***
Наступила ночь, Ваня притянул к себе супруга, крепко обнял, поглаживая по обнаженному бедру и груди, целовал медленно и томно его шею и ключицы. Гюнтер в порыве удовольствия запрокинул голову и встретился взглядом с Гилбертом. Он свернулся калачом на своем кресле, откуда все также смотрел своими стеклянными, похожими на красное витражное стекло глазами, похоже был снова очень далеко в собственных мыслях или воспоминаниях. Но Гюнтер все равно не смог себя пересилить. — Ванечка, я не могу! На нас призрак смотрит! — стушевался прусс. — Стесняшка мой любимый, все-то у тебя кто-то смотрит, то кот, то призрак. Брагинский отстранился, чуть помедлил, потом встал с кровати, оделся и вышел на балкон. Гилберт наконец-то отмер от своего анабиоза и сказал: — Мог бы и поправдоподобнее отмазу выдумать. Ну там, голова болит… да хрен с вами, зайками, я спать, трахайтесь в удовольствие. С этими словами он отвернулся к спинке кресла и как-то, как показалось Гюнтеру, обреченно обнял себя за плечи. Гюнтер вздохнул, ему вдруг стало очень жалко призрачного прусса, но еще и страшновато от их недавнего разговора. Ваня ведь ни разу не уходил вот так от него, хотя бы не поцеловав. Он вздрогнул от этой нечаянной мысли, спешно оделся и побежал за Россией, приметив, что длины невидимой цепочки хватит, чтобы не тревожить Гила и пообщаться на важную тему наедине. Но второпях Гюнтер не плотно закрыл дверь, так что Гил все же услышал, к своему несчастью, их разговор. — Ванечка… Прости меня, о майн гот! Я не знаю, как это объяснить, я исправлюсь, я клянусь тебе! Но не оставляй меня, не уходи к Коле! — выпалил Байльшмидт. — Гюнтер! Да ты что такое говоришь! Любовь моя, я разве повода давал? — Ваня резковато развернулся и крайне удивлено посмотрел на своего прусса. — Я просто подумал так, потому что я такой… холодный. В постели. Я понимаю это. Я думаю, что ты… — пламя бесконечной любви и мольбы дрожало в его очах. Гюнтер не договорил, так как Брагинский провел ласково по его пылающей жаром щеке и прервал его речь нежнейшим поцелуем. Смотря прямо в глаза возлюбленному Россия сказал: — Гюнтер, милый, я люблю тебя вовсе не за это. Хоть бы мы с тобой вообще никогда и ни разу не были в такой близости, я бы все равно любил тебя. Если тебе не нравится, больше не будем… когда ты даже просто, без всякого секса, засыпаешь в моих объятиях — это уже делает меня самым счастливым на свете. — Нет, ну что ты, любимый! — очаровательно улыбнулся радостный Гюнтер. — Мне нравиться заниматься этим с тобой, я люблю доставлять тебе такого рода удовольствие. И я обязательно буду работать над собой, но помоги мне, прошу, скажи, посоветуй с чего мне начать, я теряюсь! — Наверно, я бы действительно хотел, чтобы ты бы ну чуть-чуть пораскованнее. Ну хотя бы не всегда в ночи и строго под одеялом. У меня вся душа трепещет, когда я вижу тебя обнаженным, любимый. Гилберт, осознав эту простую истину, болезненно зажмурился, сжав в кулаках форму на плечах. Так он пролежал все время, пока Россия и Пруссия долго целовались на балконе, окутанные ласковой майской мглой. Что было потом — уже не видел и не слышал, провалился в какой-то тяжелый сон.***
Проснулся Гилберт как обычно в 5.45. И очень пожалел, что вообще проснулся. Какая-то неясная, но невыносимая боль снова пронзила сердце, словно тяжелым ударом меча в грудь, легко ломая всю броню высокомерной показушной язвительности. Он слышал, что Гюнтер уже встал, и оперативно впрыгнул в одежку, прям как пожарный. Гюнтер прождал минут десять… потом еще пятнадцать… затем тихо спросил: — Гилберт, ты спишь? — Нет, фиалка. Тебе надо куда-то тащиться? — проворчал Гил и не стал даже оборачиваться. — Тебе плохо? — со всем участием произнес Гюнтер, подошел к креслу и дотронулся до плеча прусса. — Отвратительно, — все-таки нашел смелость ответить Гил и повернулся. По его убитому тону и потухшим очам Гюнтер понял, что дело совсем труба. Ему снова стало до боли в сердце жаль своего призрака. — Гилберт, послушай, может я смогу как-то тебе помочь. Может надо отыскать твое тело и похоронить? — Нет, думаю мое туловище уже и обнаружили, и закопать успели. — Может тогда надо найти твоего убийцу? — Тоже нет. Я умер… своей смертью, — фразу «по собственной глупости» Гилберт решил пропустить. А Гюнтер все не унимался, пытаясь отыскать решение проблемы и освобождение для заблудшей души. — Я читал, что иной раз дух не может обрести покой, если что-то не успел доделать или исправить. Гилберт пропустил вздох и пару ударов сердца, и все же признался. — Я перед смертью серьезно поссорился с Брагинским. Таких гадостей наговорил, теперь со стороны смотрю и самому стыдно. Наверно, единственное, что я хотел бы доделать — попросить у него прощения. Но он меня не видит, не слышит, да и собственно, именно меня, как Пруссию, слава богу, вообще не знает. — Давай я попрошу у Брагинского за тебя прощения! Вдруг поможет! — Гюнтер в порыве какой-то чисто прусской солидарности взял руки Гила и прижал к своей груди. Но Гилберт отстранился, затем встал, походил вокруг своего кресла, приложил ладонь к пылающей голове, и наконец, твердо, по-рыцарски, решил: — Ты знаешь, я даже рад, что так получилось. Ты очень хороший, Гюнтер, и мир ваш, он по мне так идеальный. Самый лучший, какой вообще мог бы быть. Во многом, именно благодаря тебе. Знаешь… я бы очень хотел быть на твоем месте. Он судорожно перевел дыхание. Продолжил лишь через минуту, собирая разрозненные мысли: — Нет! Даже не так: я бы очень хотел вернуть былые времена и все свои поступки переделать, поступить, сказать, так, как бы поступил, сказал, ответил, решил ты. Я много ошибался, я был часто жестким и беспощадным, глухим к чужим слезам и мольбам, много говорил злых вещей, особенно тем, кто меня любит, кто бесконечно дорог и близок мне самому. Я ни на что не надеюсь. Но я очень люблю Ваню, правда! Так что пусть у него будет именно такой Пруссия, именно ты! Он с тобой на самом деле счастлив. В это мгновение он бросился на шею опешившего Гюнтера, крепко-крепко обнял его на прощание и громко крикнул: — Тойфель! Забирай меня в свой котел! Теперь я твой!***
Очнулся Гилберт в странном месте. То ли светло, то ли темно, то ли замкнутое пространство, то ли широкое, то ли тепло, то ли холодно. Тьма перед глазами постепенно отступала. Оказалось и то, и другое, и все вместе взятое. В помещении полусумрак, потому что что-то расплывающееся и расползающееся в полутусклом сознании, похожее на шторы, закрыто, но сквозь щель бил яркий свет, холодно от раскрытых настежь окон, колышущих ткань гардин. Помещение вроде просторное, но чьи-то невесомо-крепкие объятия мешали двигаться. От них же было и тепло. И так ласково и привычно уютно. Гилберт поднял взгляд выше, и зрение тут же вернуло фокусировку и резкость. На него сквозь упавшие платиновые пряди глядели огромные тревожные сиреневые глазищи. — Ванечка… где я? Бледнючий Брагинский очень осторожно прижал ближе к груди опомнившегося прусса. — Дома, дома, родной! Хорошо же тебя Марксом приложило, полчаса без сознания был! Я перепугался до смерти, уж думал если сейчас не очнешься — скорую вызывать! — Полчаса… Гилберт вдруг совершенно ожил, сел на свой отвратительно-скрипучий синий диван и схватил руки России. — Вань, ты ж меня видишь, да? Пока ты меня видишь и слышишь, я хочу сказать, что это я и думкопф, и олень, и вообще шайза кусок тебя не достойный! Ты прости меня за все! И знай всегда, что я тебя люблю, только тебя, одного и единственного, навсегда, что бы ни случилось, чтобы я, идиот, не наговорил тебе! Больше я никогда, я клянусь, что никогда! Я займусь образованием и просвещением, на даче тебе всю картоху сам выращу, а здесь оранжерею разобью! Россия радостно улыбнулся, его глаза превратились в довольные щелки, сквозь пушистые светлые ресницы пробивались морозные веселые лучики. — Ну будет, Гилушка! Забудем! Я тоже виноват перед тобой, что и говорить, и за прошлое, и за нынешнее. Тоже не сдержан бываю в словах и поступках. Ты прости меня, я тебя очень сильно люблю, солнышко мое вредное. Главное, что с тобой все вроде бы теперь нормально. Тут прусс кое-что вспомнил и стал белее мела, хотя, казалось бы, куда уж бледнее. Брагинский напряженно замер, опасаясь, что он снова хлопнется в обморок. Но Гилберт сохранил вертикальное положение, только потупил грустный взгляд. — Ванечка, скажи, только честно мне сейчас скажи, ты меня из-за секса любишь? Брагинский посмотрел на него очень серьезно, минут пять разглядывал, как будто впервые увидел, так был поражен вопросом. А потом что-то прикинув и решив, огласил: — Дурак ты, Калинка. Я люблю тебя за то, что ты это ты. И другого мне не надо, хоть и вообще без всяких сексов, я бы все равно тебя любил, рыцарь! Калининград кинулся на шею Брагинского, осторожно и незаметно снимая растроганные слезинки, все-таки скатившиеся из счастливых и как и прежде, как и на самом-то деле, чтоб он ни делал и не говорил, но всегда, влюбленных глаз.