***
Дни текли однообразной чередой, сливаясь в монотонное полотно рутины. Утром — лекции, где я механически конспектировала слова преподавателей, даже не осознавая их смысла. Днём — апартаменты, где пальцы сами выстукивали на клавиатуре бесконечные курсовые работы, пока глаза предательски закрывались от усталости. Выходные — у родителей, за ужином, где я автоматически улыбалась и кивала, в то время как мысли были далеко — там, в нашем старом сарае. А потом — ночь. Темный, пропахший древесной стружкой и пылью сарай, где слабый свет настолькой лампы выхватывал из тьмы знакомые силуэты: развешанные по стенам фотографии, перепутанные нитями красной шерсти, исписанные до дыр блокноты, карты с пометками. Мы сидели на старых стульях, тени причудливо изгибались на стенах, а голоса, срывающиеся от волнения, строили теории одну безумнее другой. Культисты. Храм. Церковь. Все эти места, все эти символы — они не могли не быть связаны. Мы находили слишком много совпадений, слишком много «случайностей», которые выстраивались в четкую, пугающую картину. Иногда, в самые поздние часы, когда усталость уже смыкала веки, мне казалось, что я вижу закономерности даже там, где их нет. Но потом я ловила на себе взгляд Сала — такой же изможденный, но все еще горящий одержимостью — и понимала: мы близки к разгадке. Очень близки. А утром — снова лекции, снова курсовые, снова входные с родителями. И так — день за днем, неделя за неделей, пока наши тени под светом настольной лампы не становились все более изможденными, а карта на стене — все более испещренной красными нитями и пометками. Мы шли по следу, и ничто — ни усталость, ни сомнения — не могло нас остановить. Ночами в сарае время теряло свою линейность, превращаясь в вязкий, почти осязаемый поток. Мы могли провести целые часы, разбирая одну-единственную фотографию, увеличивая её на экране ноутбука до пикселей, выискивая в размытых тенях хоть какую-то зацепку. Пальцы Сала, обычно такие уверенные во время расследований, дрожали, когда он проводил по экрану, обводя едва заметный символ, выгравированный на древней церковной стене. — Смотри. — его голос звучал хрипло от бессонницы. — Этот же знак был на ритуальном ноже в храме. И здесь, на фреске… Я кивала, чувствуя, как по спине пробегают мурашки. Воздух в сарае становился густым от напряжения, наполненным электричеством нераскрытой тайны. Наши колени соприкасались под грубо сколоченным столом, и это единственное тепло в промозглом помещении напоминало: мы всё ещё здесь, всё ещё вместе в этом безумии. Утро всегда наступало слишком быстро. Я протирала покрасневшие глаза, пряча под одеждой свежие синяки — следы наших ночных вылазок в церковь. В рюкзаке, между конспектами, лежали фотографии с места последнего «исследования» — снимки странных символов, выцарапанных на стенах, которые я тайком делала на полароид. Даже сейчас, сидя на лекции по квантовой физике, я выводила их на полях тетради, бессознательно соединяя в странные узоры. Родители начали замечать. — Ты стала какая-то бледная. — мама касалась моего лба, её брови беспокойно сдвигались. — Может, тебе к врачу? Я отмахивалась, придумывая истории о сложной сессии, но в глубине души знала — эта бледность не от недосыпа. Это страх. Это осознание, что мы зашли слишком далеко, чтобы остановиться, но и истина, к которой мы приближались, возможно, окажется страшнее любого диагноза***
Обычно в это время мой рюкзак уже стоит у двери — аккуратно упакованный, с тетрадями и сменной одеждой на выходные. Я бы уже звонила родителям, уточняя, во сколько приедет автобус. Но не сегодня. Не в этот раз. Мама позвонила утром — срочная командировка в соседний город. — Всего на пару дней, дочка. — голос её звучал виновато, но я лишь кивала в трубку, будто она могла это увидеть. И вот теперь я сижу за столом, уткнувшись в конспекты, но буквы плывут перед глазами. Слишком тихо. Даже скрип стен, привычный за эти недели, куда-то исчез. Телефон вздрогнул на столе, заставив меня вздрогнуть вместе с ним. «Раз родители уехали… Генри и Лиза зовут тебя на ужин в субботу. Будет… странно, но попробуем?» Сообщение от Сала. Я перечитывала сообщение снова и снова, будто между строк могло скрываться какое-то тайное послание. Генри и Лиза. Его отец. И Лиза — мать Ларри, женщина, пережившая столько, что мои собственные проблемы казались детскими капризами. Семейный ужин. Я никогда не встречалась с ними в таком формате — не как с родителями друга, а как с… чем-то большим. Я замерла, пальцы непроизвольно сжали край стола. Семейный ужин? Мы с Салом были всего лишь напарниками по расследованию, друзьями. Хотя… в последнее время его улыбка заставляла мое сердце биться чуть быстрее. «Да, конечно» — отправила я, прежде чем мозг успел протестовать. «Ларри будет рад. Отец… ну, он немного старомоден, но добряк. И Лиза… ты ей понравишься.» Экран погас. Тишина. Я уставилась в окно, где трещина на подоконнике внезапно напоминала вопросительный знак. Что я только что наделала?***
Я стояла перед зеркалом в своей комнате, перебирая третий наряд за последний час. Слишком официально — бормотала я, скидывая платье на кровать. Слишком небрежно — следующий вариант полетел следом. Почему это так важно? Это не свидание, это просто ужин с друзьями — повторяла я себе, но руки все равно дрожали, когда застегивала блузку. Мысли путались. Я даже не знала, зачем так переживаю. Ведь мы просто расследуем странные события в городе. Ничего больше. Правда? — Не пытайся выглядеть идеально. — приказала себе, но пальцы все равно потянулись к непослушной пряди, выбивающейся из хвоста. Телефон ожил на тумбочке: «Ты идешь? Ларри уже достает свое «особое» вино, которое, по его словам, слишком хорошо для такого случая.» «Выхожу» — ответила я, в последний раз проводя ладонью по волосам. Я улыбнулась, представив, как Ларри, вечно ироничный и немного отстраненный, пытается играть роль гостеприимного хозяина. В последний раз смотрю в зеркало. Губы. Слишком бледные. Я потянулась за помадой, но остановилась. Зачем? Они и так знают, какая я. Но все равно провела по губам, будто это могло придать мне уверенности. Дверь, лифт, кнопка, коридор — всё плыло перед глазами, как в душном мареве. Ноги стали тяжелее, но странным образом подкашивались на каждом шагу. В ладонях бутылка вина скользила от влажности рук, этикетка уже слегка помялась от моих нервных пальцев. И вот я стою перед дверью, слыша за ней приглушенные голоса и звон бокалов. Сердце колотилось так бешено, что, казалось, его отголоски разносятся по всем апартаментам. Я даже не успела поднять руку, чтобы постучать. Дверь распахнулась сама, и в проеме возник Ларри — в расстегнутой рубашке, с бокалом темно-бордового вина в руке, которое казалось почти черным в тусклом свете коридора. — Наконец-то! — его голос прозвучал нарочито громко, будто он обращался не только ко мне, но и к тем, кто остался в квартире. Карие глаза — точь-в-точь как у Лизы — сверкнули веселым огоньком. — Мы уже начали волноваться, что ты передумала. За его спиной в прихожей возник силуэт Сала. Он выглядел неузнаваемо — голубые волосы, обычно растрепанные, теперь аккуратно зачесаны назад, открывая лоб, темная рубашка, вместо привычного мешковатого свитера, подчеркивала его хрупкую, но удивительно четкую фигуру. — Заходи. — он улыбнулся, и я почувствовала, как по спине пробежали мурашки. — Отец как раз закончил с грилем. Просто ужин с друзьями — вторила я в мыслях. Все будет хорошо. Но где-то глубоко внутри все еще дрожало: а что, если они передумают? А что, если я не впишусь? А что, если… — Ты в порядке? — его голос тихий, почти интимный. Пальцы коснулись моей руки — легкое, мимолетное прикосновение, но его тепло осталось на коже даже после того, как он убрал руку. Я кивнула. Пока — этого было достаточно. Квартира встретила меня теплым светом, ароматом запекающегося мяса с розмарином и далекими звуками джаза. Я замерла в прихожей, неловко переминаясь с ноги на ногу, пока Ларри с преувеличенной церемонностью принимал у меня бутылку вина, разглядывая этикетку с видом сомелье. — О, сладкое? Как мило. — Ларри подмигнул, вращая бутылку в руках, и его карие глаза блеснули озорным огоньком. Он явно наслаждался моим смущением, как кот, играющий с мышкой. — Как раз для нашего семейного театра абсурда. Из кухни донесся глуховатый бас, пробивающийся сквозь шипение жарящегося мяса: — Ларри, перестань её мучать. — в дверном проёме возник Генри, вытирая мясные соки с пальцев о фартук с ироничной надписью «Шеф-повар». Его голубые волосы — точь-в-точь как у Сала, только с проседью, были слегка взъерошены, будто он только что провел рукой по ним в задумчивости. — Наконец-то мы встречаем ту самую напарницу. — его рукопожатие оказалось неожиданно тёплым для человека с такими пронзительно-холодными глазами. — Он столько рассказывал о ваших… эм… исследованиях. — в его голосе зазвучала та самая интонация, которую я так часто слышала у Сала — смесь искреннего интереса и лёгкого подтрунивания. — Не слушайте их. — Лиза появилась бесшумно, как призрак, держа в руках тарелку с закусками, от которых тут же разнесся аромат чеснока и свежего базилика. — Мальчишки у нас хорошие. — её губы растянулись в улыбке, но глаза оставались внимательно-оценивающими. — Но иногда ведут себя как подростки. — её взгляд скользнул по мне — быстрый, но невероятно проницательный — и я почувствовала, как жар поднимается к щекам. Ужин проходил под аккомпанемент звонких тарелок и непринужденных разговоров. Генри, откинувшись на спинку стула, оживленно жестикулировал, рассказывая о своей новой страсти — столярной мастерской. — Совсем недавно обнаружил, что работа с деревом успокаивает нервы лучше всякого виски. — смеялся он, показывая нам свежий шрам на большом пальце — свидетельство недавнего спора с рубанком. Лиза, изящно орудуя вилкой, делилась забавными историями о жителях апартаментов, в которых работала уже больше десятка лет. Ларри, играя бровями, подливал всем вина и вбрасывал язвительные комментарии, от которых даже Сал, обычно сдержанный, не мог удержаться от смеха — его плечи слегка вздрагивали, а глаза сужались от искренней радости. Но атмосфера изменилась, когда подали десерт — яблочный штрудель. — Так вы изучаете городские легенды? — Генри неожиданно перевел разговор в другое русло, его голос внезапно стал тише, но четче. Я замерла с вилкой в руке, чувствуя, как все взгляды устремляются на меня. — Э-э… да, — мой голос звучал неестественно громко в внезапно наступившей тишине. — Старые здания, местные мифы… это… интересно. Сал покачал головой, его пальцы непроизвольно постукивали по столу. — Отец, прекрати, — он бросил Генри предупредительный взгляд. — Не пугай нашу напарницу. Генри поднял руки в шуточной защите, но его глаза оставались серьезными. — Я? Пугать? — он фыркнул, откидывая голубую прядь со лба — жест, так напоминающий Сала. — Просто если вам понадобится помощь со старыми чертежами города… — он не договорил, но взгляд, который он передал Саллу, говорил о многом. Лиза вдруг встала, собрала несколько тарелок и исчезла на кухне, оставив за собой шлейф неловкого молчания.***
Вечер подходил к концу. На пороге, в мягком свете прихожей, время будто замедлилось. Сал стоял передо мной, его голубые волосы снова слегка растрепались, выбиваясь из-за ушей, а протез в полумраке казался почти невидимым — только очертания, только тень того, что он обычно так тщательно скрывает. — Прости за них. — он провел рукой по затылку, и в этом жесте было столько неловкой нежности, что мне вдруг захотелось рассмеяться. — Они иногда слишком… — замялся, подбирая слово, и я уловила, как уголок его рта дрогнул — настоящего рта, того, что скрыт под протезом. — Мне понравилось. — слова вырвались сами, легкие, как выдох после долгой задержки дыхания. И это была правда. Впервые за долгое время я чувствовала себя так — не гостьей, не сторонним наблюдателем, а частью чего-то большего. Без этой натянутой серьезности, с которой меня обычно встречали дома. Без этих взглядов, полных ожиданий, которые я никогда не могла оправдать. Здесь, в этом хаосе, среди смеха, неловких пауз и искренних разговоров, я почувствовала то, чего не испытывала давно. — Может, хочешь как-нибудь потусить? Ну… Вдвоем? — Сал произнес это так неожиданно, что я сначала подумала — послышалось. Его пальцы нервно перебирали край рубашки, а взгляд упорно скользил где-то мимо меня, будто он внезапно заинтересовался узором на обоях. Тишина. Слишком долгая. Я видела, как его кадык дрогнул — он сглотнул, слова застряли в горле. — Вдвоем? — наконец выдохнула я, чувствуя, как щеки снова вспыхивают. Он кивнул, и в этом движении было что-то по-детски неуверенное — совсем непохожее на того собранного Сала, который без колебаний спускался в подвалы, полные кошмаров. Неужели он действительно думал, что я могу отказаться? — Хочу. Всего два слога — но они словно подожгли воздух между нами. Его глаза: настоящий — голубой, как весенний лед, и искусственный — чуть мутноватый, но все равно живой, широко раскрылись. — Тогда… Завтра? — он произнес это так, будто боялся, что время вот-вот ускользнет. — Завтра. — повторила я. Когда дверь закрылась, я еще долго стояла на площадке, прижимая ладони к горящим щекам. Где-то внизу скрипнул лифт, завыл ветер в вентиляции — обычные звуки этого странного дома. Но для меня все вдруг изменилось. Завтра. Всего одно слово — а в голове уже крутились мысли: что надеть, что сказать, как не облажаться. И сквозь этот хаос пробивалось тихое, настойчивое чувство — предвкушение. Я медленно пошла к себе, но в голове уже рисовались картины: мы вдвоем в домике на дереве, или в пустой квартире 504, или просто гуляем по ночному городу… Завтра.***
Лампа на деревянном столе излучала мягкий желтый свет, образуя на бумаге теплый овал, за пределами которого комната тонула в синеватых сумерках. Я сидела, поджав под себя ноги, чувствуя, как грубоватая ткань дивана слегка щекочет голые икры. Кончик карандаша нервно выстукивал по краю альбомного листа, оставляя едва заметные серые точки — следы моего беспокойства. Почему я вообще согласилась на это? Я же рисую как первоклассник на продленке… Сал молча раскладывал перед нами коробку цветных карандашей. Его длинные пальцы выстраивали их в идеальный ряд — от глубокого черного до кристально-белого. Я заметила, как он трижды поправлял карандаш, добиваясь идеального параллелизма с соседом. Он всегда такой… Как будто через контроль над мелочами пытается упорядочить весь хаос вокруг. — Может… может просто что-нибудь нарисуем? — его голос прозвучал так тихо, что сначала я подумала, это шуршание листов бумаги. Когда я подняла взгляд, он быстро отвел глаза, уставившись в безопасную точку где-то за моим плечом. Синяя прядь упала ему на лоб, и он машинально откинул ее назад — жест, который я уже успела посчитать привычкой. Я намеренно встряхнула головой, прогоняя ненужные мысли. Взяла голубой карандаш — не совсем тот оттенок, что его волосы, но близко. — Давай. Но я не очень… — начала я, но он тут же перебил: — Я тоже. — так поспешно, будто боялся услышать завершение моей фразы. Его пальцы сжали простой карандаш, костяшки побелели. — Просто… для удовольствия. — он говорит это так, будто «удовольствие» — запрещенное слово, за произношение которого вот-вот накажут. Первые его линии на бумаге были такими легкими, что казались тенями. Постепенно из хаотичных штрихов начал проявляться силуэт — что-то плавное, органичное, напоминающее то ли переплетенные ветви, то ли струи воды. Я завороженно наблюдала, как его рука движется увереннее с каждым штрихом. Это же… море? Нет, что-то более абстрактное. Как если бы кто-то попытался нарисовать недосказанность. — Это красиво. — вырвалось у меня прежде, чем я успела придумать что-то менее банальное. Он замер, и я увидела, как по его шее расплывается розоватое пятно. — Нет, это просто… ничего особенного. — его голос звучал хрипловато, слова застряли где-то в горле. Он действительно так думает? Или просто не привык к комплиментам? Боже, теперь я чувствую себя идиоткой… Чтобы заполнить неловкую паузу, я схватила оранжевый карандаш и решительно вписалась в его рисунок. Мои линии были угловатыми, неловкими — я изобразила нечто вроде солнечных лучей в углу листа. Сал наклонился ближе, и я уловила легкий запах его шампуня — что-то мятное. Его дыхание стало чуть чаще, когда он рассматривал мои дополнения. И вдруг — о чудо — в уголках глаз появились морщинки. Улыбка. — Ты… ты добавила солнце? — Ну да. Чтобы твоим линиям было теплее. — я пожала плечами, внезапно смутившись собственной смелости. Боже, это звучит так глупо вслух. Почему я не могу просто… Но он не засмеялся. Напротив, его пальцы осторожно провели по моим штрихам, будто читая их на ощупь. Потом взял фиолетовый карандаш и добавил изящные завитки вокруг солнца — то ли облака, то ли волны. — А это… чтобы ему не было одиноко. — он произнес это так тихо, что я едва расслышала. Он говорит о солнце или?.. Когда я случайно коснулась его руки, отодвигая ластик, он вздрогнул, но не отстранился, а когда его плечо ненавязчиво коснулось моего, я поняла — нам обоим комфортно в этом тихом, творческом моменте. Его штрихи становились увереннее рядом с моими, мои линии — аккуратнее рядом с его. Как будто между нами установилась странная, невидимая нить понимания. — Смотри. — вдруг сказал он, и в его голосе впервые за вечер появились нотки оживления. Он провел пальцем от моего солнца к своим завиткам, затем к нашей общей абстракции в центре. Получилось… целое. Я смотрела на наш странный, несовершенный, но удивительно гармоничный рисунок и понимала — что-то важное только что произошло. Не на бумаге. И когда он в следующий раз откинул синюю прядь со лба, я уже знала — мне нравится этот жест. И этот странный, застенчивый парень с карандашами. Тень от оконной рамы медленно ползла по нашему рисунку, превращая голубые штрихи в глубокие синие, а оранжевые — в теплые янтарные. Я заметила, как Сал украдкой следит за этим превращением, его глаза, такие неожиданно живые за преградой протеза, расширялись с каждым новым оттенком. — Подожди… — он вдруг потянулся к полке, длинные пальцы скользнули по корешкам книг, пока не нашли то, что искали — старую акварельную палитру, покрытую тонким слоем пыли. — Можно попробовать? Я кивнула, даже не спросив, что именно. Сал окунул кисть в стакан с водой и я завороженно следила, как прозрачная капля скатилась по его запястью, оставив мокрый след на рукаве. Он правша. Но держит кисть как левша — странно, неправильно, но почему-то… правильно для него. Первая краска коснулась бумаги — нежно-розовая, как первый свет зари. Она растекалась, оживляя наши неуверенные карандашные линии, связывая их в что-то целое. — Вот… — его кисть скользнула по моему неумелому солнцу, и вдруг — оно засияло. Краска ожила, заиграла под светом лампы, словно и вправду согревала бумагу. — Теперь оно светит. — А твои завитки? — я не смогла сдержать улыбку. Он замер, кисть в его руке дрогнула, капля синего повисла на кончике. Потом упала. И поплыла по бумаге сама, извиваясь, как река, находящая свое течение. — Это небо? — спросила я, следя, как синева растекается, захватывая уголки нашего рисунка. — Не знаю. — он пожал плечами, и в этом жесте было столько непривычной легкости. — Просто… чувствуется, что так должно быть. — Можно я…? — я потянулась к другой кисти, окунула ее в желтую краску. Он кивнул, и я добавила несколько мазков — вокруг его синих линий, между ними, сквозь них. Цвета смешались. Желтый и синий. Солнце и небо. Я и он. Новый оттенок — нежный, зеленоватый, как первые листья подснежников, что пробиваются сквозь февральский снег. — О… — он замер, глаза — настоящий и протез — широко раскрылись. — Я не думал, что… — Так получится? — закончила я за него. Он посмотрел на меня — по-настоящему посмотрел, не прячась, не отводя взгляд. — Да. Мы продолжали в молчании, но теперь это была другая тишина — не пустота, а наполненность. Каждый мой мазок находил отклик в движении его кисти, каждая его краска дополняла мою, будто мы разговаривали на языке, которому не нужны слова. Когда рисунок был почти готов, я вдруг осмелилась — провела тонкую черную линию внизу, очертив маленький силуэт, смотрящий на наше разноцветное небо. — Это я? — Сал рассмеялся — настоящим, громким смехом, от которого все его тело содрогнулось, а голубые пряди упали на лоб. — Может быть. — я покраснела, но не стала стирать. Он подумал секунду, затем добавил рядом еще одну фигурку — чуть поменьше. — Тогда это ты. Бумага перед нами больше не была просто бумагой. Она дышала. Жила. Нашим солнцем, которое теперь светило по-настоящему. Нашим небом, которое оказалось не просто синим, а всем сразу — розовым, голубым, зеленоватым. И нашими силуэтами — двумя маленькими фигурками, которые теперь стояли рядом, смотря в одну сторону. — Зачем ты носишь протез? — вопрос сорвался с моих губ внезапно, как выстрел из незаряженного оружия — неожиданный, резкий, заставший врасплох даже меня саму. Сал медленно опустил кисть на палитру, оставив кроваво-красный след на листке. Его пальцы — обычно такие уверенные в движениях — слегка дрожали, будто отдергиваясь от чего-то горячего. Он не смотрел на меня, взгляд блуждал где-то между нашим рисунком и окном, за которым вечер уже сливался с ночью. — Ты правда хочешь знать? — его голос звучал слишком ровно, как запись, лишенная высоких частот. Но в нем не было гнева. Скорее… Научный интерес. Я нажала на секретную кнопку, о существовании которой он забыл. — Зачем? — он повторил мой вопрос, перекатывая его на языке, пробуя на вкус. Зрачок расширился, поглощая голубизну радужки, становясь почти черными. В комнате стало тихо. Даже холодильник, обычно гудящий так громко, замер. — Ни разу не видела людей с протезом на лице… — мои слова повисли в воздухе, и я сразу закусила губу, осознав, как это звучит. Глаза Сала сужаются — я уже научилась различать этот полумесяц голубого цвета между ресницами, когда он щурится от смущения или прикидывается сердитым. — Ну, то есть… — я машу руками, словно отгоняя назойливых мыслей, роящихся вокруг нас. — Протезы рук, ног — да. Но лица… Именно его лица. Сал вроде прикусывает внутреннюю сторону щеки — протез слегка шевелится на коже. — Я расскажу. Но только если позволишь задать тебе вопрос взамен. — он наклоняется ближе, и вдруг в его взгляде — тот самый огонёк, от которого у меня теплеет в груди: озорство, вызов, что-то тёмное и сладкое, что заставляет мои ладони потеть. — Конечно, что угодно. — мой шёпот дрожит, растворяясь в тяжёлом воздухе комнаты. Сердце колотится так яростно, что я почти слышу его удары — глухие, неровные, как барабанная дробь перед казнью. Пальцы сами впиваются в подушку, цепляясь за наволочку, будто это единственная нить, связывающая меня с реальностью. Голос Сала — плоский, монотонный, лишённый каких-либо интонационных перепадов — напоминает голосового помощника, зачитывающего сводку новостей. Пёс. Мама. Кусты. Выстрел. Кровь. Каждое слово падает с чёткой механической точностью, как пули в обойме. Он описывает, как горячая дробь разорвала плоть, не меняя тембра. Рассказывает о материнском крике, слившемся с грохотом оружия, без малейшего дрожания в голосе. — Иногда… — микроскопическая пауза. Почти незаметное заминка перед словом «иногда», будто он мысленно взвешивает его на правдивость. — Я всё ещё боюсь смотреть в зеркало. — глаза остаются сухими. Совершенно сухими. Но в их глубине появляется нечто новое — не страх, не боль, а скорее интерес хирурга, вскрывающего собственный мозг. Научное любопытство к этой психологической аномалии, этому перекосу в собственной психике. Его руки лежат перед ним — бледные, с тонкими голубыми прожилками под прозрачной кожей. Длинные пальцы с удивительно аккуратными для парня ногтями. Совершенно неподвижные. И в этом отсутствии дрожи, в этом ледяном спокойствии есть что-то более пугающее, чем любая истерика — будто та часть его нервной системы, что должна была реагировать на боль, была ампутирована вместе с раздробленными костями лица. Он продолжает, и я вдруг понимаю: это не рассказ. Это вскрытие — холодное, методичное препарирование собственной травмы под ярким светом моего внимания. И самое страшное — он делает это без анестезии, потому что давно уже не чувствует боли там, где обычные люди кричат. Мои ногти впились в ладони глубже, чем следовало бы. Кровавые полумесяцы проступили сквозь бледную кожу, но боль казалась далекой — словно происходила не со мной, а с кем-то другим. В висках пульсировало одно и то же: Как? Как можно целиться в ребенка? Как можно смотреть в эти огромные, доверчивые глаза и нажимать на спуск? В горле стоял ком, плотный и колючий, будто я проглотила осколки той самой дроби от дробовика. — Хирург был пьян. — вдруг добавил Сал, переведя на меня взгляд. В его зрачках отражалось мое искаженное болью лицо. — Поэтому швы… неровные. — он говорил об этом так, будто рассказывал о чем-то обыденном — без эмоций, лишь констатируя факт. — Мне жаль, Сал. — вырвалось у меня шепотом. Слова казались такими беспомощными, такими ничтожными перед лицом его боли. Он моргнул — медленно, неестественно, словно затвор фотоаппарата, фиксирующий этот болезненный момент. Его ресницы, темные, но все равно почти прозрачные, на мгновение скрыли голубизну глаз. — Всё в порядке. — его пальцы автоматически потянулись к протезу, поправили его угол. Этот жест он повторял так часто, что это стало частью его языка тела — как поправление очков или отбрасывание пряди волос со лба. Пластик слегка приподнялся у виска, и я успела заметить розоватый шрам — неровный, бугристый. — Просто так случилось. — голос был ровным, как линейка, но в уголке настоящего глаза — того, что остался живым — дрожала крохотная капля влаги. Она не скатывалась по щеке, не превращалась в слезу. Просто блестела там, как утренняя роса на паутине — легкая, почти невидимая, но от этого еще более настоящая. Я тянусь к нему, моя рука замирает в воздухе, пальцы дрогнули и сжались в кулак. Его взгляд — холодный, как луч сигнального прожектора — остановил меня на полпути. Между нами повисла тишина, плотная и тягучая. Я чувствовала, как бьется мое сердце — гулкие удары, отдающиеся в висках. — Ну так… что ты хотел спросить? — насильно вплетаю в голос легкость, но звучит это фальшиво. Он наклоняет голову, и голубые пряди падают ему на лоб, скрывая один глаз. Второй смотрит на меня с немигающей интенсивностью. — Кого бы ты поцеловала там, в домике на дереве? — голос его ровный, но в словах слышится что-то хрупкое, будто он держит стеклянный шар и боится уронить. — Ты решила выпить тогда… а мне интересно. — в груди что-то сжимается. Вот оно. Вопрос, которого я боялась. — Наверное… тебя, — слова выскользнули сами, будто ждали своего момента. — Даже зная, что у меня с лицом? Я просто киваю, сжимая колени до боли и оставляя на них следы от краски. Как объяснить то, что не имеет слов? Что этот протез — всего лишь случайная деталь, как родинка или шрам? Что я давно научилась видеть сквозь него — видеть его улыбку в искорках глаз, его боль в напряжении бровей, его страх в дрожи ресниц? Как сказать, что для меня он уже давно цельный — не Сал с протезом, а просто Сал? Тишина снова обволакивает нас, но теперь она другая — теплая, обжигающе-нежная. Он медленно поднимает руку, и я замечаю, как дрожат его пальцы — впервые за все время, что я его знаю. — Закроешь глаза? — его вопрос прозвучал так, будто он и сам не верил, что просит об этом. Веки сами опустились, но мир не исчез — он стал громче. Скрип пружин под его весом. Тихий щелчок. Ещё один. Металлический звук отстёгивающегося крепления. Приглушенный стук пластика о деревянный стол. Моё сердце колотилось так бешено, что, казалось, его отголоски стучат в висках. Дыхание стало поверхностным, прерывистым — я буквально чувствовала, как воздух обжигает лёгкие. Диван прогнулся. Тепло его тела приблизилось, первое, что я почувствовала — не губы. Кончики его пальцев, осторожные, мокрые от краски, скользнули по моей щеке, будто проверяя, можно ли доверять этому моменту. Можно ли вообще это делать. Потом — прикосновение кожи к коже. Но не гладкой, а… другой. Неровной. Будто кто-то слепил лицо из глины, а потом провёл по нему пальцами, оставляя вмятины и бугорки. Дробь не разорвала, не изуродовала — она изменила. Его верхняя губа была чуть неровной у уголка, будто часть плоти когда-то заживала неправильно. Я невольно замерла, но не от отвращения — от странного желания… запомнить. Его нос слегка задевает мой — он чуть асимметричный, будто слегка сплюснут с одной стороны. Когда он становится смелее, прижимаясь губами чуть сильнее, я чувствую под пальцами — жестковатые линии вдоль скулы. Как ветки старого дерева — приходит на ум. И самое странное — мне не хочется отдергивать руку. Наоборот, пальцы сами тянутся выше, к виску, где кожа переходит в грубоватые, но уже мягкие с годами рубцы. Я не открывала глаз. Не смела. Но в темноте под веками вспыхнули искры, а на щеках пылал такой жар, что, кажется, его можно было разглядеть даже сквозь закрытые веки. Его дыхание сбилось, когда мои пальцы продолжили свой путь по его лицу. Каждый шрам, каждый неровный участок кожи рассказывал свою историю — здесь дробь вошла глубже, оставив после себя жесткий узел ткани, тут — лишь легкая шероховатость, будто напоминание о том, что рана едва не стала роковой. Он слегка прикусил мою нижнюю губу — по спине пробежали мурашки. Внезапно отстранился — ровно настолько, чтобы я почувствовала на своем лице его прерывистое дыхание. — Ты… не боишься? — голос его сорвался на хриплый шёпот, и в нём я услышала то, чего никогда не замечала раньше — страх. Как будто за всем этим спокойствием, за этой привычной маской скрывался мальчик, до сих пор не верящий, что его можно принять. Я не ответила словами. Вместо этого провела ладонью по его щеке — медленно, намеренно, давая ему почувствовать, что я и так вижу каждую линию, каждый шрам. — А надо? — мой шёпот прозвучал почти вызовом. Его пальцы впились в мои плечи, но не чтобы оттолкнуть — будто он боялся, что я исчезну, если он ослабит хватку хоть на мгновение. И тогда он поцеловал меня снова. Уже без осторожности. Без страха. С отчаянной, почти болезненной нежностью, словно пытался за один миг передать всё, что копил так долго. Его шрамы больше не были преградой. Они стали частью этого момента. Частью нас. И в этом не было ничего страшного. Я так и не открыла глаз. Не посмотрела. Знала — он против. Два щелчка. Тихих. Точных. Протез встал на место. И когда его пальцы наконец разжались, на моих плечах остались отпечатки — красные, мокрые, холодные, как клеймо, которое ни он, ни я больше не могли скрыть.