезать неприятелю отход именно Рейном?       Неужто у наших армий что-то идёт не так, и он решил бежать аж до границ столицы, надеясь на помощь местных жителей?       Что-то мне это сильно напоминало... Ах да, русский план отступления двенадцатого года, закончившийся сожжением Москвы.       Дивизионный генерал Франсуа Дюрютт, взявший под охрану французский городок Мец в начале января, оказывал невиданное доселе сопротивление, не желая уступать неприятелю ни йоты родной земли, вдохновляя прочих французских офицеров, давно уставших от войны, на боевые подвиги.       Как видно даже Наполеон проникся редким примером этой рыцарской доблести, перекинувшейся на десятки тысяч солдат – наверное поэтому он решил сделать из Парижа вторую Валлетту.        Скорее всего, Александр просто не хотел пугать меня, сохраняя разумное молчание, ведь если Париж всё-таки падёт – это будет конец всему. Череду мрачных размышлений внезапно прерывает яркое и до боли приятное воспоминание, перекрывшее собой зародившееся в груди волнение. Мне захотелось поделиться им с Чаадаевым, ибо сердце подсказывало, что произошедшее со мной – есть предзнаменование судьбы.        — Скоро всё закончится, Пётр Яковлевич, я тоже это чувствую... – взяв под контроль эмоции, вновь поднимаю голову, встречаясь с задумчивым взглядом голубых очей. — Знаете, прошлой ночью мне привиделся удивительный сон. Вообразите: иду я с корзиной полной трав по весенней аллее, солнце светит ярко-ярко, аж до слепоты, поют птицы, под ногами стелется шёлковая мурава... И вдруг, под крышей Нового дворца, раздаётся шелест крыльев. Гляжу, под кровлей сидит огромная белая птица и вьëт гнездо. Обомлев, я подбираюсь ближе и диву даюсь при виде сего создания – то был аист, большой, благолепный, с длинной белëсой шеей; крылья огромные, сильные, охваченные золотой зарëю, как у феникса, представляете? Проснувшись, я впала в задумчивость... Сон, право, был престранный, непохож на другие... Слуги сказывают: аист в гнезде – к миру. Посему, осмелюсь предположить, что сон в руку, Пётр Яковлевич. До конца войны, как видно, осталось недолго, – поделившись с другом историей своего пробуждения, я не без удивления отмечаю, с каким неистовым жаром откликнулось сердце на воспоминание о чудесном сновидении.        Такого благостного состояния я не испытывала уже давно. И сон, признаться, выглядел столь реалистично, что я запомнила даже наряд, в котором гуляла: чуднóй такой, белый, с многочисленными кружевными воланами.       Аист, свивший гнездо под сенью дворца Александра – разве это не прямое указание Свыше? Щёки вспыхивают румянцем, а в груди разливается обжигающее тепло, словно я только что залпом выпила горячую кружку чая.       Ах, до чего обидно, что я так скоро проснулась!        Чаадаев слушал меня внимательно, не смея перебивать, отслеживая переменчивые эмоции на лице, которые, должно быть, казались ему смешными. Подумаешь, сон приснился... Зачем так бурно реагировать?       Однако вместо философских рассуждений или маловерия, друг награждает меня грустной улыбкой, в очередной раз поправляя шляпу, стряхивая холодные капли воды, бегущие вниз по ребру.       — Дай-то Бог, Софья Алексевна... Дай-то Бог, – ему всей душой хотелось верить в счастливый прогноз. Я видела надежду в голубых глазах, точно такую, какую хранила в собственном сердце.

⊱⋅ ──────  • Рубрика •  ────── ⋅⊰

«Мода и быт»

🌿 До нас дошло немало сведений о внешности А. С. Пушкина, однако не все они согласованы между собой. Так, например, нам известно, что цвет волос Пушкина был светлым – от русого до шатена в разные годы. Сам поэт в юности описывал себя, как «blond» – во французском языке это обозначение целого ряда оттенков от пепельно-белого до тëмно-русого. Кто-то называл его внешность «смесью обезьяны с тигром», а кто-то считал поэта почти красавцем; одним запомнились его задумчивые глаза, другим – курчавые волосы. «Он вовсе не был смугл, ни черноволос, как уверяют некоторые, а вполне был белокож <...> В облике его было что-то родное африканскому типу; но не было того, что оправдывало бы его стих о самом себе: "Потомок негров безобразный". Напротив того, черты лица у него были приятные…» – Михаил Юзефович, адъютант Николая Раевского. «Пушкин был нехорош собою: смугловат, неправильные черты лица, но нельзя было представить себе физиономии более выразительной, более оживлённой, более говорящей и слышать более приятного, более гармонического голоса, как будто нарочно созданного для его стихов». – Елизавета Драшусова, мемуаристка. Но, в чём точно сходятся сведения, так это в цвете глаз: голубовато-синие, живые и подвижные – главное украшение поэта!) «Я видела много его портретов, но с грустью должна сознаться, что ни один из них не передал и сотой доли духовной красоты его облика — особенно его удивительных глаз. Это были особые, поэтические задушевные глаза, в которых отражалась вся бездна дум и ощущений, переживаемых душою великого поэта. Других таких глаз я во всю мою долгую жизнь ни у кого не видала.» – Вера Нащокина, жена близкого друга Пушкина. «С первого взгляда наружность его казалась невзрачною. Среднего роста, худощавый, с мелкими чертами смуглого лица. Только когда вглядишься пристально в глаза, увидишь задумчивую глубину и какое-то благородство в этих глазах, которых потом не забудешь…» – Иван Гончаров, писатель. «Как теперь вижу его живого, простого в обхождении, хохочущего, очень подвижного, даже вертлявого, с великолепными большими, чистыми, ясными глазами, в которых, казалось, отражалось все прекрасное в природе... » – Михаил Юзефович, адъютант Николая Раевского. «Ожидаемый нами величавый жрец высокого искусства — это был среднего роста, почти низенький человечек, с длинными, несколько курчавыми по концам волосами, без всяких притязаний, с живыми быстрыми глазами... » – Михаил Погодин, публицист, историк. Мой самый любимый портрет (иллюстрация) молодого Пушкина принадлежит кисти Дмитрия Белюкина «Пушкин-лицеист» – Ссылка 1. На нём, как мне кажется, видна душа поэта, и особенно хорошо получилось передать ясность его изумительных лазоревых очей! 🥰 Спасибо за Внимание!) 💜❤💜❤
Примечания:
95 Нравится 46 Отзывы 29 В сборник
Отзывы (2)