***
– Сколько можно! – вздыхает мама. – Юра, ну вот что мне с тобой делать? Лучше бы сказал уже правду! Сбегаю, мама, к своим друзьям-идиотам, шаримся по крышам, пьем пиво… Может, ты девушку завел? Да хоть трёх, Юра! Хоть четырёх. Что я, не понимаю? Но эти твои сказки… Она переворачивает лопаткой поджаристые пельмени. Добавляет еще масла, отрезая от подтаявшего куска. Накрывает масленку крышкой, убирает в холодильник. – Не сказки, – говорю. Мама только отмахивается. – Ну тебя, Юра. Уроки сделал? У меня джинсы все еще пахнут тиной, а за ухом – ромашка, подаренная Липкой. – Сделал.Часть 1
20 мая 2023 г., 14:17
Я сын своего отца. Так ведь говорят в кино, когда пора случится моменту, как это сказать, юношеского подвига? Когда эпичная музыка, зал затаил дыхание, а герой на экране сжимает кулаки и произносит ту-самую-фразу.
Я сын своего отца. Я – герой. Я смогу. Вперёд. А после кидается в бой, в гущу заварушки, в чёрную дыру, в пасть тигра, в яму, кишащую змеями, и каждому дураку ясно, что всё у него получится.
– Я, – повторяю вслух, – сын своего отца. Только тронь.
Мерзкая жижа хлюпает под ногами и ничего, конечно, не отвечает. Я закрываю глаза.
Существует только то, во что ты веришь. Тут правила такие. Здесь ты должен выбрать, что тебе роднее. Законы физики, логики, здравого смысла – или то, что существует только под закрытыми веками. Это царство цветных пятен, которые в секунду между сном и явью разгоняются в безумную карусель, складываясь в яркие до рези в уголках глаз картинки. Я думаю, это справедливо. На этом ведь все сказки и построены. Дети вырастают и не видят больше Нарнию. Питер Пэн не прилетает к тем, кто озабочен счетами за электричество и ценами на продукты. Взрослые не видят Терабитию. Может, я вырасту и тоже перестану, но еще рано.
Вот получу паспорт – и будет видно. Мне еще нет четырнадцати. Две эти цифры – единица и четверка – представляются зловещим каким-то сочетанием. В школе все уши прожужжали про то, что после четырнадцати небо падает на плечи и за каждым четырнадцатилетним начинает ходить личный полицейский, чтобы поймать за нарушением и впаять уголовку.
Но мне нет четырнадцати. Я иду по болоту, пахнущему вязко и тепло, и мои ноги пружинят. Не тонут.
Чтобы попасть в сердце леса, нужно миновать болото, и у меня есть козырь. Я – сын своего отца. Отец ждет там, дальше, за тысячей болотных кочек. Я не видел его четыре месяца. Четыре месяца, которые прожил в бетонной ловушке.
Я представляю, как расскажу ему, как это жутко – когда со всех сторон камень, мертвый, бездушный. Совсем не как лесные камни, или речная галька, или даже стекольные камешки, омытые волнами; им бы тоже быть бездушными, если посмотреть, они ведь родились из осколков пивных бутылок, но вода так долго гладила их, что они смогли впитать солнечный луч и ожить. Я расскажу ему, как в городе воняет бензином и гудроном, как в жару без кондиционера нечем дышать, потому что ветры там ленивые, полудохлые, а птицы – неповоротливые. Город кормит птиц хлебом, чтобы они не могли летать, а людей – горячим воздухом, чтобы они дурели и засыпали на ходу. Расскажу про асфальтоукладчики, закатывающие землю в асфальт, про траву, что всё равно пробивается через трещины, про ларьки с квасом, вырастающие по лету то тут, то там, как грибы после дождя. Расскажу про троллейбус номер два, который каждое утро отвозит маму на работу. Какой он скрипучий, старый, намертво пропахший топливом, как высекают искры из проводов его огромные рога.
Расскажу ему, как я скучал. Скажу, что никогда не вернусь.
Я – сын своего отца. Я пройду проклятое болото.
Джинсы промокают, и я их закатываю по колено, не открывая глаз. Кустарники хлещут по ногам, на лицо липнет паутина. Воздух сгущается, звенит, рассекаемый треском стрекозиных крыльев. Проваливаюсь по колено одной ногой, и сердце сжимается, стучит, стучит. Сжимаю зубы. По щекам течет, но это ладно. Я запрещаю себе бояться, но не запрещаю плакать. Это в городе слезы – признак того, что ты слабак. В сердце леса не так. Там птицы кричат, солнце светит, а жители леса плачут, когда им грустно, и хохочут, когда весело.
Вспоминаю их всех по очереди. Смешливого Ясенька в венке из одуванчиков, лохматого, с пшеничными косичками, но совсем не похожего на девчонку. Высоченного Мирта – шкура медвежья на плечах, широкий пояс с кучей мешочков. Он ездит верхом на кабане и не слушает насмешек. Ёлку с хитрыми зелеными глазами, маленькую Липку с бубенчиками в косах, упрямую Маруську, которая так и не приняла новое имя, не захотела ничего забывать. Рыжая, неугомонная, вечно в царапинах и колючках – и в волосах путаются, и на юбку цепляются. Мирт и Ясенек – те настоящие лесные, а девчонки все пришлые. Мы дружим, но я завидую. Им-то отец разрешил остаться. Их-то не прогонял жить там, с людьми.
Спотыкаюсь, падаю, руки вязнут. Не успеваю поднять лицо, и рот теперь полон тины и земли. Плююсь, пытаюсь выбраться. Тихо так, что жуть берет. Даже дыхания своего не слышу. Руки никак не вырвать, жижа вцепилась, налипла, потянула вниз.
– Поднимайся, Вьюрок.
Вскидываю голову – нет, никого. Но голос-то был! Знакомый, строгий. И назвал не по человеческому имени, а по здешнему. Значит, сразу точно не выгонит. Только встать бы все-таки суметь, ну что за напасть. Я ведь сын своего отца, а отец – король здешний, так что же…
Кричу на противную эту кашу, земля с тиной и глиной, гниль, отрава, да не смей же ты ко мне цепляться – кричу, кричу, пока не раздается над головой птичий вопль.
И вот уже трава щекочет коленки. Теплая, солнцем напоенная. Открываю глаза – и когда зажмуриться успел? – и вижу, как по холмам невысоким, затопленным туманом и светом, трескучим от созревших цветов, скачет на любимом Вереске отец. Венец цветочный, ветер волосы треплет, и не понять, где его собственные, а где грива Вереска; и там, и там цвет смоляной, густой.
– А вот и Высочество, – смеется Ясенек, и теперь я и его замечаю тоже – сидит у дубового ствола, яблоко грызет. – Ну ты и отхватишь сейчас, Вьюрочек. Кто же в такую пору через болото ходит?
– Дошёл же, – ворчу, а у самого уже похолодело в животе. Знаю, что скверного ничего не будет, и если и попадет – ну и ладно, а всё равно вплетается в мысли горечь, и блекнет и радость от того, что пахнет здесь вечным летом, и восторг от топота конских копыт.
– Ничего не дошёл, – фыркает Ясенек, – это Липка тебя довела.
– Не было ее там, что ты врешь?
– Это ты просто не видел. На, лови.
И он кидает мне яблоко – красное, одуряюще пахнущее. Прижимаю к носу, зажмуриваюсь на мгновение. Получилось. Дошёл. В самом деле – дошёл. Радость все-таки пересиливает, и, когда отец спрыгивает наземь и кладет руку мне на плечо, я прижимаюсь к нему и прячу улыбку в складках его волшебной одежды. Тут все пахнет лесом – это, в конце концов, и есть лес, но у отца запах особый. Скошенной травы, только что сорванной малины, сухостоя, яблоневых цветов, первого инея. Не знаю, как собрать воедино это всё, просто чувствую всё по очереди, вдыхая полной грудью.
Отец меня отстраняет, оглядывает неторопливо и беспокойно. Как у него получается, думаю. Как получается быть таким медленным и таким живым? Таким хмурым, что внутри всё замирает, и таким солнечным, что всё равно почти не страшно? У него совсем молодое лицо – как у всех лесных. Он проводит ладонью по моей щеке.
– Кому велено было не соваться в болота?
– Да ты же сам их разлил, – напоминаю.
– Для того и разлил, чтобы ноги твоей здесь не было.
– Ну вот и плохо разлил, значит, – говорю. Дерзость щекочет кончик языка. – А разольешь еще одно – я и его пройду.
– Я тебе пройду, – обещает отец.
Ясенек смеется.
– Вот не зря во всех сказках у принцев характер скверный! Не зря, не зря.
– Нормальный у меня характер, – говорю. И замечаю тут Липку. Гладит морду Вереска, оглядывается на меня, улыбается.
– Юра, ты вырос. Я тебя сначала не узнала. Думала, кто-то чужой пришел. Прости.
– Да ладно, – отчего-то смущаюсь. Она раньше была мне по плечо, а теперь вдруг оказалась ниже, совсем маленькая. И косы на кончиках зеленые – истончаются, перетекают в крошечные липовые листочки.
Ловлю отцовскую руку, прижимаюсь щекой.
– Накажу тебя, Юра.
– Вьюрок. Ты мне сам это имя дал.
Он не отвечает – только за руку меня берет и уводит дальше, под раскидистые дубы. Это самая окраина его владений, здесь все растет вперемешку. Яблоки с дубами, ёлки с липами, сосны с кленами, груши и абрикосы. Дальше начнутся дорожки, норы, холмы, еще дальше – город. Похожие на гнезда дома прямо в ветвях. А совсем в середине – дворец из туго сплетенных ветвей, высоченный. Мертвого дерева здесь нет.
На окраинах любят обычно играть пришлые – такие, как Липка и Маруська, но сегодня не слышно ни смеха, ни шепотков. Может, почуяли, что стоит скрыться. Хотя с Маруськи сталось бы притаиться где-то и подсмотреть.
Отцовское молчание хуже самого хлесткого удара. Невыносимо.
– Злишься?
– Очень.
– Ну я ведь в порядке. – Невыносимо, но отчего-то я могу сказать «прости» маленькой Липке, но не ему. – Подумаешь, болото. Я и по-простому знаю, как идти, и по-вашему. Ничего бы со мной не случилось.
Он останавливается подле больших камней, тонущих в земле. На меня не смотрит.
– А тебе слово мое не указ, значит?
– Это было плохое слово.
Плохое. Невыполнимое. Жестокое. Я еще чувствую, как он сжимает мое запястье. Вижу, как пчела садится на ярко-красный мак на его венце. Мне так хочется, чтобы он понял.
– А знаешь ли ты, что случается с теми, кто здесь слова моего не слушает?
Я знаю. Я помню и угрюмого Барбариса, который привел в лес человека против воли и был изгнан – прочь, в камень и зной, и все знали, что там ему жизни не будет; жизнь за жизнь, сказал отец. Справедливо. Нельзя нарушать законы. Но это для взрослых лесных – не таких, как Липка и Маруська. Маруська когда заигралась с какими-то детишками с той стороны леса и чуть не привела их к границе, никакого изгнания не получила – только выговор строгий. Это при всех. А не при всех – шесть полос от прута, по количеству едва не загубленных жизней. Это она потом, слезы вытирая, рассказала.
– Не выгоняй меня, – прошу, и голос ломается, подводит. – Я так не могу. Не могу не здесь.
Я не знаю, как ему объяснить. Как сказать, что я еще не хочу вот так – без Нарнии, зато с заботами о количестве мелочи в карманах, о том, чтобы успеть на автобус, о том, чтобы нужные закорючки были на последней странице дневника. Не могу не помнить про здешние туманы, слаще которых нет, про ручьи ледяные, про своды дворца, полного птиц, пчел, лисиц. Я знаю, что в самом дальнем, самом крошечном ручье есть заколдованная вода, которая память отнимает, и боюсь, что однажды одну каплю растворят в яблочном кислом соке.
Последняя мысль колет куда-то под сердце, и я понимаю, что плачу. Отец бережно вытирает мне щёки.
– Что ты выдумал? – говорит тихо. – Вот уж безумие, а не страх. Я никогда с тобой так не поступлю. Но не подходи больше к болоту.
Как же я тогда приду снова, хочу спросить, но язык не поворачивается. Я знаю ответ. Знаю и не хочу о нем думать. Отступаю на шаг, смотрю на камень, самый большой. Подхожу.
Я знаю, что мне достанется куда больше, чем те шесть ударов, которые получила Маруська. И знаю, что молчать долго не смогу.
Камень теплый и шершавый. Кажется, что не я держусь за него, а он меня держит, пока прут свистит в воздухе, снова и снова, и всё мешается – душное это лето, сладкий аромат яблока, которое я положил тут же, на камне, стрекот кузнечиков, боль. Прут бьет по штанам, но бьет сильно, размеренно, неумолимо. Я знаю: остановится он тогда, когда решит отец, и никакая степень нестерпимости процесса или моего личного раскаяния не имеет значения.
Я не раскаиваюсь. Я прошел бы это болото еще тысячу раз. И пусть бы каждый заканчивался здесь, у камня. Пусть бы в следующий раз отец велел снять штаны. Пусть.
Ровно стоять не получается, и я почти падаю животом на камень, прячу лицо в сгибе локтя. Дышу.
– Ни о чем не жалеешь, – догадывается отец.
Ни о чем. Мотаю головой. Или правильнее было бы кивнуть? Выдыхаю, еще, еще. Руки перестают дрожать.
Свист повторяется еще десять раз, и я больше не могу – плачу, дергаюсь, катится в траву румяное яблоко, заволакивает небо блеклыми некрасивыми тучами.
– Довольно с тебя, Вьюрок. Всё.
Я лежу, зажмурившись. Внутри тревожное ноет, а я даже названия не знаю этому ноющему органу. Не сердце. И, конечно, не желудок. Что-то глубже, важнее сердца. Я знаю, что сразу вставать нельзя. Нельзя просто открыть глаза. Иначе лес выставит меня прочь, заставит очнуться совсем не здесь, и тогда…
Чувствую, как ласково трогает макушку ладонь отца. Сосредотачиваюсь на этом рвущем нутро жесте, на этой ласке. Впитываю ее жадно, как сухая земля – летний ливень. Так и не открывая глаз, поднимаюсь и наугад шагаю в объятия.
Всё, понимаю. Теперь можно. Открываю глаза. Тучи поливают лес теплой моросью. Отец отводит волосы с моего лица, снова проводит ладонями по моим щекам. Целует в лоб. Я хочу, чтобы он что-то сказал, но не знаю, что именно.
Он молчит.