ID работы: 13518575

говорит прехевиль

Джен
NC-21
В процессе
10
Размер:
планируется Макси, написано 70 страниц, 5 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
10 Нравится 6 Отзывы 0 В сборник Скачать

4. морда просит кирпича

Настройки текста
      Незваный гость на то и незваный, чтоб с ходу его все восприняли, как чужого. Николай Васильев не был знаком здесь никому, кроме — и то не факт — Леви, и смотрели на него все, не считая Карин, исподлобья, с недоверием и тревогой. Все за общим столом молчали, а Стефания с детьми ушли в спальни на первом этаже; Даан ушёл с ними, отчего-то практически демонстративно. Леви с Марко и Абеллой остались; но и им не верилось в манну небесную — пока что за год войны на голову падали лишь бомбы и артиллерийские снаряды. И ни единого чуда. И ни единого божественного отголоска не взглянуло с неба, чтобы помочь: и снова молитвы, не несущие под собой ничего оккультного, уходят в пустоту холодных и серых, точно бетон, небес. А сейчас рождественская ночь и небеса тёмные. Марианская впадина. Глубокие воды ночи и рифы полуразрушенных домов, средь которых бродят акулы, порой неотличимые от дельфинов. Марина где-то читала, что дельфины спасают тонущих людей… вроде и не верится, а хотелось бы. Тревожная горечь в горле перебивается горечью водочной. Чуть поводит взгляд. Она не просит никого из джентльменов подлить ещё — справляется сама. Николаю зачем-то тоже предлагали, а он отказался. Марина бы ляпнула Карин в спину: говорить буду я, но у Карин всегда был лучше подвешен язык, а Марина уже привыкла отдавать работу профессионалам. — Значит, вы действительно предлагаете… — она клонит голову набок и держит руки на столе так, как и положено держать их во время деловых переговоров — скованно, но открыто, сдержанно, в замке, локти оставив за пределами столешницы. — И никакого подвоха, неужели, Николай? — она выдерживает риторическую паузу. — За всё это время, если я не ошибаюсь, к нам никто не приходил с такой благотворительностью. Тем более, после восьми вечера. Марина, я права? Марина кивает молча. Карин снова смотрит на сотрудника КГВС — тот прикрывает глаза. По его лицу разбросаны россыпью веснушки, светлые глаза водянисты, невыразительны, а волосы похожи на солому; Марина всматривается в него, и то, насколько его внешний вид простецкий и глуповатый, вызывает в ней лишь больше тревоги. Николай думает с пару секунд, прежде чем, почти неживо в не самых успешных попытках в складность, ответить: — В наших структурах произошли некоторые изменения. Вместе с ними поменяется и подход… к примеру, знаете ли вы об указе, что партизанское движение должно получать государственную поддержку и кураторство? И ещё, если благотворительное или гуманитарной ценности учреждение проходит проверку, ему должна оказываться помощь. А почему ввалились так поздно и без стука причинять добро и пропагандировать справедливость, отвечать не стал. В лучшем случае они очень торопятся выполнить работу, в худшем — очень хорошо притворяются представителями госбезопасности. И если второе… они должны были выстрелить ещё там, на кухне. Наверное. Марина очень хочет поинтересоваться подобными деталями вслух, но с трудом всё-таки сдерживается. Тем более, что разговор уже продолжает Карин: — Знаем. Этому указу уже полгода, — бросает с мягким намёком, что при всём уважении к переменам в странах, ставших частью Восточного Союза, работы указа на практике она не видела. По крайней мере, в Прехевиле. — Я не могу сказать вам всего, — Николай улыбается, складывая руки в замок точно так же, как Карин, — по понятным причинам. В Прехевиле были беды с организацией… терь мы, чесслово, готовы получить с вас документы с запросом на госпомощь. Оказываться сё будет по мере возможного, думаю, вы понимаете… … и всё же не любит Марина такую обстановку — формальничают ради формальностей, половину сказанного без бутылки не разберёшь, и всё с до одурения деловитым видом. Не удержавшись, она всё-таки опрокидывает стакан, который минут пять впустую грела, и морщится от жгучей горечи. Должно было стать чуть менее тошно, а на деле… лезет в голову навязчивая мысль: хотелось бы сейчас уронить стопку в кружку горячего чая так эффектно, как только можно, выпить залпом, роняя с подбородка капли, и утереться рукавом белой рубашки с нахальством. Правильность обстановки подталкивает к бунту ради бунта, и Марина ищет в комнате три предмета, чтобы мысленно проговорить их названия. Стул. Чёрная клавиша фортепиано. Зажигалка с выдавленным гербом Восточного Союза. Спокойно. Слушай, Марина. Слушай и не влезай, пока не просят говорить — не чешут и не хрюкай. Все остальные ведь молчат, а некоторые даже пытаются незаметно подремать будто. После выдержанной паузы Карин кивает: — Ясно. Николай, мы хотим обдумать ваше предложение. Нам нужно время и… Улыбка Николая и не меняется как будто, и как будто за пару секунд становится раза в три менее формальной… он, не дав Карин договорить, живенько замечает: — Кнечно, кнечно, принимать необдуманные решения, в такие тяжёлые времена!.. Ишь как перескочил. Боги, он казался куда менее изворотливым в момент, когда она ему табуреткой по рогам дала. Может, повторить?.. Кстати, отличное ответное предложение: давайте вы, пан Николя, перестанете ходить вокруг да около, а я вам всё и подпишу! Впрочем, за изворотливостью может скрываться некоторая неуверенность, но Марина знает: Карин считывает людей лучше, потому что работала всю жизнь она с ними, а не с бумажками и ритуальными кругами. — Только вот сегодня б нам ответ… Вам нужен контроль вооружения, а детям в приюте пропитание… к тому же у нас много информации о бременских точках, мы её предоставим и облегчим вам работу. Дадим заданья. … Марина-а-а-а, не встревай. Сейчас нахамишь — и потеряете таку-у-ую возможность, и дай бог, если по шапкам вдовесок не выдадут! Карин с несколько секунд обдумывает ответ. Марина коротко прикидывает: госбезопасникам сотрудничество выгодно даже больше, чем самим партизанам. Так что не спугнёт, пожалуй. Она подпирает щёку — кожа горит и немного немеет от алкоголя, — и всё-таки выкидывает: — Пан Николай, пани Карин, — оч-чень выразительно, с прищуром так, — давайте прекратим обсуждение высоких материй и юридических точностей, все уже устали, — и как бы невзначай кивает на Марко: тот и вправду норовит уж уснуть. — Давайте обсудим: что вы нам дадите, мы поняли. А мы-то вам что? Будем патроны пересчитывать и… — Марина. — Карин вздыхает. Тоже устало, между прочим. — Прошу прощения, она и правда… уставшая. Тем не менее, я как раз собиралась узнать о наших обязанностях более детально. Плечи Николая опускаются чуть более расслабленно. Из улыбки медленно уходит фальшь, и Марина не совсем понимает, что к этому чувствовать. — Не звиняйтесь, так даж лучше. Мы должны обсуждать сё вместе. Карин улыбается в ответ и кивает снова на бутылку. — Вы точно не хотите? Николай мотает головой. Распускает сложенные в замок руки, устраивая их на столе. — Я на посту. И не пан я вам, а товарищ, прочем, — и на Марину смотрит так… дружелюбно. … тьфу ты, хос-с-спади. Он правда такой дурной или нарочно притворяется? — Когда-нибудь в следующий раз, куб пригласите! Он пальцами тянется поправить шапку, но шапка — синяя — лежит на столе, потому что мужчина в помещении головные уборы должен снимать. Ему об этом напомнить пришлось. Из кармана он достаёт портсигар — и на нём выдавлен такой же знак, как на зажигалке. Женские руки держат земной шар. Красиво, на самом деле. Ещё бы Марина что-то понимала в политической символике. — Но что по условиям? — переспрашивает она. Раз уж начала говорить. — Надеюсь, вы понимаете, что мы не може просто взять и раздать еду и оружие кому попало. Мы должны быть уверены, что с ним вы не подёте на нас; и что этого ж не буде с тем, чаво у вас и так имеесся. И что сё, что мы даём, не уходит куды попало. Вы должны предоставлять нам отчёты по патронам, по запасам… «Чего у вас и так имеется»… Что ни говорит, а сквозной нитью как бы угроза отобрать у них всё, что уже есть, в случае отказа. Понятное дело, зачем — мирняк жалуется на разбой и мародёрство. Разумно. Но всё ещё чуть менее выгодно, чем целая боевая и диверсионная единица под полным контролем. Марина мыслей своих вслух не озвучивает, продолжает в прежнем русле: — О том, что мы накормим детей, вы можете не беспокоиться, — она тянется за бутылкой — снова для себя. Марко и Абелла смеряют взглядами, мол: «Сколько можно пить?». Ответ: сколько нальют, столько и будем. — Более того, если вы и правда из КГВС- — Марина, ты видела удостове- — Мало ли — нарисовали, — отмахивается, сбрасывает пальцем с лица выпавшую из косы прядь, — так вот. Если вы и правда из КГВС, скажите: могли бы вы вообще вывезти их в сопровождении взрослого? Николай вытягивает из портсигара папироску и щёлкает зажигалкой. Простецкое — как из воронийского коллективного хозяйства (на союзном говоре — колхоза) выскочил, — лицо становится ещё более естественным. Зимой и с веснушками… Он прикуривает спокойно и при том быстро, выдыхает вместе с сизым дымом беззлобный смешок. — Не нарисовали, гражданочка. Тут поди краску найди, щё и художника! Нарисовали, — посмеивается. — Пральные вопросы задаёшь. Он вытаскивает из кармана шинели блокнот. Обложка потёртая, из желтовато-серого картона. Листок вырывает и снимает с петельки плохо заточенный карандаш. Кладёт перед… Леви?.. Странный выбор. Мальчишка умеет сидеть тише воды ниже травы, и обычно его никто не замечает. Даже когда они начинали праздновать, он, не скажи маменька про чудотворное фортепиано, остался бы сидеть в своём углу тихо и… — Рядовой Вуйчик, ты в следующий раз хоть до гулянки спрашивайся — а то случись чаво, а искать тебя — когда ж… Напиши номер нашей части, наше отделение милиции, Восточная двадцать пять, и к кому обратиться, чтоб подтвердил, что я не из ихних, фрицев… как у нас этого нахохленного? Леви сидит бледный и растерянный. — … Герцен? Герцен. Вот пусть у товарища Герцена, — Николай затягивается, — уточнят. Тебе-то, може, на слово и не поверят, что я теперь у вас по политработе, и, если друг чаво… Леви икает, роняет карандаш, подхватывает катящийся его назад и принимается шустро записывать — с позиции Марины не видно, что именно, но что-то ей подсказывает: в точности, как товарищ Васильев наказал. Марине почему-то это всё кажется таким забавным, что приходится прикрыть рот рукой, лишь бы не показывать, что испуг хорошего знакомого… ладно. Надо мысленно назвать три предмета и не смеяться с совсем уж неприличных вещей. Во взгляде Николая есть что-то риторически-вопросительное: теперь верите? И вот, значит, чего Леви так за ребят прятался, стоило Николаю подняться по лестничной площадке. Значит, в лицо друг друга уже где-то видели. Даже знакомились. Марина до сих пор не научилась разбираться во всякой военщине, несмотря на то, что военные у неё под боком. Леви записывает резво. Всё это становится схожим на комедию всё больше, но заканчивает и выкладывает листок на стол он быстро. Карин забирает его и сразу же вкладывает в свой блокнот. Кивает: — Спасибо. Получается, или мы соглашаемся, или вы конфискуете у нас… к этому мы приходим в любом случае, отлагая формальности и обоюдные обязательства? — А другого варианта и нема, — нехотя бросает Николай. — Знаете ли, с беспредела некоторых свои уж воют волком… Пепел он стряхивает прямо в порстигар. Аккуратно, чтоб поджог не устроить, но Марина эту мелочь замечает. Ну, хотя бы как хозяева здесь себя не ведут. И после замечания шапку снял. — Я с того и не хотел с угроз начинать, товарищи, — он пожимает плечами. — Чаво греху таить, не сможе с вами дружить — конфискуем сё, а чтоб детки не мучались, пока вывезти не може, им что-то посылать будем, и на охрану кого выделим. К вам ж и ранетых привозют, доктора не заберём, он тута и нужон. А мужички ваши уже здесь не полезны, их по проверкам и, раз всё в порядке, распределим… Марко, до сего момента казавшийся едва ли не уснувшим, поднимает курчавую голову. Если кого и калякать на бумажках, как образец здравого детины и богатыря, то его. Он из Ватикана, ласкового и продажного одновременно, взялся — и, казалось бы, таковым быть не должен; а он и молчалив по-богатырски, и душа у него такая же широкая, как плечи. Марина редко с ним общалась, он уделял много времени Оливии — и то, казалось бы, только потому, что та беспомощна, а слабым надо помогать. И когда Марко понимает, что речь идёт очевидно о нём, в его взгляде нет ничего обеспокоенного. Он смотрит на майора КГВС и признаётся тихо: — У меня документов нет. Если дадите охрану им, а мне что-нибудь напишете — в армию пойду, — плечами пожимает, глядя исподлобья всё ещё, но беззлобно. — Раз нужен. Куда деваться. Марко и не надеялся, что они выберут сотрудничество с армией и милицией, нынче едва ли не слитых в одну структуру. Николай снова стряхивает пепел прямо в портсигар. — Мы, — и так выразительно звучит это «мы», что на мгновение в глазах у него не остаётся никакого «я», — сё-таки не хотим, чтоб сё на сим решилось. Може, обсудите сейчас? И скажете… Марина ловит себя на том, что раздражение болтологией в ней становится ещё более плотным и практически само наружу лезет: на готовых харчах сидеть и приглядывать за мелюзгой, которая и сама не потеряется у мамы под крылом, пока все остальные кто на заводе, кто в магазине перед очередями, кто на холодной улице стоит и глядит, чтоб с прикладбищенской земли не пёрли мёрзлые трупы на съедение, кто… а они — сядут, отдадут всех, кто не Даан и не пани Стефа, на нужды РКАВС, и… и что? Марина опять тянется за бутылкой, но на этот раз Карин мягко останавливает её руку. Впрочем, и не очень-то обидно: сама чувствует, что ещё чуть-чуть остаётся, чтоб начать напиваться. Она делает глубокий вдох и, всё-таки, снова: — Мы соглашаемся. Вы оставляете всё как есть и… нужны формы, по которым будем вам рисовать документики. У кого нет паспортов, тем оформите, — (Марина как будто читает по бумажке. Рот не затыкается сам собой, как холерные кишки, и ей от того, как она, запрещающая себе встать из-за стола, говорит — даже немного противно, и оттого иных сравнений самой же на ум не идёт). — Товарищ майор, хватит пудрить нам мозги, расскажите, что мы должны делать. Согласиться — раз, подписать — два, пойти туда-то к тому-то — три. Ничего проверять не будем, вы уже нам Леви до инфаркта довели. Леви, за которого так внезапно заступились, впрочем, не рад — зеленеет пуще прежнего. Карин дипломатично держит руки на столе и, кажется, даже не шибко возмущена её поведением, хотя казалось бы, стоило б быть повежливее с сотрудником госорганов… но разговор с самого начала был пустой. С того, что будет, если они не согласятся, стоило начинать. Товарищ и ни в коем случае не пан Васильев решил пообщаться с ними по-хорошему. И, судя по тому, как снова меняется лицо поразительной простоты под душу поразительной… нечитаемости?.. Видимо, исход его полностью устраивает. Хотя и не без осадочка. Не успевает он, тем не менее, и рта открыть, вклиниваясь в карусель невиданной партизанской податливости, как за спиной Марина чувствует шаги. Не слышит. Именно чувствует. Не звук, но вибрация деревянного пола. — Товарищ майор! — почти нервозно восклицает… как его там? Не Бржежика который, а который ещё один. — Семь автоматов, три пистолета, под них спецом разнородные цинки с патронами, пять штук, из холодного ещё десять бременских финок, в ящике десять штук чужих же гранат! — Всё конфисковано, — уже намного тише и спокойнее замечает уже точно Бржежика. — Не считая того, что они выложили сейчас. Каковы наши следующие действия? Марина чувствует, как пальцы кого-то из них сжимают спинку стула, на котором она сидит. Николай давит из себя вежливую улыбку. — Других находок нема? — спрашивает он совершенно открыто, при всех сидящих за столом. Судя по всему, ответ ему очевиден — иначе он не продавливал бы сотрудничество с самого начала, так настойчиво и так принципиально вежливо, пытаясь каждую секунду к ним в «свои» заделаться. Абелла едва ли не сползает лицом в стол. Очевидно, она слушала всё, что они обсуждали, только мысли свои решила не высказывать. Тем более, что Марина только что решила всё за них. И никто и слова против ей не сказал. А она здесь не то чтобы величайший авторитет: конечно, по принципу «мы все тут в твоём доме» её слушают, да и с тем, что голова у неё и чуйка работают, никто не спорит. Но если Карин без единого колебания дёрнула её за руку из-за бутылки, оспорить её по такому значимому вопросу проблемой бы не стало. Следовательно, все согласны? — Нет ничего больше. — Так точно, товарищ майор, ни-и-ичегошеньки больше нет! Запасы постольку-поскольку и вот. Выбор был изначально без особого выбора. Если мутный дяденька Николай, представляя государство, хочет получить своё и предлагает два пути… всё будет так, как он объяснил. Мутный-то безусловно, но что идейный — очевидно. Такие бетонную стену лбом пробьют и не почешутся. Табуреткой бы его ещё разок по рогам… да уж: всех растащат и превратят в медсанчасть окончательно и бесповоротно, забрав оружие и всё к нему полагающееся, или хотите жить как жили? Охерительный выбор. — Сё учесть, сделать опись. Посчитать. Тут немного, зара сделайте. Одно и то ж два раза, печать поставить надо. Часть им, часть нам. От и им заодно форма, как отчитываться… то ж самое, — кивает в сторону, — токмо как дело обстоит через два дня. Что убавилось, что прибавилось. Пояснительные записки прикладывать по требованию. Вот бы вам телеграфу приволочь, дык у нас в излишке штук таких нема… — Есть у них телеграф! — влезает тот, который… вроде как, Махно. — Тогда на бамажку напишите нумер набора для него, — кивает в сторону, где сидят Марина и Карин. — В крайнем случае, если письменное надо… так, а телефон? — А вот телефона нет, — впервые за весь вечер вклинивается Абелла. — Не починила ещё и не знаю, когда починю. Для телеграфа кабеля проведены прямо по центральной разбивке, глубоко в стене — тут ещё связь с региональной сетью не нарушена. Если настроить, чтобы к нам электричество шло от города, а не от наших генераторов, передавать сигнал будет. Пока что может только красиво жрать электричество. А в телефоне сама коробка неисправна, ещё детали поищи и не знаешь, сработает ли — целостность кабелей проверить не получится, если только включить не попробуешь. Марина не понимает в инженерном деле ровным счётом ничего, потому и не перебивает. Она зачем-то прислушивается к окружению, будто бы в приюте может происходить хоть что-то, кроме их нынешних разговоров, сказки на ночь для детей и доктора фон Датча, переписывающего стихи из хранящихся на чердаке книг в читательский дневник. Только сейчас к ней приходит понимание, что Николай, по-видимому, затягивал беседу не только нарочно, но и с понятной ей теперь целью: пока они говорили, они не задумывались о том, что служащие производят обыск. Да и о том, что их ждёт в случае отказа, они бы не узнали, если бы не подводили к этому так настойчиво. — Постараемся достать. Электричество, — Николай, зажав в зубах почти дотлевшую папироску, делает пометки в ветхом блокноте, — подтянём. Валя, пометь где-нибудь, что надо в ГЧК направить заявление, чтоб в первую очредь после заводов, магазинов и участков подводили к Восточной, Металлургов и Курковой… На Металлургов и Курковой, очевидно, тоже подтянули внутригородские отряды. Марина понимает — не её собачье дело, что есть другие действующие отряды, как бы ни было любопытно. Прислушиваясь к окружению, она слышит, как прямо в портсигаре майор Васильев тушит папиросу, как трещат дрова в камине, как сбивается и сипит у недавно переболевшей Абеллы дыхание и как кто-то тихо шлёпает босыми ногами в коридоре. Слышит, как сержанты Махно и Бржежика устраиваются за столом в самом углу зала и колупаются в сумках, доставая чуть смятые пустые бланки. К заключению договора явно готовились. «Валя» сначала шумно скрипит карандашом по бумаге, а затем едва ли не подбегает к их столу и втискивается между Мариной и Карин. Выкладывает три неровно сложенных листа, на которых уже заранее печать стоит: — Заполните аккуратно! Николай уточняет, глядя на Марину: — Зданье за вами записано? — Не-а. На маму, — мотает головой. — Но она с детьми сейчас, а я единственная наследница. — Сходите за ней и заодно за документами, какие есть. Чтоб знать, кого к нам приглашать за оформлением новых… — Зачем? — переспрашивает Валя. — Мы уже всё собрали, что нашли! Нет только на вон того гражданина, который сам признался, и на часть детей, оно и ясно, их подбирали когда, свидетельство о рождении не спрашивали… — Дате на проверку. Буркнув что-то под нос, из-за стола поодаль поднимается Войцех. Пачка паспортов, стопка бумаг о регистрации в приюте и редкие свидетельства о рождении. Паспортизация среди городского населения прошла уже как лет пять назад, не повезло только с жителями деревни — им паспорта не выдавались, только удостоверения, да и те исключительно по желанию. А поскольку в деревне народ чаще всего был ленив и нужды не понимал, тут и удостоверения обыщись, у кого оно бы было. Требовать только с началом войны стали, и только от тех, кто уходил на фронт. Войцех передаёт документы и возвращается на привычное место. Впервые за долгое время Марина позволяет себе обернуться, глянуть вслед за уходящим Валей — прямо у того и на том столе развалено и разложено конфискованное оружие. Валя проходится вокруг и собирает и то, что они выкладывали, чтобы и это внести в учёт. Марина отодвигает стул и встаёт — очевидно, Стефанию придётся всё-таки звать, а заодно и проверить ящики с документами на случай, если из второго выгребли не всё. Может понадобиться для соглашений. Тяпнуть напоследок хочется просто неистово, но на сей раз она останавливает себя сама: ещё чуть-чуть и перед глазами поплывёт основательно. Тем временем тихие шаги в коридоре приближаются. Кто-то, кто поднялся с первого этажа. — Бэа? Рыжая макушка выглядывает из дверного проёма первой. Затем Хёль — сна у неё ни в одном глазу — показывается вся: маленькая, в платьице, босая и растрёпанная, прижимающая к груди тряпичную куклу. Она сразу приковывает к себе взгляды всех присутствующих, а Марина уже и готова подбежать, сцапать её под бок и повести назад… — Ты чего не спишь? Абелла поднимается из-за стола и приветливо машет ладонью. У Хёль поначалу разбегались глаза, так что ту, кого искала, она замечает только теперь, заслышав её голос. Девочка улыбается. Она шустро, раньше, чем Марина успевает (снова) всё решить за остальных, оббегает стол и оказывается рядом с Абеллой — практически сразу протягивает ей куклу. Никто из милиционеров не против её присутствия. Николай только закрывает портсигар окончательно и убирает его за пазуху. Ещё приподнимается, подтягивает к себе те бумажки, которые пару минут назад товарищ сержант положил перед Мариной, и коротко их перелистывает. Зачем-то отделяет листы. Спрашивает у Марины, пока не ушла: — А за главного у вас здесь на деле?.. Марина оборачивается и… немного заминается. Она особенно об этом не думала. — За главного в чём? — возможно, глупо звучит, но… как есть. — В каком вопросе? У нас всё по договору. И смотря какое дело. В каждом главный тот, кто лучше. — Эт-то понятно! Но не може ж быть, чтоб никто не смотрел, как сё в целом… тут, тамо, дела се. Марине становится неловко. Карин, впрочем, и на этот раз помогает: — По сути, она, — говорит. — Так сложилось, что за всё и сразу спрашивает она. К тому же это её дом. Мы тут все пришедшие. — Ну-у-у… ну да? Наверное. Марина легко исполняла роль условного ночного сторожа, условного домашнего дежурного, который поглядывает, чтобы никто не забывал про своё дело, для чего ей не нужно было даже блокнотика, кому, что и во сколько напомнить, но… не то чтобы она была готова стать главной официально. Очень хочется свалить на кого-нибудь и сказать, мол, а я тут ни при чём, и хата моя с краю. И в ту же минуту от мыслей о снятии с себя любой ответственности становится противно. Марина выпрямляется и встаёт вполоборота к Николаю. — Да, я. — Тогда пускай на тя мамо подпишет, и бланки справа уже ты заполни. — Ясно. Я пойду, хорошо? — Кнешно. … чего она сделать, впрочем, не успевает — в дверном проёме бледной тенью в бледной же шали встаёт Стефания. Светлые с сединой волосы собраны в пучок настолько аккуратный, будто сделан он был только что и со всем старанием. Она похожа на тонкую дымку, обретшую в полумраке условную форму. Уставший, но цепкий взгляд быстро находит Хёль. Лицо её изменяется, и она делает резкий шаг вперёд, но тотчас же останавливается. Марина оборачивается снова. — Прошу прощения… — звучит голос Стефании почти неслышно. Но ничего, достойного переживаний, не происходит. Когда Хёль, вручившая любимую куклу Абелле, подходит к Николаю вплотную, тот поначалу попросту не замечает её, а затем — усаживается снова на место и встречает любопытный детский взгляд улыбкой. Девочка издаёт невнятный писк и тянет к незнакомцу руки. Марина не беспокоится почему-то, но… Хёль обычно прячется от чужаков? Николай понимает, чего хочет ребёнок, на удивление быстро, и потому протягивает руки в ответ. Тоненько хихикнув, девочка забирается к нему на коленки и упирается ладошками в стол, и сразу же принимается разглядывать разложенные по нему бумаги — без понимания, но с интересом. Все молчат. Хёль хватает со стола записную книжку — ту самую, с серовато-коричневой картонной обложкой. — Токмо асцярожно, — тихо говорит Николай, положив руку ей на плечо. — Это важный блокнотик. Когда его голос не звучит громко и звонко, в нём слышится что-то очень отстранённое и… личное. То, что никому из присутствующих здесь не положено знать. Хёль, плюхнувшись на коленки совершенно незнакомого ей человека, аккуратно-аккуратно, насколько позволяет слаборазвитая моторика, перелистывает страницы с записями. Николай смотрит немного вниз и на мгновение хмурится. Только на мгновение. Стефания, бесшумно уже подступившая к Марине и рядом вставшая, выдыхает слышно. — Як дитятко зовут? — спрашивает Николай. — Хёль, — откликается Стефания. — Нашли её полгода назад, в конце улицы… Марина отодвигает стул и кивает на листы. Мама понимает её практически мгновенно, будто предчувствовала, что так и будет — кивает в ответ и садится. Длинная чёрная юбка не собирает с пола ни единой пылинки. У них чисто. О том, как ухожен приют, вспоминается почему-то только когда Стефания рядом, несмотря на то, что поддерживать порядок заставляют всех. Будто для неё больше стараются, чем для себя, и будто порядок исчез бы вместе с ней, не стань её вдруг. — В конце улицы, значится. А у кого она раньше была — знаете? — Откуда же знать… Николай Сергеевич. В Воронии так обращаются, верно? — Верно, пани. Стефания смотрит в документы. Недолго, но внимательно: перелистывает, пробегается взглядом. Вскидывает тонкую бровь, зацепившись взглядом за заранее проставленную печать — если даже Марина подметила, что всё было заготовлено заранее с расчётом на конкретный исход, то уж мама её тем более. Пани Корчак (по матери — Каминска) всю жизнь славилась умением в совершенстве балансировать между внимательностью и расторопностью. Как она не тратила попусту чужого времени, так и не лишала себя возможности в полной мере всё оценить и обдумать. И, чаще всего, тактично промолчать. — А справа, Николай Сергеевич?.. — Для Марины. Хёль, пролистав содержимое блокнота целиком, возвращает его на стол, после чего сразу же тянет руки в сторону Абеллы. Та возвращает ей куклу. Стефания, за ней, очевидно, и пришедшая, не говорит ни слова ни на её счёт, ни насчёт Марины. Последняя, к слову, спрашивает: — У нас два ящика с документами. Вы забрали на проверку всё? — Всё-всё забрали, не беспокойтесь так, гражданочка, — встревает сразу же Махно. И, сцапав со стола часть бумаг, предназначенную ей, взмахом руки и кивком приглашает за тот стол, за которым они с Войцехом расположились. Улыбается. — Давайте к нам, заодно объясним, как вам какие документы заполнять в будущем… Не трогает и руку не подаёт — уже радует. Впрочем… он, судя по всему, и хотел бы поформальничать с дамой, но товарищ майор всё ему уже объяснял. Пожалуй, Марина слишком погорячилась на его счёт: к Стефании уважение он имеет, Хёль в нём ничего дурного не чует, этих своих по дощечке ходить учит… да и договориться он с ними пытался хорошо. А мог, — ей вот-вот в голову приходит, — вообще сразу прийти с облавой и всех по углам разогнать, а за нападение и встречу с оружием служебного лица так вообще клепай дела, «не хочу»… к Леви тоже отнёсся нормально. Хоть выговор и даст, но в честь праздника простит за то, что сбежал на ночь в тыл. Как-никак, с партизанами водится, а не с бременскими диверсантами. Марина чувствует себя достаточно спокойно, когда усаживается подписывать бумаги и слушать. Впервые за всё это время она рассматривает их поближе. Валентий, ака Валя — тощий, высокий, сам и бледный весь, а глаза чёрные-чёрные. Откуда он такой — понять трудно. А вот Бржежика уже здешний-здешний, на саму Марину похож даже чем-то… острижен он коротко-коротко, но кудри торчат светлые. Будь они подлиннее, приняла бы его за девчонку. Холодный и отстранённый, страшно замученный. В принципе, если не обращать внимания на синие вставки и звёзды на петлицах их гимнастёрок, самые обычные солдаты, такие же, как те, которым Марина может помахать рукой и улыбнуться, если встретит… На шинелях звёзды, кстати, тоже были, если она не ошибается. Надо будет чуть приглядеться, когда перед уходом оденутся. — Смотри… те, Марина, я здесь уже начал заполнять. Спрашивайте, если что, вам такие же нужно будет делать каждые два дня и раз в неделю приносить в отдел. — И тут тоже, — встревает Махно, отодвигая для неё стул одной рукой, а другой выкладывая бумаги на стол. Марина любезно присаживается. Махно шумно хлопает себя по карманам и вытаскивает перьевую ручку. Он едва ли не выкладывает её сразу Марине в ладонь и тут же: — Товарищ майор, разрешите! — Разрешаю. — Чернила-то… чернильницу бы… — Дак говорил же брать! — Не взял! А тут гражданке… — Тю, да что ж ты! То прольёшь и бегаешь с пятном на самом интересном месте, то пуще — завсим не возьмёшь… а от отправят тя, скажут, что срочно надо поти туда к этому и от сё подписать заставить. Опять забудешь? Махно дёргает носом. И чешет карман так отчаянно, будто оттого в нём всё сразу появится. Спустя пару секунд молчания, Николай, махнув рукой, добавляет: — А у Воськи вспросить? Он ж побач сидит… — А у Воськи, товарищи, спрашивают только фамилию, — устало замечает «Воська» и переставляет чернильницу из-под правой руки под левую — так, чтобы оказалась между ним и Мариной. — Не шумите, пожалуйста, а то со счёту сбиваюсь… тут цинки с разными, ещё и половина вскрытые чутка. Марина кивает и бросает тихое «спасибо». А она не знала, что на такие случаи они и с собой чернила притащить могут, и перья, и вообще всё, что надо… но смысл в этом есть. Прежде чем начать подписывать, пока за спиной вертится Махно, а Воська на него очень старательно не злится, она обращает внимание на саму чернильницу. Тоже выдавлен герб Союза. Женские руки, земной шар, колосья. Стефании такую же Николай вручил, наверное. По крайней мере, когда Марина на секунду оборачивается снова, у неё в руке она подмечает не то перо, которым она пишет обычно. Абелла и Марко встают из-за стола вместе, но после того, как Абелла шепчет ему что-то, он всё-таки остаётся. Карин то и дело заглядывает в документы и тормозит Стефанию «пока не подписывай, дайте, пожалуйста, взглянуть», а потом всё равно кивает. Абелла пытается позвать Хёль за собой, но та увлечённо смотрит на стол, где Николай внимательно просматривает документы и делает в блокноте карандашом пометки. Абелла уходит, стараясь не шуметь. Посидит на замене с детьми. Марина перехватывает перо поудобнее и утыкается в бланк, который видит впервые.

***

Вообще, интересная у него была такая фамилия — Штейнер. Её можно было даже не называть. Имени — Самари — тоже. Он был высокий и ещё до войны тощий. Ортодоксально — в рясе; заправленные в сапоги широкие штаны, льняная рубашка торчит из-под ворота и разве что шляпки и трости ему не хватает. Если бы он сидел на заднем ряду в кино, и актёр в ленте воскликнул бы про жида, весь зал обернулся бы назад. И прежде чем сказать: мне плевать, кто одержит победу, — Самари раза два подумал, с чьей стороны бы обернулось больше людей и сколько бы из них пожелало перерезать ему горло. Циничные атеисты были менее страшны, чем те, кто недавно подступил к городу. Жидёнком родиться оказалось нескучно и своевременно. И, как образцовый жидёнок, Самари, безусловно, был с детства превосходен в оккультизме настолько, что отец Хъюго за подозрение в рукоблудии даже не убил его — лишь дал повод для шуток: конечно же обрезанный. До стерильности. Прежде чем что-то утверждать, всю свою жизнь Самари смотрел в зеркало. В зеркале всегда были горло без адамова яблока, шнобель поразительной величины и очень большие тёмные глаза. В целом, он даже считал бы себя симпатичным, если бы попадал под разметку штангенциркуля. Самари жил в приюте и там же помогал пани Корчак с воспитанием и обучением детей, пока… пока Она не вернулась. Стоило подолу розовой юбки метнуться по старым половицам, как Самари и дух простыл и… он до сих пор не знает, почему готов встретить кого угодно, но не ту единственную, которую в принципе хотел увидеть последние шесть лет. Прежде чем уходить окончательно и бесповоротно, Самари выбросил её фотографию и все неотправленные в Ватикан письма в камин. Теперь он носит перевязки унылому врачишке и бегает от Марины. И каждый день себе повторяет: скоро я поздороваюсь с ней. Я обязательно скажу ей… а что я ей скажу? Она даже меня не помнит. Она точно не помнит меня. И так бесцельно и практически мимо него шла война. Пока Марина была жива и относительно в порядке, он, как ни ищи, не находил причин проявиться. И каждое хмурое утро он нагревал кипяток и упрашивал старушку Грету съесть хотя бы пару галет из той пачки, которую то и дело вручал врачишка: а то, мол, помрёте совсем, а их всех едва ли, говорил, заставишь делом заняться. Спасибо, — говорил, забирая копну прокипячённых тряпок, и оставлял Самари в пустом и до боли знакомом коридоре. А ему оставалось только поздороваться с проходящей мимо Стефанией и не оставить ей ни секунды на всё тот же вопрос: а чего ты от дурочки моей прячешься? Она про тебя спрашивала, поблагодарить хочет тоже. — Сима, милок, сходи к Фроське, дров отнеси. А она, может… А она что даст — значения не имеет. Старая подруга, которой сухонькая старушка в платочке то и дело норовила чем-то помочь. — Я б сама, да ноги-то уже. — Я ж тебя и не пущу, бабуль. Самари улыбается старушке и, допив за глоток оставшуюся в кружке воду, отходит в угол домишки. То окно, которым раньше был прилавок булочной, теперь заколочено — хотя восточники предлагали ей продолжить продавать хлеб, Гретхен отказалась: почитала, как выглядят карточки, и сказала ребятам из управдома, мол, чем помогу? Не вижу уже ничего, а там через пару домов кулинария, там молодые работают — а я приюту помогу, я им нужнее. И хотя по закону могли принудить, человеческое что-то в людях осталось: не стали. По зрению, давлению и больным ногам подвели под нетрудоспособность, а Самари, поскольку родни у Греты не осталось, в отделе КГВС за неимением иных гражданских пунктов и за военным положением, оформили опекунство. Грета говорила, мол, похож ты на кого-то, Симка, а на кого и не помню. А оформляли их под руководством майора Сбруева; и так на него зелёные сержанты милиции косились, что сразу Самари видно было, что здесь не так и отчего столько бедствий в их маленьком, голодном и мёрзлом склепе. В последнее время, впрочем, бедствия если не прекратились, то пошли на спад — оттого и не боязно уже не вернуться от баб Фроськи или принести Грете весть о её кончине. Слухи ходили, со старым управились, кого-то нового поставили. Оно и к лучшему, кажется уже, если мужик (или не мужик?..) ответственный. Хоть какое-то будет спокойствие и хоть что-то организуют наконец. Самари натягивает шубу, нахлобучивает шапку, затаскивает на спину вязанку дров и: — Скоро вернусь. Воды ещё принести? — Воду в приюте девочка починила. Ежели чего, у них попросим. Поднимается она с кресла и ковыляет доставать из ящиков тряпки. — Может, я поставлю? — спрашивает он, вот-вот готовый сбросить со спины вязанку. А она отмахивается: — А с этим как-нибудь сама уж! Ди отседа, — посмеивается тепло-тепло, и кажется, никто больше так не смотрел на Самари. Другой семьи у него не было. Улыбнувшись старушке, Самари — иначе Симка, — выходит с вязанкой на улицу, в отступающую ночную тьму. Он бросает взгляд на белокаменный приют, внутри обитый досками, и на покосившуюся башенку колокольни, в которой он больше не встречает рассвет. Из монументального строения, что в первых лучах солнца стоит, точно старое как мир и точно вечный памятник, выходит милицейская тройка. Приходили сегодня, значит… спросит, как зайдёт за водой, чего хотели, но слухи ходят, что и партизан под себя подбирают: чтоб своих не кошмарили, а то бывают тут некоторые, с кого бед не меньше, чем с врага. На мгновение мужчина, ведущий тройку, поворачивается и смотрит на одинокую фигуру, горбящуюся под весом дров. С неба начинает тихо-тихо падать снег, и гудящую тишину размыкают хрусткие шаги тройки по насту. Они уходят, не спросив с него документов, отчего он в рабочее время с дровами ходит по улице, пока… … гул постоянный — это домны на горизонте. Еще часа полтора назад уехали полные автобусы на производство. Ты или на заводе, или тем занят, что подконтрольно. Тройка шла без кого-то из них, а значит, признали, что Марко и Даан здесь нужнее, чем в рядах регулярных войск. И когда они уходят, Самари медленно разворачивается и медленно сдвигается с места. Мороз щипает за кожу. Он прячет щёки и нос в кусачий шарф. До Фроськи идти было минут двадцать, а у ней сидеть — около часа. Интересно, как там она и кошка её? «Марфутешка» с котятами.

***

К семи утра созывают всех на площадь — после того, как по ушам проехались через громкоговорители, ходят по ближайшему к новому-центру району, и поднимают, и выгоняют из домов. Приказали гласность. Приказали, чтоб все знали, что бывает, когда освободителей кто-то хоть пальцем тронет. Стынет холодное и ещё едва тёмное небо, и липнут к нему неестественные, недвижные и низкие-низкие облака. Конечно, руководство не двинулось умом настолько, чтобы возлагать самый цимес карательной операции на регулярные войска. После первых попыток ещё в верхах Рейхскрафте заметили, что от такого становится с солдатами, бормочущими, мол, как бы и можно так делать, но на деле исполнять не готовыми — решили махнуть рукой; боевой дух защитников и освободителей был куда важнее, чем перевоспитание их здесь и сейчас. Паву временно вверили конкретный отряд. Новое формирование из бывших полицейских. Возведённая трибуна — недалеко от виселицы, устроенной прямо на сволоченных в общий угол старых памятниках. Замерзшие тела качаются на верёвках уже неделю. Слетаются птицы. Вот что будет, если вы пойманный диверсант, скрываемый кем-то еврей или сами прикрывали или поддерживали любую из этих категорий, — говорят пустые глазницы и вымерзшие рты. Смотрите. Внимайте, — говорят облупленные и слепые лики изваяний. Люди стекаются на мороз, наступают друг другу на ноги, жужжат скорбящим по гибели матки роем. Пав представляет их как аморфную массу, из которой нельзя было бы никого выделить; представляет, будто каждый из них сделал что-то такое страшное, за что он бы выстрелил в затылок самолично каждому. У него не получается. (Мама, а мама, а куда нас? Мам, я ручки помыть не успела-а-а…) (Куда, куда тащишь? Оборзели, совсем совести нет! Костыль-то… ой-й-й-й!) (Нашли кого-то… Нам просто посмотреть нужно будет… просто глаза закрой и не смотри, хорошо? И не говори ничего! Тш-ш-ш! Это… п-л-о-х-и-х-х-х накажут… они кого-то убили… да, потом выведут. Не смотри!) (Чувство у меня дурное.) (Смотри, птицы летят… луна ещё не ушла, смотри!) (Твою ж, вот ветер, да? Душно. Что-то тут, бля… да куда ты! У, простите.) Шумно-шумно. Павел старается их не слышать. Никого совсем. После выстрела в воздух толпа, единовременно шелохнувшись, затихает. Павел вспоминает слова, практически заученные час назад — потому что с бумажки читать нельзя, а говорить неуверенно и того хуже. Честно признаться, это было не совсем его текстом. Что-то по памяти, что-то из чужих записей, что-то из приказов, что-то… … он начинает. — Вынуждены сообщить вам, — и непременно давит хрипы: так же, как в момент, когда вышучивался перед доктором, — нерадостную новость. Сегодняшней ночью группа диверсантов с восточной стороны города посетила одну из наших крупных баз. Гудят, гудят опять. Наверное-люди в чёрной форме медленно подступаются к толпе — равнодушно. Лучшие из военной полиции (и худшие из человечества). — После их так называемого визита значительная часть продовольствия была уничтожена. Ложь, конечно же. Несколько мешков всего. Ничто. — Вследствие чего мы вынуждены понизить нормы продовольствия до следующих поставок. … говорить надо так, чтобы они — дышащие, всколыхнувшиеся практически бесшумно, обступлённые гончими — считали, что так нужно. Всего десяток из вас. Всего-то один город, чтобы миллионы таких же жили свободно и счастливо. Сразу же после того, как в тартарары полетит что Кайзер, что… — Кроме того, была убита охрана. Зная, какие меры за этим последуют, комиссары отдали приказ провести диверсию. Если мы не примем меры, это продолжится. Они так и будут оставлять вас без пропитания и уничтожать нас за то, что мы желаем Востоку лишь освобождения. Паву кажется, что вот-вот с него начнёт стекать кожа. Как будто он гниёт. Люди в практически оцепленной толпе превращаются в серое несуразное пятно. То ли ветер остыл от низкого неба, то ли от пятна холодом пахнуло, как выдохнуло оно и пар, и вместе с ним что-то. — Не мы выбрали заплатить за подобное головами простого народа. Павел стоит ровно-ровно, держит спину и держит голову. Под лопаткой ломит, скрипит, ноет, будто он кусок трухлявой древесины, а не человек совсем. Если бы он сказал хоть ещё одно слово, он бы непременно захрипел, закряхтел и закашлялся, но он выравнивает дыхание. Он не может закрыть глаза, но его взгляд стекленеет. — Что вы делаете! Вы… Выскочил мужичок, кинулся на кого-то, наверное. Прозвучал первый выстрел. Толпа всколыхнулась вновь, вновь зажужжала и закричала, и прозвучали ещё выстрелы. Всех не убьют. Максимум пятнадцать, включая тех, кто не… — Все стоять! А то всех… Тише не становится, но… — Мама! Мама, куда ты… мама! Мама! Мама! Нет-нет. Не нужно думать. Ни о чём думать не нужно, совсем-совсем. Не нужно выделять голосов и понимать слов. Немного болезненно трескаются губы. Гул снова нарастает чудовищно, но новоиспечённый карательный отряд больше не пытается успокоить панику. После того, как к трибуне вытащили женщину, за которой, спотыкаясь и хныча, бежала девочка, люди выпрыгивали сами собой — и сами по себе давались под пулю. Держа женщину за плечи, один из них считал: пятый, шестой, седьмой. Ещё один девчонку схватил за косу, поднял, как щенка, и: восьмой! А ещё жив кто-то, то ли горбатый, то ли скукожившийся, и хрипит, и кряхтит, и бьётся виском о брусчатку — захудалого тащат за ногу. Осколки звуков снова, наконец, складываются в голове в пчелиный рой. — Пятнадцатый! И больше в бегущих никто не стреляет. Праздник стервятников, почти что посвящение в элитные войска, уже состоялся. — … бляха-муха, щас примёрзнут, суки… тяжёлые, сука, сами не дойдут уже! — Трое дойдут! Онемевшая от ужаса, синяя вся, тоненькая такая. Павел быстро моргает. Косы у неё длинные и светлые, юбка в пол. Шубу надеть не успела, без неё выгнали. По треснувшей губе и светлой сорочке, поверх которой была наскоро натянута юбка, стекает пустая водянистая рвота. Глаза у неё голубые. Павел снова ничего не видит. — Против поста их развесьте, — бросает он. Уже хрипло. Челюсть заедает и начинает снова ныть. Павел спотыкается исключительно для того, чтобы схватиться псевдо-мужественно за стенку трибуны и зацепить парочку заноз. Ой-ой, поплошало немножечко старшему лейтенанту. Ой-ой. Он же раненый работает, надрывается! А тут, к сожалению, не поприсутствует. А так хотел бы. Потом девка очнулась. — … Воська?.. Воська, ты? Разрыдалась и принялась вырываться. Засмеялся… кто-то. Кто-то, ха-ха. Павел уже получил право ничего не видеть.

***

В доме у Евфросинии всё было другим, городу совершенно чужеродным. Как она рассказывала, сын её с дедом привёз сюда, как сам перебирался, и вот до сих пор к шумному городу она не может привыкнуть. Камин не так, дескать, как печка готовит, но и с ним чего можно сообразить… про деда Самари никогда её не спрашивал. Про сына тоже. Про такие вещи нынче молчат. Были — значит, были. А будут ли… Пахнет здесь до сих пор травами, пыльными коврами и малость залежавшейся морковью и картошкой, которых, правда, в ящиках уже и в помине нет. Трёхцветная Манька, иначе, как размяучется, Марфутешка, стоит подставить руку — поднимается на задние лапы, оботрётся об руку. В коробке у неё квартет котят; сбоку от камина, чтоб не холодно, и всё равно пищат, как долго не приходит кошка. Евфросиния, иначе баб Фроська, как-то обмолвилась, что крысы пошли нынче здоровые, что раз не попередохли — есть что-то, из чего делают на заводе хлеб (пусть и с каждым днём всё меньше похожий на хлеб) и солдатские галеты, но крысы всё точат, а кошек многие уже своих и самих, это, на суп. А Маня крыс носит. — Эх, вы б забрали себе пару котёнков, как подрастут… у вас там и детки рады будут, и крыс попугают. А то мне их, как подрастут, ну куда? Самари кивает неопределённо. Такие вещи ведь обговаривать надо… Марина сказала бы, наверное: ну их нам куда ещё? А потом сама бы им и устроила лежанку, и ленточку одну из тех, которые в косы заплетает, собрала бы в бантик, чтобы котята за ним охотились. И рассказывала бы детям, мол, кошки: такие-то и такие, затем-то и затем-то нам нужны здесь. — Но пока ещё маленькие, не торопись, — улыбается, впрочем, Фроська. — Давай я тебе чаю сейчас лучше дам, из липы ещё с прошлой весны… и из облепихи! — Нет-нет, вы чего, — отмахивается Самари. А баб Фроська — чуть ли не за шиворот ему уж этот чай засыпает — мешочек-то, зная, что зайдёт, наготове держала: — Забирай, забирай, сам не будешь — Грете или детишкам гостинчик! Самари улыбается бесцветными обветренными губами и прячет мешочек за пазуху. Так и быть, Грете в жестяную баночку из-под конфет насыплет, а остальное в приют отнесёт — будет знать, что Марина детям обязательно сделает, как денёк самое то выйдет. — Спасибо. Он помог ей затопить камин первыми дровами, и за полчаса в доме уже успело стать теплее. Впрочем, ему уже и идти бы надо… Самари прячет едва спутанные волосы под шарф, чтобы не мешали, и нахлобучивает шапку. Из тепла в утренний мороз выходить не хочется, но не хочется и задерживаться слишком. — Хорошего дня, — прощается он. Но не успевает за дверную ручку взяться — слышит: — До встречи. Только ты поосторожней сегодня будь. Ты мальчик богом бережёный, но неладное у меня что-то предчувствие, ой неладное… С треском камина смешивается негромкий голос старухи. Самари, обернувшись, задерживает на ней взгляд; в больших тёмных глазах рыжие блики колеблются, а ноги нести поскорее в другой край улицы не торопятся. Впервые за утро зловещее что-то царапает под ребро. Самари кивает и выходит, прикрывает за собой дверь. Из кармана тянет перчатки и уже на улице будучи натягивает их на руки, под пушистые рукава. Шуба у него светло-серая, в хмурую погоду со снегом сливается… осознанно никогда не маскировался, а тут — оглядывается затаённо, шаги делает негромкие и чувствует, как под сапогами каждая крупица наста скрипит и дробится. Что-то колет в груди, когда Самари делает слишком резкий вдох. Поворачивает голову туда, где улица перестаёт быть «своей». Через пару десятков метров стоит прифронтовой пост, переглядывается с вражеским, а вражеский — отгородился колючей проволокой. И так тихо, так тихо… а под проволокой на снегу — кровь. В глаза попадает снег. У конца гражданской линии натоптано, и люди то и дело останавливаются, и смотрят туда же, куда и он. «Мы могли бы жить, но партизаны убивают солдат и взорвали два склада» «Моей маме нечего будет есть месяц. Её нечем кормить» «Вы не хотите договариваться» «Они бы дали нам шанс» Таблички большие, крупно написанные. Солдаты в тёмных шинелях вешают ещё один труп на забор. Надрывается кожа и каплет кровь. Трупы очень свежие. Маленький, босой. Вон — в длинной юбке. Тощий с карикатурно большим брюхом. Вон в платке на голове. Вон повешен, а горб не выправился и перед могилой; закостенел… Он не подошёл бы ближе, даже если бы мог. Железистый запах бойни заполняет нос, и Самари делает несколько шагов назад. Солдаты в чёрных шинелях, с белыми знаками молний на наплечных повязках, хмурые, кто-то курит, кто-то хлебает из фляги, а на посту «наших» тихо; сука, ни звука — белые кости звенят, как рождественские колокольчики, и ему кажется, кто-то, кто с серебряной флягой, смотрит и на него самого, и хочет дотянуться, и схватить за волосы, и туда же, туда же… — Сука, смотри, куда ты… На Самари огрызается парнишка, в которого он врезается спиной. Пахнет клеем для обоев и листовок, шуршит бумага. Самари оборачивается, щурится… со стены блестит свежеприсобаченное — скалит зубы жирный носатый политрук со звездой на будёновке, смотрит маленькими злобными глазками, и большими красными буквами по желтоватой бумаге: «БЕЙ ЖИДА-ПОЛИТРУКА, МОРДА ПРОСИТ КИРПИЧА!» И, низко совсем: «ЖИД — ДРУЖОК БОЛЬШЕВИКА А БОГЕМЦАМ НИ ШИША!» Парнишка расклеивающий выглядит молодым совсем. Белобрысый, исхудалый, глаза светлые-светлые, почти белёсые тоже. Только смотрит не лучше, чем жид-политрук со свежей агитки. И зубоскалит, точно по кальке на лицо свёл, чтоб морду из этого лица вылепить пострашнее да повыразительней; прыскает: — От те. Со скованным дыханием Самари глядит то на парнишку, то на плакат, а на Самари в ответ — толстый носатый жидо-большевик и богемский мальчишка с нарисованным на руке тушью орлом. И солдаты чужие — там, за колючей проволокой. С детской ноги уже и туфелька упала, и слышно отчего-то это так стало, и… вот оборачивается порезче к богемскому мальчишке Самари: — И что, похож? Самари в собственном голосе отчётливо чует презрение, вложенное в него полусознательно, и — отчаяния, тлеющего, как пепел, всё равно оказывается больше. Самари чувствует, что беззащитным быть себе дороже, вот и собирает на кончиках пальцев, чтоб шибануть, если что, но мальчишка с ним ничего не делает. Только кивает на листовку снова: — Тут, видишь ли, твои защитнички уже… На посту РКАВС шума особого не поднимают, выкрикивают только разок про сук и блядей, и что за каждую слезинку заплатят, да и всего-то. За стеной, на которую мальчишка наклеил агитку Богемского Народного Братства, набирают другое отделение, передают, что развешали, как ёлочные игрушки, гражданских то ли задушенных, то ли расстрелянных недавно. — Я б тебя туда же, — кивает на стену проволоки, — вместо них. Почитай. Из «парнишки» за секунду превратившийся в «мальчишку», в волчонка с затравленными глазами, он поднимает ведро с загустелым клеем и болтающейся в нём кистью, прячет бумажки посильней за пазуху и уходит быстрым шагом в переулки, чтоб случайно проходящая тройка не прижучила за контргосударственную деятельность. По ту сторону колючки присвистывают, переговариваются о чём-то, но Самари не различает говора уже ни своих, ни чужих. И правда ведь — читает: «Встаньте для борьбы с жидо-большевизмом! Враг оккупировал наши родные земли — и враг не тот, на которого вы все думаете, а страшный, что захватил Воронию и Святилища ещё в 1917 г… Пока вы несёте, что можете, партизанам, вскормленным политруками и комиссарами, партизаны, вскормленные комиссарами, не идут на договорённости с Бременом и провоцируют солдат Кайзера на массовое истребление богемцев, воронийцев, детей Белоземья и Южной Краинки… защищая жидовское племя и жиреющих на лаврах комиссаров, большевистское знамя оправдывает свою кровавую расцветку: сколько ими убито нас? Они нам не друзья! Не лучше ли «враг», что на западной части города кормит наших людей и не тронет их, пока не вмешается остервенелое племя? А здесь, на востоке города, их армия только жрёт сахар да водку и всё никого не защитит. Кайзер освободит нас от красной орды и от грязного жидовского племени, что, не будучи способным ни на что, пролезло всюду и всюду влезли в банки и в школы, университеты… хотите ли вы, чтобы они победили? Хотите ли вы, чтобы ваших детей учили грязные жадные безбожники? А начать мы должны с того, чтоб сдать их с их защитниками-комиссарами войскам Кайзера. Освободив нас от угрозы, он дарует Востоку Европы свободу и процветание. Спасём Богемию, братья!» От него спастись хотят. Чтоб бабулькам дрова, видимо, не носил, и письма, которые богемской красавице писал, не сжигал — это, батенька, вредительство народного масштаба… Но как-то собралась уже к такому в Самари привычка. И уходит он дальше по хмурой седой Восточной улице, не оборачиваясь и не замедляя шаг. Полы рясы и торчащие из низких сапог штанины цепляют рыхлый свежевыпавший снег, а перед глазами стоят тёплый огонь камина, трёхцветная Манька и морщинистые руки старушки Греты. Её хоть не тронет никто, таких как она освободители кайзеровские называют «фольскдойче» и относятся к ним со снисхождением. Гретхен рассказывала как-то, что дети и внуки её все мертвы, и только один остался внучек, судьба которого неизвестна. Дочка младшая, которая ещё в пятнадцать годков уехала в Воронию с мужем, возвращалась после первой войны, аккурат до Красного Октября, и говорила, что сынок тамо раненый и перешёл на сторону бременских, и что он там теперь дослужиться хочет… и с тех самых пор, дескать, его не видать стало. Но раз сынок её до сих пор не вернулся, лучше будет, если он умер, а не если он оскотинился. Жить, не будучи уже человеком, хуже, чем не жить вовсе, — говорила она. — Жалко, — говорила она. С печалью. Самари иногда думал мыслями тех, с кем находился рядом. Когда можешь их читать, становится проще подцеплять что-то для себя — не чтобы контролировать мир вокруг, а чтобы хоть немножко найти в нём себя самого. Самари торопит шаг. Чем быстрее он вернётся к Гретхен, тем… тем что? Самари до последнего пытается не верить в то, что нет ни единого по-настоящему безопасного места в городе. Он, по крайней мере, может быть рядом. Он не учился в Ватикане, но и не отдали его туда не просто так; Самари что-то умеет, и он что-нибудь обязательно придумает. Ещё ведь не поздно придумывать. Прошло меньше двух часов и… — Но-но-но, куда-а-а? Самари останавливается не по своей воле — спотыкается, пытается развернуться; понимает вдруг, что совершенно забыл удержать на кончиках пальцев заклинание и бьётся носом о мёрзлую мостовую, лишь едва успев тот прикрыть рукой. Он ничего не успевает распознать или различить, кроме того, что снег стал казаться немного белее, когда на него упали первые капли крови. — Живей, пока эти не… Самари что-то может. Чутьё в нём становится первобытным, необъяснимым, таким, чтоб практически вопреки разумной его природе — и сам не понимает, отчего откатывается в сторону секундой прежде, чем острое лезвие бьётся о лёд едва-едва поодаль его головы. В синий воздух подлетает срезанная прядь чёрных волос. С горбинки, кажется, стекает. Перед глазами, на одну сторону, малость краснеет. Всё происходит так… медленно? Он успевает перехватить руку нападающего и дать лёгкий разряд, чтобы тот выронил финку. — … так и зна- Ещё раз. Не хватает. Он не сваливается. (Почему-то не страшно.) Не страшно даже когда что-то бьёт по голове и на щеке остаётся мокрый след. — Дай! Хватает. … помедленнее бы ещё. На пару секунд. Самари нужно, чтобы у него были ещё пара секунд и не такие разбитые губы, которыми он мог бы хотя бы попытаться прошептать. Попросить у Гро-Горота, чтобы забрал у него и перенёс в… — Руки вверх, бляди! Финка снова бьётся об лёд. Что-то задевает Самари, когда чьё-то присутствие исчезает. Самари поднимается и садится. В голове гудит. Рука тянется к носу — он проводит кончиками пальцев; на пальцах стёсаны костяшки, и… ай?.. Щиплет?.. — Ранен? — Я откуда знаю? У него спроси! Или у не… Самари поднимает взгляд. Двое в союзной форме. Похожи на тех, которые уходили утром из приюта, но даже по силуэтам — другие люди. Перед глазами немного плывёт от, судя по всему, стёкшей в них крови, или от того, как по голове дали, или… неважно? Он не может различить их лица, но, пожалуй, его только что спасли. — Гражданин! Ранены? Зачем-то. Хава, блять, Нагила? Хава, — шутил кто-то, — это имя, Нагила фамилия, а вынес меха уже статья. Не то чтобы он мог ожидать чего-то вроде… Тянут руку в перчатке. Самари хватается за неё и мотает головой, бормочет невнятно совершенно: — Только… вот, — и снова нос потирает, и снова шипит едва-едва слышно, когда место, где кожа стесалась, щиплет. — Спасибо. Ему помогают встать. Самари покачивается и всё-таки чувствует опору — чувствует, как под локоть немного придерживают, хотя и не ранен, хотя и полежал бы тут с двадцать минут и встал бы, и пошёл бы, и пришёл бы, наверное, очень быстро, и… — Документы с собой? Самари смотрит на тех, кто нападал. Рванина. И не говорят ни слова. — … дома. Дома документы. Самари поднимает взгляд. Милиционер понял, что он имеет ввиду. — Показания дать сможешь? Самари кивает. Наверное, они и не подразумевают отказ: раз жив, раз может идти, раз соображает, то для протокола будет очень полезно. Не безосновательно, мол, пацанов загребли. Есть свидетель, с которого получится снять целые побои. Лишь бы недолго. Самари чувствует ещё более острую необходимость вернуться к Гретхен. Как можно скорее. Пока ничего не стало слишком поздно что-то предпринимать и… — … я опекун для одной старой женщины и… я должен вернуться. Можно дать показания потом? С несколько секунд они молчат. Они же должны отнестись с хоть каким-нибудь пониманием к его ситуации? Хоть как-нибудь? Самари старается заваливаться на плечо сотрудника не так сильно. Он поднимает взгляд снова и пытается присмотреться к нему. — Имя, фамилия, адрес? Наверное, это «да». Самари улыбается — как умеет, как способен сейчас, и говорит: — Самари Штейнер. Восточная три. Живу с Гретхен Шмидт. Я приду буквально через час и… Давай, давай. Оправдайся, Самари, скажи как можно больше, лишь бы тебя пустили, пока перед глазами продолжает темнеть, а сердце начинает колотиться с новой силой. Боль стекает с макушки по затылку и вискам, к глотке подступает колюче-кислый комочек тошноты. Ему что-то говорят? Ему… — Гражданин? … ему что-то сказали?.. — Самари! — врывается ещё один незнакомый голос. — Самари, не закрывай глаза! Ёб твою на… — Руки вверх, живо! Вперёд! Самари делает шаг. Холодок — горячий такой, жгучий, страшный, — спускается вниз по спине. Спать хочется очень-очень сильно. Ещё один шаг и… Гретхен, ты в порядке? У неё очень добрый взгляд и она снова улыбается. Когда он успел принести котят? Ох, точно, они были у него в руках всю дорогу. Или за пазухой. Он как-то очень-очень быстро бежал, но теперь он в тепле. Минута — и поможет подготовить перевязки! Всё хорошо. Только он как-то устал. Устал-устал-устал. Очень.

***

У неё взволнованные глаза, но только на секунду. Самари только-только пришёл в себя. Он понятия не имеет, почему сидит за столом, почему его только-только трогали и почему из глаз брызнули слёзы. Потом она улыбается, дежурно так. — Не сотрясение, — выдыхает. — Это он из-за… Женщина из медсанчасти не договаривает. Кажется, все присутствующие и так всё поняли. Из-за чего. Самари снова трогает нос и натыкается кончиками пальцев на марлю, подвязанную за затылком. Немного щиплет всё ещё, но уже не из-за прикосновения. — Спасибо, — говорит он, как положено. Почему-то люди вокруг посмеиваются. — Слава те, в лазарет переть не придёсся. Оклемалсь! Самари вертит головой медленно-медленно. Перед глазами больше не плывёт и в целом он как будто в порядке. Даже помнит, что произошло, и даже не в полной мере может объяснить, о чём он думал за мгновения до того, как… ну… как он раз — и ничего не помнит. За спиной стоит уставший мужик. Трёхзвёздочный. — А я те говорил, нашатырку свою ему дай и сё! Як новенькый буде. Зимой — и веснушки. Самари смотрит на его лицо слишком долго. Оборачивается назад только когда кто-то из тех, кто ему и помог, дёргает его за рукав шубы и кладёт перед ним бумагу и перо, и чернильницу подвигает. Записульки. — Мы тут написали как было, от тебя только подпись. К бабуське своей пойдёшь побыстрее. Женщина из медсанчасти вздыхает и, спрятав в сумку банку с нашатырём, куда-то уходит. Отнеслась она к ситуации, что кого-то приволокли за один из столов, где бумажки подписывают, и попросили здесь же подлатать, настолько спокойно, будто таких нынче с десяток на дню. И, кажется, из гражданских он тут тоже не один. Кто-то вон тоже, пишет. Самари кивает и всматривается в протокол. Читает, пропуская половину слов мимо разума, хотя и взглядом каждую закорючку цепляя; он больше слушает, что сотрудники между собой говорят — негромко, но и совсем не скрывая. — Совсем уже… этот у нас третий за утро, живым успели притащить. А те двое показаний уже не дадут. — Взборзели. Знаем ж, де они? — Вы ж сами и… Не заканчивает. По силуэту похож на того, который утром уходил из приюта. Если он и есть, выходит, работает уже после ночи без сна?.. Впрочем, какое Самари вообще дело до сотрудников госбезопасности. Помогли и помогли. Это их работа. — Товарищ майор, вы же понимаете, что в таком состоянии вы только ухудшаете наше положение? — спрашивает строгий женский голос откуда-то поодаль. — Неясность ума… — … порождает ошибки и, — то ли вздыхает, то ли зевает, — мы ценим вашу самоотверженность, но! — и усмехается. — Виноват. Сёння найду времечка, чтоб совсем не… Ему уже давно пора, впрочем. Бла-бла-бла, один наскочил с ножом, второй ударил ногой по голове. Бла-бла-бла, выбил оружие в целях самообороны. Бла-бла-бла, дата, подпись, подлинность показаний подтверждаю. — Днём вы нам нужнее. … какое Самари вообще до всего дело, когда он не знает, что с «бабуськой его». Он ведь и то, что здесь душно и холодно одновременно, и что стены здесь серые-серые и окна пожелтевшие, замечает только когда встаёт, ничего не спрашивая и не отвечая, потому что… так-так, хорошо. Равновесие держит отлично. А не говорит он больше ничего, потому что от него только подпись эта и требовалась. И только сделав первые шаги в сторону выхода — он почему-то очень быстро, исключительно интуитивно понимает, где выход из участка, — всё-таки вспоминает, что у нормальных людей принято прощаться перед уходом. — До свидания, — говорит он. — До свидания. Спасибо, что дали показания, — откликается всё тот же голос. И продолжает: — Николай, пожалуйста, пообещайте всё-таки, что вы не будете пренебре… — Зара перекурю и как пообесчаю! — отшучивается он — и Самари почему-то успевает поймать его взгляд, глядящий, в общем-то, не на него. Это не из медиков — это тоже по званию кто-то схожий. Комиссар какой-то, все дела… Самари не разбирается, как бы агитплакаты Народного Братства ни записывали его в кумья им. Он поворачивает дверную ручку и выходит во всё то же холодное зимнее утро, в котором остались ждущая его Гретхен и пятна крови на снегу. Солнце уже давно встало, но его совершенно не видно. Идти нужно в ту сторону, до самого конца. Дверь позади него хлопает ещё раз. Он оборачивается. Мужчина с веснушками и просто чудовищным белоземским акцентом почему-то окликает его перед тем, как завернуть за угол: — Эй, не торопися сильно. Нашатырка нашатыркой, а минутку постоять надось. Самари медленно хлопает глазами. С чего товарища милицонера вообще беспокоит, как Самари будет себя чувствовать? Он уже ушёл с участка. — А то бряк кверху ногами сделаешь — и для чаво спасали? Тя и так эти… «Эти», — говорит. И кивает на стенку зачем-то. Самари, будто и не торопился никуда, непривычно для себя самого не сдерживает любопытства и мелкими шагами подбирается поближе, чтобы заглянуть, на что мужчина показывает. Моргает ещё раз в попытке разобрать уже точно-точно, что видит он именно то… ну, то, что видит. То же самое, то есть, что у поста. Мужчина щёлкает зажигалкой с выдавленным на ней гербом. Ветер поблизости начинает пахнуть табаком, немного потрескивает бумага папиросы. Самари клонит голову набок и снова вглядывается в свиные глазки жидо-большевика, против которого нужно непременно восстать. Хитрые эти жидо-большевики, всё-таки. Вот он — раз и надвое раскололся! Вот те жид, а вот те, рядом с ним покуривает… — Майор КГВС, Николай Васильев. Самари кивает, не совсем понимая, к чему он представился. И к чему он… — … ты, значится, бабушке той помогаешь? Которая в бывшей булошной… — Ну да. … хм? С майором милиции спорить не хочется. Самари стоит и смотрит на Николая безотрывным взглядом. А Николай бросает невесёлый смешок — и сдирает со стены агитку. И: — Раз щедрые такые, махры б щё прикладывали. И комкает. Совсем с шуткой про самокрутки не сопоставляется, но… он же специально оторвал плакат прямо при Самари? Как будто намекая на (и без того совершенно очевидную) причину нападения на него. — Мы их щё чуть-чуть и того, — говорит Николай, выдыхает вместе с дымом. — Не смотри на них. Самари его всё ещё не понимает. Точнее, он не… не совсем уверен, что имеется в виду. Чёрт. Как бы это объяснить ну вот хотя бы себе самому? Самари смотрит на совершенно незнакомого человека, который на кой-то рожн тянет к нему руку, прямо к лицу; Самари вздрагивает — а ему всего-то поправляют съехавший с разбитого носа бинт. — Ничаво не такой ты, як они намалювали, — с улыбкой замечает он, стряхивая в пепел снег. — Щё и о бабушке старенькой заботишься, не родной… хороший ты мальчишка, сё у тебя буде. Ты токмо на них усех не смотри. Боги, Самари выглядит настолько обиженным жизнью, что чужой дядька берёт и… хах? Ну… наверное?.. Жидёночек-то. Некогда думать ни о том, что говорили сверстники, когда он ещё пешком под стол ходил, ни о том, что дети говорят про дядютётю с «какой нос посмотри», ни о том, где — на какой виселице — его борцы за национальную свободу видали, ни всё-всё-всё-блядь-вот-это. Самари нужно… — Ди, не задерживаю. Бабушка твоя ужо волнуесся ж… … да, к Гретхен. В уголках глаз застывает что-то очень холодное. Самари кивает: — Спасибо, — за что-то. А голос ровный у него, как неживой. Николай бросает окурок на землю и притаптывает, и туда же агитку. Самари выходит на улицу и сразу уже сворачивает в сторону приюта. Они усилили патрули, поэтому с Гретхен всё должно быть хорошо. Идти всего минут десять, а сколько бежать — сейчас узнает. Снегопад становится гуще. Впервые за несколько месяцев мегафоны, казавшиеся уж и вовсе сломанными, вновь звучат пульсом города. Спокойный метроном попадает в шаг, или шаг попадает в каждый удар метронома. Люди, редкие на улицах нынче, в рабочее-то время, останавливаются, поднимают к столбам головы…

Го во рит Пре хе виль Сегодня Семьсот тридцатый день Как мы продолжаем борьбу.

Что-то замирает в воздухе. Самари рвётся сквозь него, как сквозь толщу формалина, пока вокруг стынут вёдра снега, санки с огромными не-живыми свёртками и прижатые к груди продуктовые карточки и кульки с практически жидким хлебом. Самари рвётся сквозь застывший в воздухе снег — редкий и крупный. А через мегафон новый диктор повторяет:

Го во рит Пре хе виль Сегодня Семьсот тридцатый день Как мы продолжаем борьбу.

Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.