ID работы: 13521676

по тонкому льду

Слэш
NC-17
Завершён
130
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
44 страницы, 3 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
130 Нравится 17 Отзывы 31 В сборник Скачать

I // богатый вкус, большой аппетит

Настройки текста
Примечания:
      

your bitch wanna party with kaveh

cartier kaveh in a ‘rari

diamonds all over his body

shining all over his body

                    Была ли возможность зажмурить глаза так плотно, чтобы не видеть даже красного отсвета, вспыхивающего на изнанке век?       скажи это еще раз       Была ли возможность выскользнуть из собственной шкуры, когда кажется, что еще миллиметр ближе, еще сантиметр глубже — и ты отъедешь к Господу?       скажи       Была ли возможность оглохнуть хотя бы на один вечер, лишь бы не слышать этого пряного, томного тона, по сладости как сраный, мать его, мед?       ну же              Глазные мышцы напрягаются.       Подколенные жилы напрягаются.       Напрягаются пальцы на ногах и член, с которого течет столько, что не переставая капает на обивку сидения. Кожаного, согретого телами. Коленями.       Локтями.              Кавех слишком долго сидел с открытым ртом — и по подбородку у него тоже текло.       — С-сказать что?       Толчок и плавное движение вниз: пальцы по сырым бедрам Кавеха, и слезы — по его же бесстыжим, багряным щекам. Впервые его трясло так, что он разрыдался и, застыв в точке где-то между, в ничейном пространстве, где почву давно выбили из-под ног, а единственным якорем оставались руки аль-Хайтама, этого с виду молчаливого и апатичного, но нахального ублюдка Хайтама, прижавшегося к нему сзади, он, Кавех, медленно повернул голову, взглянув на него из-за плеча.       — Про мой член, — шепнули ему в шею, — скажи это.       Вцепились в низ живота и рывком толкнулись вверх, ныряя глубже в горячую мягкую задницу. Туго обхватив толстый ствол изнутри, Кавех сложил локти на верх диванчика и уткнулся носом в подголовник; он прикрыл глаза, чтобы его не стошнило, а Кавеха тошнило даже тогда, когда ему башню срывало от удовольствия.       Когда кишки нещадно скручивало и дробило кости, скрупулезно перемешивая их с размягчившимися мускулами: расплавленными, как масло. Слизистая мембрана отчаянно нуждалась в том, чтобы дышать чаще, только дышать было нечем. И некуда было деваться от вездесущих рук и губ, от массивной груди и пространства, тесно запаковавшего его с головы до пят.              Светловолосой макушкой Кавех уперся в потолок машины, пятками — в спинку водительского сидения, до упора сдвинутого вперед, чтобы сзади было больше места. Маневр так себе, но вдвоем они как-то уместились, хотя Кавех предлагал его оседлать. Аль-Хайтам, он как всегда: отказался.       Ему хотелось трахать Кавеха, сдавливая пальцами округлые веснушчатые бедра.       Трахать, наваливаясь сзади всем весом.       Трахать, пока Кавеховы эндорфины, вырабатывающиеся в бешеном количестве, действуют на него как транквилизатор, как наркотик: оно и неудивительно, ведь долбили его так, что сводило задницу.       Размашисто и быстро, вытаскивая ствол и загоняя его до основания.       Покусывая гладенькие линии его ушей.       Облизывая его соленую шею.              Аль-Хайтам был слишком, слишком… понимаете. И тут сказать, что его дыхание разъедало Кавеху кожу — это ничего…       — Скажи, какой он большой, и как ты теряешь голову.       … не сказать.       — Как славно я тебя трахаю. Скажи.              Аль-Хайтам шептал ему, обхватив горло сзади и вдавив пальцы от уха до уха. Шептал, вжав губы в ушную раковину, и шептал, прожигая сквозные дыры: это все его чертово дыхание, сбивчивое и жгучее. Ближе.       Глубже.       Кавех дернулся — и бретелька черного платья слетела со знойного плеча.              Нахмурившись, он накрыл ладонями пальцы аль-Хайтама — и только коснулся его костяшек, только сдавил их, как Хайтам с рыком обхватил его под подмышками и вжал спиной себе в грудь. Даже через одежду, — а Кавех оставался в тончайшей прослойке платья, налипшего к позвонкам — он ощущал всю мощь его пресса и мышц; ощущал каждую черточку, каждую выемку этого тела. Казалось, будто бы все они вот-вот отпечатаются на нем постыдным узором.       Кавех запрокинул голову, туманно взглянув перед собой.       Город давно слопала ночь: непроглядная, всеобъятная, массивная. Увесистая.       Идеальная, чтобы приоткрыть свои самые темные, скользкие, отвратительные стороны: все равно в такой черноте не видать.              Кавех запрокинул голову и напряг глотку:       — Т-ты… а-аах, ты так х-хорошо… мм-м…       — Ну же.       Шлепки и вздохи, и колкие пощипывания в щиколотках при каждой фрикции. Кавех сходил с ума постепенно.       Шея саднила под пятерней аль-Хайтама.       — … ты тр…т-трахаешь меня… т…так хорошо…       Бедра слипались и отдирались, влажные и горячие.       Ладони рыскали вверх-вниз, доводя до исступления.       Губы иссохли, истосковавшись по поцелуям.       — Да, вот так. Хороший мальчик. — Несколько серебристых волос прилипли к щеке Кавеха, и Хайтам, отодрав их, завел прядь за ухо. Уловив его движение краем глаза, Кавех сглотнул: ему, такому раскованному и бесшабашному, говорливому и в какой-то степени претенциозному, в жизни бы не хватило смелости признать, что лишь за один такой жест он готов отсосать у аль-Хайтама где и когда он захочет.       Достаточно повернуть запястьем, согнуть пальцы.       Коснуться ими края уха.       Поводить пальцем по костяшкам.       И Кавех, незаметно двигая челюстями, начинает прикидывать, насколько широко ему придется открыть рот.              Шлепнув пару раз щуплые ягодицы, аль-Хайтам застыл, приобнял Кавеха за плечи. Большие пальцы он просунул под бретельки — черные камушки, пришитые к полосе ткани — и пустил их по рукам: медленно, как угасает сознание. Кавех поводил плечами, помогая ему, и закусил губу, плавно вильнув бедрами.       Член в нем твердый и неподвижный.       Кавех двинулся, насаживаясь на него; елозя коленями, он отдалялся и приближался, протягивался от основания до головки и обратно, и двигался, двигался, двигался, пока аль-Хайтам не схватил его, намертво зафиксировав.       Кавех вздрогнул.       — Еще раз.       — Обойдешься.       Аль-Хайтам собрал пшеничные волосы в низкий хвост и слабо потянул за него, задрал голову выше. Кавех застонал, сжавшись снизу, а Хайтам сдавил его горло. Снова.       — Еще раз.       Опять.       Гладкая черная ткань, съехав по груди, оголила грудь Кавеха: соски у него настолько твердые, что на них — на правом — и держалась вся конструкция. Лизнув палец, аль-Хайтам протянул вторую руку к обнажившемуся бугорку, розовому и аккуратному, и ласково надавил на него, поводив подушечкой по кругу. Сдвинув колени, Кавех взвыл.       — Еще раз, Кави.       С размаху он толкнулся в него, вскрикнувшего и пустившего в ход зубы: перехватив Хайтамову кисть — та, что на груди, — Кавех вгрызся в нее, вонзившись в мякоть между большим и указательным пальцами.       Аль-Хайтам поцеловал его в висок, возвращая руки на поясницу. Блуждая по ней, туда и обратно, он спустился к промежности и медленно сомкнул ладонь на влажном члене, толкнувшись вновь. Дышать в этом вакууме, в этой приторно-смолистой духоте, донельзя накачанной жаром и сексом, задачка та еще, но аль-Хайтаму удалось сделать вдох; он втянул кроху шпарящего воздуха и ухватился за Кавеха, как утопающий за круг. Мысли у него гудели, словно пчелиный рой, под рубашкой у него гудело, как в трансформаторе, а все, что ниже — с таким же успехом потряхивало. Вибрировало.       Лихорадило.       Как от микро-землетрясения, разверзшегося прямо под ними. Прямо здесь и сейчас: невидимый разлом между бедер, пошедший трещиной поперек сидения, — слишком влажного, чтобы на нем не разъехаться — тянулся вглубь, произрастая из никуда в ничто, и разом обхватывал и полость под ребрами, и бренную наполненность тел, когда ощущаешь себя и его в тошнотворной правдоподобности. Когда сердце ошалело стучит в глотке.       Когда ребра раздвигаются, неспособные сдерживать приливную волну любви.       Когда пятки холодит, а руки скользят по влажному телу, нигде не задерживаясь надолго. Аль-Хайтам держал Кавеха за бедра и плечи, за локти и волосы — где-то сильнее, а где-то слабее — и царапал, гладил, ласкал его. Он наспех целовал узкую спину и шею, он трогал его член и сжимал в ладонях яйца, выцеловывая выемки под ушами, и сливался с ним, двигаясь все быстрее, быстрее, быстрее — и закатывал глаза от того, что это оказывается так просто: взять да снова потерять контроль.       Не находить его.       Признаться себе в этом только сейчас.              Аль-Хайтам высунул язык и широко провел им от основания соленой шеи — две мелкие родинки прямо на позвонках — к челюсти, уже влажной и пахнущей Хайтамом. Прикусив костистый уголок, он прошептал:       — Если сделаю так… — Сырые губы обвели по контуру ребристый след от зубов. — … то повторишь?       Кавех сдавленно взвыл, царапнув обивочную кожу.       Аль-Хайтам вцепился ногтями в кожу, натянутую на кости его таза.              Все эти благотворительные вечера. Все эти приемы в высших кругах, где из высшего лишь — степень отвращения, поделенная на двоих, и Никуда-Не-Деться-Кавех-Нам-Нужно-Там-Быть; и вся эта нервозность, переливающаяся во всех направлениях, и скрежещущие зубы, когда следовало бы улыбаться, и глоток шампанского, лишь бы ни с кем не разговаривать.       Все эти отельные ночи, ранние перелеты, сведенный зевотой рот.       Все эти мероприятия и скучающие выражения лиц, просторные залы и безвкусица в оформлении, — а Кавех-то в этом понимал — и чем богаче, тем безвкуснее, несуразнее: до нервного тика, до дрожи в коленях, до Нам-Пора и хвата под руку, когда нервы у него все-таки сдавали. Все эти притворщики.       Все эти зануды: как один — в растиражированной роскоши, в том, что они считали за роскошь, что было принято считать за роскошь, во что они кутались и на себя цепляли, чем дышали и в чем передвигались, чем увлекались — все как один, поставленные на конвейер, — и что ели, в чем жили, эти убийцы прекрасного, истинно-прекрасного, порой — в мелочах, чего не увидишь, если глаз не наметан.       По-своему, Кавех был высокомерен.       И потому злился — и злился из-за их Никуда-Не-Деться; из-за их невхожести.              Кавех облизнул губу.       — Повторить? — Он оскалился, обнажив маленькие острые клыки. — Что мне тебе повторить?       Целиком как по струнке: вытянутый, напряженный. Всю его худобу аль-Хайтам мог ощутить в ладонях: эти кости и мышцы, изгибы и выемки, черточки, ложбинки, ямочки; все, что делало Кавеха столь недосягаемым и совершенным, нереальным, гармоничным. Подлинным произведением искусства, раз на то пошло.       Кавех не один в этом кое-что смыслил.       боже, хайтам, что за ужас ты приволок? зачем это в нашей гостиной?       Пусть и говорил аль-Хайтаму обратное.              Ты знаешь.       Кавех был раздражен, еще не переварив свежую порцию того, что называют светским приемом.       Кавех трясся от злобы — и потому они трахались в машине.       Кавеху нужно снять стресс.       — Не-а.       — Знаешь.       Кавеху нужно привести мысли в порядок, потому что алкоголь не помогает. Давно не помогает.              Аль-Хайтам заглянул ему в лицо — и в стылом свете фонаря, в приглушенном желто-оранжевом всполохе он увидел миллиард сияющих частичек в глазах Кавеха, похожие на те, что сверкают, когда он опускается перед Хайтамом на колени. Стаскивает с себя одежду или уже стащил.       Весь этот свет, томный и обжигающий, сжирающий заживо — он тот же, как когда он ложится животом на колени аль-Хайтама. Когда застывает, бесстыжий и голый, и вскрикивает, едва получает по заднице пару крепких шлепков.       Когда вгрызается в губы и цепляет аль-Хайтама за брюки, таща ткань во все стороны. Его лупят до тех пор, пока на коже не проявятся очертания пятерни и пальцев: продолговатые розовые оттиски, можно сказать — подпись художника. Кавех был подлинным произведением искусства.       У произведения был автор.       И были бессонные ночи, стертые колени о простыни; был Кавех, пунцовый и нетерпеливый, догорающий в последнем закатном луче — на грани света и тьмы, — и были его проволочные плечи, его бедра, узкая глотка, пальцы на члене и упрямое желание отсосать даже тогда, когда ему кончили в рот. Были его губы и подбородок, перепачканные в сперме.       Был его взгляд исподлобья и липкое лицо, от которого протягивались, приклеиваясь к ляжкам аль-Хайтама, семя и слюни.       Был он, его изящно двигающееся тело, когда Кавех поворачивался к аль-Хайтаму спиной, хватался за подлокотники кресла и, притираясь бедрами о тугой пах, стекал книзу. Устраивался между колен. Вдавливал ладони в крепко зашнурованные лакированные туфли: в такие можно смотреться, как в зеркало, и, засмотрись Кавех хотя бы раз, увидел бы свое перевернутое отражение, уменьшенное в разы. Его тонкое горло, сногсшибательная линия челюсти.       Подбородок.       Ракурс снизу вверх. Кавех — искусство, и принадлежит он Хайтаму. И все он прекрасно знает.       Все он знает.       — Не-а.       Только желания поиграть с огнем больше, чем здравомыслия.              Кавех ухмыльнулся, пусть от привычной издевки — невесомой, как запах его волос — не осталось и следа: он молил о продолжении.       не останавливайся, не прекращай       Аль-Хайтам всунул палец, прижав его вплотную к члену, и усмехнулся. Улыбочка Кавеха тут же исчезла с потрескавшихся губ: они вытянулись и поджались, а светлые брови обаятельно сдвинулись к переносице.       — Ты знаешь… — Всего-то одна фаланга, всего-то легкое движение вправо, как будто он растягивает Кави. — И не заставляй меня повторять. Кави.       Кавех обнял подголовник, затравленно посмотрев из-за плеча.       Второе плечо саднило от укуса, а платье съехало до середины спины. Прекрасное платье, которое придется выкинуть вместе с разодранными на бедрах колготками.       Аль-Хайтам просунул руку в гигантскую прорезь и, схватившись за резинку поперек талии, потянул Кавеха на себя. Насадил его.       Чтобы он не кончил раньше, чем планировал аль-Хайтам.       трахни меня, ну же       пожалуйста              Весь этот чертов текучий мир, без конца подвижный, вращающийся, скатывающийся в комок тревоги и раскатывающийся километрами ковровых дорожек в очередной зале.       Вся эта сраная роскошь, от которой мутило.       Вся эта идеальность: того, кто грубо впихивал Кавеха в угол, лишенный света. Кто касался его вдали от посторонних глаз, пока где-то терзали скрипки и звенели бокалы, и кто задирал подол платья — ну или расстегивал рубашку, или в чем там Кавех мог быть, и хватал худую ногу под коленом.              Была ли возможность не терять от него голову в такие моменты?       Или когда он раскладывал Кавеха на столе и опускался перед ним, раздвигая ему ноги?       Или?              Аль-Хайтам вильнул бедрами, лениво потеревшись изнутри, а Кавех схватился за его ягодицу, вдавив в нее ногти. Хайтам мгновенно обхватил его запястье, подмял синюшные жилки на нем и лизнул румяную скулу.       — Ну-ка, не двигайся. — Несильно выкрутил руку. — Пока не скажешь.       Кавеха ослепили звезды, только на небе их не было.       Сдавался он так же быстро, как закипал.       — Про… п-про твой член?       И неясно, что сильнее толкало его к обрыву: промедление ли или тихий смех, вес позади, его все.       — Да, про него. Который ты с таким удовольствием лапал весь вечер, — Аль-Хайтам отстранился. — Побудь хорошим мальчиком и сделай так, как я говорю.              Была ли возможность и дальше приближаться к нему, целуя влажные губы, и смотреть на него, лежа на теплой груди, считая мелкие родинки на белой шее? Была ли возможность и дальше видеть его во всех оттенках белого, как пополудни, и во всех слагаемых темноты — от сизого мрака до жирных теней, плавно смыкающихся вокруг, — и видеть, касаться, прижимать его к себе, пока рыже-желтые пятна света кружатся на тонком лице — и аль-Хайтам в этом свечении, в этой карусели? Самый-самый.       — Давай же.       Раздвинув порозовевшие ягодицы, аль-Хайтам сжал их и сунул член между бедер. Им он размашисто проскользнул по члену Кавеха, задевая остатки колготок. Кавех заерзал, сильнее стиснув ноги, и вскрикнул, как только влажная головка нырнула в одну из прорезей: в том месте капрон оттопырился, плотно натянувшись вокруг, и с какого такого хрена это его возбудило — неясно.       — Х-Хайт…       Просунув пальцы под резинку, аль-Хайтам рвал колготки на поясе: безбожно растаскивал весь этот ансамбль, кромсая истерзанные бедра и двигаясь, трахая Кави между ног.       Кавеха бесило, когда что-то шло не так, как он хотел.       Бесило ждать.       Бесило трястись, изнывая от нетерпения и желания, и вздыхать, мычать, запрокидывать голову, толком не зная, что ему делать. Аль-Хайтам рвал колготки на бедрах, изувечив ткань почти полностью, и сминал, пощипывал, хлестал его по заднице, что вообще-то нравилось Кавеху: Кавеху, слишком часто распускавшему руки.       — Чего замолк? — хрипнул он, вдавив ногти в сырую кожу. — Ты с таким упоением болтал целый вечер, трогая меня под столом, а теперь? Мм?       — Зато ты-то все заткнуться не можешь.       — Или ты не хочешь говорить со мной?       — П-перестань…              Его усмешка, его голос, ох черт, этот голос, будто сам дьявол шепчет в уши; этот чертов обворожительный тон, из-за которого не то, что мороз по коже — из-за него вмерзаешь в точку вечной мерзлоты. Это разлом во льдах.       Это то, что ниже ватерлинии.       Это то, что ближе к преисподним.       Это магма.       Это то, что разъедало Кавеха: его губы и щеки, его грудь, колени, ладони, пальцы на ногах. Всюду, где его касались и целовали.       Этот чертов, мать его…       еще… скажи что-нибудь еще…       Томный, манящий, как ликер на губах: изумительный баланс бархата и хрипотцы, немного заниженный, но не басистый, и размеренный, тягучий, смазывающий несчастные перепонки; такое чувство, будто бы аль-Хайтам всегда говорит прямо в ухо, даже если находится далеко.              Кавех проскулил, теряясь, теряясь.       — Эй, ответь.       Если бы роскошь можно было бы произвести по нотам, это был бы нотный стан и тембр его голоса. Его связки.       Его похабный рот.       Не выдержав, Кавех лихо мотнул головой и, приблизив к себе аль-Хайтама, нетерпеливо поцеловал пересохшие губы. Он нахмурился, стоило соприкоснуться со стиснутыми челюстями, и удовлетворенно прикрыл глаза, как только его язык накрыл язык широкий, холодный, проворный.       И приторный — от сигарет.       — Хочу сесть к тебе на колени, — шепнул Кавех, — хочу быть сверху.       Тело забило крупной дрожью, а изнутри — какой-то дикой, искрометной пульсацией, будто бы Кавех оказался между двух магнитных полюсов, и они отскакивали друг от друга, ввязавшись в вечную вражду.       Аль-Хайтам хмыкнул, отстранился. Сидение жалобно скрипнуло под его увесистой задницей, когда он сел, и протяжно взвыло, стоило Кавеху взобраться на крепкие мускулистые бедра. Брюки ему в натяг.       До того, что руки сами липнут к заднице и члену.       Иначе зачем Кавеху две руки?              — Хочешь быть сверху, чтобы лапать меня?       — Только не делай вид, будто бы ты против.       Приподнявшись на коленях — розовых и разодранных, — Кавех навис над ним, уперевшись макушкой в потолок. Капрон треснул, протянулся тонкими стрелками от бедер к икрам, и их натяжение, их рывки почти выбили воздух из легких.       Просунув руки за пояс брюк, Кавех с упоением сжал тугие ягодицы — и только тогда ощутил, до чего у него тряслись руки. Судорожно выдохнув, он приблизился к аль-Хайтаму: его грудь оказалась на уровне распаленного лица, и аль-Хайтам, бегло взглянув снизу вверх, стащил платье ниже, сбив его в сияющую полоску ткани на пояснице Кавеха. Черное гладкое озерцо подпирал влажный член.       Кавех смял его зад — насколько хватало рук — и протащил пальцы по щели, пока аль-Хайтам обхватывал губами его соски и облизывал их, то слабо покусывая, то бережно покручивая между пальцев. Стены, крыша, целый мир, — необъятное пространство — поначалу сжавшийся до габаритов машины, сжался еще сильнее: до клаустрофобного желания бороться, до мизерного промежутка, разделившего их подбородки и носы. Кавех, ухватившись за жаркую поясницу, притянул и вжал в себя аль-Хайтама как нечто последнее, что у него оставалось — и почти расчувствовался.       Он его якорь.       Любовь.       Привязываться так отстойно, но бесподобно — если делаешь это в исступлении, шлифуя лопатками очередную стену в очередной подсобке, пока над вами ведутся бесконечные разговоры. И вполне неплохо, привязываться-то, когда ты раздвигаешь ноги шире и вздрагиваешь от прикосновения слюнявых губ к груди. Соски у Кавеха мерцали, как бриллиантовые ожерелья во столько-то карат: чей-то ручной труд.       Прирученный Кавех, смиренный и с покорно наклоненной головой, мерцал как алмаз после огранки. Произведение искусства.       И слова слетели с губ аль-Хайтама, как само собой:       — Ты бесподобен.       И светлая бровь изогнулась, пусть Кавех и знал, что ему это все равно скажут:       — Чего это ты вдруг?              Аль-Хайтам: завороженный и восхищенный. Он держал Кавеха, который держался за него, и вдвоем они смотрели друг на друга, на миг подвиснув; всего-то миг, секунда или даже меньше, как скачок энергии, как вспыхнувшая спичка или щелчок зажигалки — и освобожденный огонек лижет кончик сигареты, о да, всего-то мгновение, сверхзвуковой пшик, но его как будто недоставало в этом наспех скроенном мареве. Эта точка перезагрузки.       Этот глоток воздуха.       За кроху, что быстрее скорости света, все вдруг остановилось: они тупо пялились перед собой, осматриваясь и как будто позабыв, чем занимались, а затем вспомнили — и снова в объятия.       Ночь расправила плечи, поглотив город и их.              Кавех запрокинул голову, реагируя на каждый поцелуй и укус в шею тихим шипением. Он в центре внимания, выхваченный позолотой: его растрепавшиеся пряди, налипшие к щекам и горлу, и тяжелые золотые серьги.       Аль-Хайтам каждый раз сдирал губы об эти углы. Об эти массивы.       О камни: рубин и топаз.       Кавех сиял всеми сокровищами, весь пылкий и взвинченный. Горячий. Его веснушки — созвездия далеких звезд, его родинки — сверкающая пыль; свет в его глазах, алых и приоткрытых — сигнал далекого маяка. Аль-Хайтам ориентировался по нему, словно бывалый путешественник, словно он всю жизнь в дороге: он, нигде не задерживающийся и ни к кому не привязывающийся, без какой-либо четкой последовательности, без планов дальше, чем на ближайший месяц, расписанных в толстом ежедневнике. Никто не знал, где искать аль-Хайтама и где он может быть, он — как ускользающая тень в знойный день, как дрейфующий ледник в океане, и даже если он (гипотетически) мог появиться в чьем-либо доме в обговоренный час, не факт, что он бы приехал: такое ускользание — часть его натуры.       Не обременять себя.       Не взваливать на себя слишком много.       Не жить на привязи — и тут же, пробравшись из темноты, привязаться к нему, к Кавеху, ослепительно улыбнувшемуся из-за плеча так давно, что он уже и не помнил, когда это было. Сколько сотен вечеров и ужинов минуло с той ночи, сколько тысяч километров и часов, проведенных в облаках и на автостраде; сколько ночей, сколько смятых грязных простыней назад это было, и сколько, сколько, сколько нужно отмотать, чтобы вернуться в тот самый миг, в то самое место, откуда его спина покорила моментально.       Узкая, рифленая спина в изящном платье. Крупная родинка на левой лопатке.       Светлые волосы, подколотые заколкой-крабом. Серьги.       Громадные.       Помада на губах.       И глаза. Легкий макияж: коричневые тени, подкрашенные ресницы. Черт возьми. Стоя чуть поодаль, выхваченный рубленым светом, аль-Хайтам подумал: ну вот, приплыли.       Легонько наклонившись к его шее, как будто заинтересовавшись украшением, но на деле — рассматривая капельку пота между ключицами, — он засомневался: конец моим скитаниям?       Стаскивая изящный крабик из пшеничных волос, зажимая Кавеха в душном номере, аль-Хайтам поцеловал его и подумал: может, оно и неплохо. Как он ему улыбнулся. Как заговорил с ним.       Как опустил свой вес на бедро, всунутое между длинных ног.       Как задрал платье — и первая слеза, черная от туши, поползла по румяной щеке. Кажется, в ту ночь Кавех его проклял: произнес имя губами, красными от смазанной помады. Ее подстертые следы выглядели, как кровь.       От нее же на члене — розоватые разводы вперемешку со слюнями.              Столько-то ленивых поцелуев назад.       Столько-то номеров без свидетелей и с шампанским, впихнутым в ведерки со льдом. Кавех жил за счет тех, кого ненавидел, кого называл бездарями и недоумевал, откуда у таких-то столько денег — и ноль эстетики, вкуса, чего-то прекрасного; все как один гнилые, говорил, беспринципные и отвратительные; говорил, что они жеманничают и набивают себе цену, когда как сами, если дословно, потроха и дерьмо. Кавех много чего говорил, говорил долго и пылко — всего не упомнишь, — и странно, что аль-Хайтама, вообще-то той же породы, миновал его гнев.       Может, необоснованный и в чем-то несправедливый, сварганенный из зависти и злорадства — аль-Хайтаму было плевать. Пускай злится, если ему это поможет: выпустить пар.       Пускай возвращается к нему.       Пускай продолжает двигаться, минуя все пространства и само понятие времени, пускай пробирается к нему из прошлого в настоящее, пускай огрызается, собирая волосы в хвост, как в первую ночь — и наваливается на него сейчас, увесисто целуя в губы.              — Эй, ты чего?              Аль-Хайтам моргнул: раз, второй. Воспоминания перетасовались в нем, завертев по бесконечным кругам, откуда, казалось, не было выхода, пока его щек не коснулись холодные руки. Потеревшись о мякоть ладоней, аль-Хайтам вдруг:       — Ты помнишь, как мы познакомились?       Фантазии расступились, впуская реальность: она оказалась тяжелой, а на вкус — прогорклой. Шумной. Дерзкой: с ревом ворвалась в него, да так, что зазвенело в ушах. Аль-Хайтам нахмурился, будто припоминая.       Кавех закатил глаза: и к чему это сейчас? Аль-Хайтам и без того размышлял целую вечность.       — Нет. — Он до дребезжания напряжен: как оконное стекло, колышущееся от громкой музыки или шквалистого ветра. — Вернее, да. Помню. Помню, Хайтам, но давай-ка об этом потом.       — Кажется, на тебе было такое же платье.       — Хайтам…       — И кажется, ты…       Кавех нагнулся, быстро впихнув язык ему в рот. Он у него холодный и такой же нетерпеливый, как сам Кави, заерзавший на его члене; он влажно проскальзывал между ягодиц.       — А ты, кажется, не был таким…       Аль-Хайтам чмокнул горячую скулу, обхватив чужое горло рукой. Мягко.       — Каким?       — Медлительным. — Кавех усмехнулся, и его белые клыки стыло сверкнули в полутьме: далекий перелив созвездий. — У тебя такой стояк, а ты сидишь и раздумываешь.       — Привычка.       — Дурацкая. — Опустив руку, Кавех провел большим пальцем по сырой головке. — Ты не умеешь расслабляться и тебе всегда, всег-да нужно подумать; ты даже когда пьян, о чем-то раздумываешь, пропадаешь.       — Это плохо?       Кавех пожал плечами.       — Не знаю. И вообще: куда подевалось твое «побудь хорошим мальчиком»? — И он все ерзал и ерзал, и ерзал на нем, оглаживая рукой ствол. Кавех перешел на шепот:       — Ты вроде как собрался побыть моим папочкой и даже по заднице отшлепал, а теперь что? Расклеился?       Аль-Хайтам нахмурился, зажевав губу.       Член Кавеха терся о его член.       Терся о его пальцы.       Теперь его очередь была шептать тому на ухо.       — О, не дождешься. — И прикусил его, соскочив зубами по золотой застежке. — Если тебе так хочется, то…       — Да, пожалуйста.       Взгляд Кавеха омылся в похоть: он томно посмотрел на аль-Хайтама, вздернув свой аккуратный конопатый нос.       — Пожалуйста, Хайтам, перестань грузиться хотя бы на полчаса, — выдохнул Кавех, — скажи лучше, что я должен сделать. Схвати меня за волосы. Разорви колготки.       Кавех обхватил его руки, накрыв ими свою грудь, и стиснул их: пальцы аль-Хайтама впились в плотные мышцы.       — Будь здесь и сейчас и смотри на меня. Не пропадай.       Подавшись вперед — и кресло снова скрипнуло под ним, — аль-Хайтам сжал-разжал ладони, огладив кончиками пальцев твердые соски. Он лизнул Кавеха от ключиц до подбородка: одним махом по горлу.       — В-вот так…       Кавех прижался к нему, накрыв ладонью затылок; он взял Хайтамову руку, поцеловал костяшки — как-то слишком сентиментально — и поочередно облизал обширные фаланги, ненадолго вобрав три пальца в рот. Перекатил их на языке.       Слабо прикусил. Что-то вроде напоминания о себе: себе настоящем, а не Когда-То-Там-Когда-Мы-Познакомились.       Кавех куснул аль-Хайтама за щеку. Их стволы, прижатые друг к другу, оказались в хвате левой руки аль-Хайтама. Мокрая в подмышках и на спине рубашка налипла к коже: сплошные подтеки недоразумения. Слишком жарко.       Слишком просто, чтобы дойти до точки.              Все эти черные костюмы аль-Хайтама и черная обувь, черные туфли, которые он нередко опускал Кавеху на промежность: на Кави лишь белье, и подошва твердо касалась ствола через ткань.       Все эти стены, что смыкались, едва они оставались наедине.       Все эти заломы на лакированных ботинках — в пыли и каплях спермы, — когда Кавех скакал на аль-Хайтаме сверху, цепляясь пальцами за подлокотники и вдавливая каблуки в его обувь. Все эти сбитые к щиколоткам гольфы, когда аль-Хайтам задирал его ноги и, держа под коленями, трахал так быстро, что от шпарящего трения саднила кожа.       Все эти перепачканные сорочки и костюмы, платья и колготки; порванные сзади и на коленях. Весь этот трепет.       Весь этот никчемный материализм.              Аль-Хайтам зашептал ему что-то на ухо. Опять.       Опять проник в него двумя пальцами, а затем — под скулеж Кавеха — вставил ему так медленно, что Кавех тут же спустил на живот и расстегнутую до пупа рубашку Хайтама. Это слишком, слишком просто: дойти до точки.       Подавшись вперед, Кавех прикусил горячую мочку, всосав ее вместе с сережкой-гвоздиком: такая же бирюзовая, как глаза аль-Хайтама. Лизнув ее по кругу, Кавех обнял ладонями румяное лицо; выцеловывая липкую шею и линию челюсти, он протянул пальцы ко второму уху аль-Хайтама и легонько, совсем невесомо, щелкнул по сережке.       Аль-Хайтам вскрикнул: топко и хрипло, и стиснул локтями талию Кавеха. Кавех укусил его в плечо, вгрызаясь прямо через ткань, и пригладил гладкий камень, ухмыльнувшись, потому что аль-Хайтам как всегда. Одержим им.       А если нет, то неизвестно, что это было.       называй это зависимостью       Вполне вероятно.       Направляя в Кави твердый жилистый ствол, вполне вероятно.       Шепча ему на ухо всякую дрянь, да, блять, вполне вероятно.       Пока ствол Кавеха нырял туда-сюда по животу аль-Хайтама, вязко пачкая его, и пока Кавех торопливо насаживался, расставляя бедра шире — знаете что? Вполне вероятно.              Аль-Хайтаму одинаково к лицу краснеть, возбуждаясь от прикосновения к ушам — слабое его место, — и хлестать Кавеха по бедрам чем угодно: ладонью или ремнем. Ему к лицу отчеканить что-нибудь простое типа «сядь» или «подойди» — и Кавех мгновенно ронял перед ним колени или закусывал губу, лавируя в пространстве.       Все эти продолговатые полосы на голой заднице.       Все эти рывки, когда он, теряя контроль, вдалбливал Кавеха в матрас, болезненно скрутив его запястья за спиной. Ему это к лицу: как извечный терпко-удовый, смолянистый запах, тяжелый и удушливый, из-за которого хотелось распахнуть окно, — а Кавех нырял носом в бледную шею, кусал ее и целовал, желая больше.       Еще больше.       Притеревшись, он раздвинул ноги шире, приподняв платье.       Аль-Хайтам схватил его за горло: так цепко, что Кавех не смел шелохнуться.              Настройка тонкая, как скрипичные завывания на разный лад — и при этом в поразительной одинаковости, — и монотонные разговоры, перестукивания столовых приборов, позвякивания бокалов, каблуков, оброненных с запястья браслетов.       — Х-Хайт…ам…       Все те, кто никогда не спит.       Все то, что происходит наяву в каком-то непрекращающемся сумбуре, навек обреченное плестись в тошнотворной монотонности. Пусть и сверкающей.       — Ха… Хайт…а-аах…       Пусть и симпатичной, но Кавех, пока был в состоянии что-то чувствовать, злился и раздражался с них — и возбуждался сильнее, седлая аль-Хайтама, шлепаясь с ним бедрами и целуя распухшие губы: рвано, рьяно. Замкнутый в непроницаемый трафарет ночи, он двигался, завороженный взглядом аль-Хайтама: подсвеченные стылым оранжевым, радужки его казались ржавыми, и сквозь рыжую дымку, кружащую скудную обстановку, Кавех отчаянно всматривался в них, млея и желая еще.       Еще.       И еще.              Вздрогнув, он вжался в жаркую грудь, оттопырил зад.       — Хайтам…       — Мм-м?       Аль-Хайтам накрутил его пряди на кулак, несильно дернув.       — Х-ха… продолжай…       Вторую руку он вдавил ему в ягодицу, округлую, торчащую сквозь разодранный капрон, — и, насаживая Кавеха на ствол, двигался вверх, быстрее и глубже проникая в обширный жар. Чем глубже он был в нем и чем влажнее становился из-за Кавеха, тем четче проступали на веснушчатой коже следы-полумесяцы.       Белые пятна от пальцев.       Розовые продолговатые следы от шлепков.       — Д-да…       В папочку играть расхотелось — зато никуда не делась любовь к Кавеху, к его волосам; к тому, чтобы намотать их вокруг костяшек и потянуть сильнее, заставляя Кави запрокинуть голову.       — Д-да, Хайтам…       — Еще глубже?       Кавех кивнул, готовый кончить во второй раз. Его член елозил и елозил по каменному прессу аль-Хайтама, пачкая его баснословно дорогую рубашку. Его баснословно дорогую шкуру.       Его баснословно дорогие руки, сжимавшие нищий Кавехов зад, — а для него Кави дороже всех. Усмехнувшись, он закатил глаза, схваченный сверху и снизу.       Он пачкал руку аль-Хайтама.       Они вдвоем двигались так быстро, что машина легонько покачивалась на амортизаторах. Туда-обратно, как щелканье метронома.       Как участившийся пульс.       Как сокращения Кавеховой задницы, когда он начал выталкивать аль-Хайтама и, извиваясь, принимать его туже, чем до этого — это перед очередным оргазмом.              Плавно опустив ладонь, аль-Хайтам сжал его яйца и поцеловал пересохшие губы: убийственная комбинация, хоть и безобидная для того, кто знает, как нужно изогнуть пальцы, чтобы отправить Кавеха в рай. Под каким углом в него войти, чтобы он закатил глаза, как шлюха, и затрясся в экстазе.       — С-сильнее…       Сдавив запястья аль-Хайтама, Кавех облизнулся, едва тот стиснул ладони вокруг его шеи. Держась за горло Кавеха, он трахал его, сходя с ума от онемевших коленей, и оба они как будто двигались в разных направлениях, но при этом — навстречу друг другу. Как будто вдвоем им нужно пойти на крайность, чтобы получить какое-либо одобрение: друг друга или остальных.       — Тв-твой член, Хайтам, он…       Форма, размер.       Как было сыро у него между ног.       Как похабно алели его колени и лицо, когда за горло Кавеха буквально держались, и он понемногу начинал отъезжать сознанием.       — Хайтам…       Убрав руки, аль-Хайтам резко прижал Кавеха к себе, вдавив того носом в ключицы, а Кавех, едва ли не кончивший от удушья, шумно всхлипнул, ногтями вцепившись в мускулистые предплечья.       Аль-Хайтам вжимал в себя Кавеха, держась за его платье, за его ляжки. Черт.       Он неотразим. Он лучше всех.       Он — искусство. Он мог быть где угодно и с кем угодно, но он с ним, здесь, в этом чертовом шведском седане, провонявшем кожей, удом, потом и спермой. Он здесь, с аль-Хайтамом: и в честь него безмолвно возносит молитвы, в честь него протяжно стонет, бесстыже помахивая бедрами, и в него же цепляется, его обожает, над ним нависает: Мистер-Самая-Сексуальная-Спина и Эй-Я-Вообще-То-Не-Договорил.       Это он, его Кави.       Его чертов Кави.       — … о-он… Хайтам, т-ты... так глубоко, ох черт…       Приподняв голову, Кавех всунул пальцы в его серебристые пряди и вдавил ногти под корни. Аль-Хайтам держал Кавеха за волосы, как за поводок, и лизнул приоткрытые губы, проскальзывая еще и еще.       — Х-Хайтам, я…              Чуть наклонившись, аль-Хайтам занял идеальную позицию: каждая фрикция теперь — как шажки по раю, и он, держа в руках разомлевшего, одуревшего из-за него Кавеха, уже не думал о том, что послать к черту этот мир, сплошь сваренный из лжи и условностей, начало которых бралось там, что называлось светскими приемами, — такая уж глупая затея.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.