1.Закованный
8 июня 2023 г., 01:22
Примечания:
Типа пролог
Впереди, сквозь душную темноту каменной комнаты ему видится чья-то знакомая фигура. Она наверху. Поставленная на колени и подвешенная на толстые гремящие цепи, с опущенной головой, так, что грязные русые волосы, падая, закрывают искажённое мукой лицо, но если Лололошка постарается, то вполне сможет представить себе его. Без подробностей, правда, это лицо в его голове мутное, с потёкшими едва ли различимыми чертами, как у тающей восковой фигуры, вылепленной неумело руками человека, что, похоже, яростно до слёз ненавидел свою модель. Это восковое лицо, рябью печатающееся на сетчатке. Фигура в зелёных обвисших тряпках, почерневших местами, таких ободранных дырявых лохмотьях, лоскуты с торчащими нитками держатся на честном слове. На честном слове держится и фигура, неумолимо упрямая в способе держать себя даже облочённой вот в такой парадный наряд. Она неподвижна, изваяние, и вокруг время также застыло, обратилось в вязкость атмосферы.
Хватка раскалённого железа на разодранных в мясо запястьях и лодыжках человека, без сомнения, тяжёлая. Ужасная. От одного только взгляда на жуткие кандалы судорога выкручивает нутро наизнанку, а кожа начинает зудеть фантомной ощутимостью боли и заключения. Эти тиски готовы раздавить, сжать, разломать, громоздкие, питаемые бесчеловечной мощью. На горячем металле блики, он истрёпан и непоколебим, орудие нескончаемой пытки беспощадное. Орудие, не имеющее понятия. Металлу безразлично, кого истязать. Он - жестокое проникающее прикосновение, но несмотря на это его изувеченный пленник сохраняет в напряжённой позе гордость, сохраняет зубастый оскал в ответ на всё, такой же несгибаемый и твёрдый, под стать своим браслетам. Что-то в нём такое прочное, бедроковый стержень, обсидиановый каркас. Его самый позвоночник сооружён из камня, как окружающие его тесные стены. Но тут он поднимает голову.
Гротескная гримаса растягивает его лицо. Кривая, уродливая. Он немо задыхается, когда удар тока проходит по всему его телу, заставляя беспомощно извиваться, дёргаться, биться в сводящей с ума агонии, не в силах вывернуться из объятий тюремных цепей. Он в чём-то похожем на конвульсии, раскрывает рот, не издавая звука, трясётся. Различимы розовые старые ожоги на коже, а удар рисует новые треском, искры летят в стороны, и застоявшуюся тишину внезапно вдруг настигает крушение, выпуская наружу душераздирающий вопль. Вдребезги стекло, страшные крики затопляют пространство, делая его ещё более узким. Ещё более неустойчиво опасным. Закованный рвётся с таким отчаянием, надрывает глотку, на длинной шее выступают вены, когда выражение начинает ещё сильнее меняться, теперь уже совершенно неестественно, неправильно. Со скальпа медленно слезает эта бледная потом блестящая кожа, она стекает и сыплется омертвевши, шелуха, змеиное движение, обнажаются, углубляются морщины у распахнутых зелёных-жёлто-серых и снова зелёных, таких ярких, таких живых, глаз, обличая ему родного, чей образ теплился в груди прежде чем был насильственно выдран, и теперь болеть приходилось и Лололошке. О Боже... Там опадал волосок за волоском, редела и седела копна, оставляя совсем серыми тонкие пряди, падающие вниз, пока узник, этот почти что убитый узник становился всё больше и больше тем, кто смотрел на него с отеческой гордостью когда-то, и это те самые морщинки вокруг глаз, и кто прижимал к себе в нежном благодарном объятии. Это его высокий лоб, прорезанный бледными складками. Подвешенные руки менялись, дряхлели, узник кирпичной камеры зачахал на глазах. Те же руки, что были вокруг него, на его плечах, сверху на его ладонях. о Господи, о Время... Зачахал, не переставая кричать. Эо, это был Эо. Его Эо на коленях, подвешенный, выгибающийся, это его Эо в цепях. У его Эо в глазах животная пелена боли, сплошной туман, где сверкал лукавый лучик раньше, где в прищуре читалось веселье, забота, любовь... Белки мутно-жёлтые, трансформирующиеся. Крики Эо отражались отовсюду, звучали издалека и совсем рядом, прямо на ухо, крики Эо отлетали, заливалась свирель, грохот продолжался и продолжался и продолжался, и Лололошка хотел помочь, дотянуться, спасти, бежать, бежать отсюда со всех ног, выбраться, упасть ниц и плакать, позвать по имени, сделать хоть что-нибудь, хоть что-нибудь. Но он не чувствовал тела. Не различал конечностей, не разбирал, где кончается мгла и начинается он, где кончаются вопли Эо и начинаются его мысли, где колокольный звон прекращает торжественный бой, и он не может двигаться. Не может дышать, не может двигаться. Он такой же скованный. А Эо всё кричит и кричит. Кричит и кричит.
И умоляет. Умоляет, умоляет и умоляет.
Лололошка хочет умолять в ответ. Чтобы это всё прекратилось. Чтобы хотя бы ужасный конец вместо бесконечного ужаса. Лололошка хочет кричать в ответ. Лололошка не чувствует рта. "Он отвалился," - истерически мелькает, - "Отвалился, как у той монструозной копии Видомнии из психбольничного кошмара. Наверное, моя челюсть тоже свисает на оставшихся там мышцах, залитая кровью, и щёки такие же рваные. Сплошное мерзкое месиво без языка и зубов, капающее густо на освещённый электрическими разрядами пол." Несуществующее небо мечет искуственными молниями в его заключённого Эо, упивается мрачно и глухо их стараданиями, вываливающимися уродливо навзрыд, в алом, в хлюпающем. Не выхватить, не отобрать его у этой пытки, сжигающей до углей, можно видеть дым угасающего рассудка и обугленную пузырящуюся плоть, но всё это слишком много, всё это слишком слишком и, кое-как, одним стремлением прорывая полиэтиленовую сущность затхлого камерного воздуха, Лололошка набирает полные лёгкие для последнего рывка.
Тут же по-настоящему распахивая глаза, находя себя далеко от уже как неделю... недели две разрушенного места. Он тяжело дышит, пытаясь осознать это дыхание, то, как его нос втягивает воздух, то, как поднимается и опускается болезненно часто грудная клетка, то, как он спиной прижимается к пружинистому матрасу. Успокоиться, собраться. Осознать смятые мокрые простыни под собой, спутанное одеяло, наполовину упавшее вниз, осознать окружение своей маленькой комнаты с забитыми сундуками, находящейся в районе контрабандистов, в безопасности. И в полном одиночестве. Глубоко вдыхая и выдыхая, он пытается унять колотящююся в груди панику. Трясущуюся руку поднимает перед собой, смотрит внимательно, изучающе, будто может найти её обожённой или израненной, но, конечно, она целая, только очень старые и почти исчезнувшие шрамы возле локтя и местами, еле различимые и ничтожно незначительные, наконец он прижимает её ко лбу, убирая в сторону прилипшие локоны чёлки, вытирая холодный пот. Пропитанным им насквозь, до самых костей, лежать было как-то мерзко, но Лололошка игнорировал неудобство, как любое другое. Он мог спать под открытым небом или лёжа в траве и на пронизывающем ветру, где угодно и как угодно, так что перед самим собой было бы по-глупому неловко за подобную слабость. И всё же. То, как сдавал его боевой дух перед ликом одного и того же каждую ночь (если какой-то промежуток времени в Междумирье вообще можно назвать ночью) кошмарного сна, это было так... Он просто не может бороться. Он так устал. У Лололошки утомление в самих костях засело, в нём паразитирует, пожирая тело кусочек за кусочком, вместо кальция живёт. Оно во всём - в слегка подрагивающих руках, что лучше спрятать в карманы ото всех, в залежавшихся тёмных следах под тусклыми чёрными глазами, сквозь солнцезащитное стекло взирающих мертвецки вяло, в пергаментной коже, в том, как он промахивается мимо дверной ручки, в том, как голоса порою не достигают его, затушенные в корне, и в том, каким деревянным он себя постоянно ощущает.
Шумно сглатывая, Лололошка дотягивается до чего-то, лежащего под подушкой. Выглядит так, будто это хотели спрятать, убрать от себя подальше, дабы не колоться лишний раз, но также и сохранить, не в силах на расставание. Лололошка предпочитает на завтрак и на ужин съедать по столовой ложке блюда из кактуса. Шипы должны быть острые, как наточеннные, и непременно отдавать горечью яда. Ещё лучше, если вызовет несварение. Или если ненароком отравит до тошноты, багровеющих щёк и носа, некрасивых тихих рыданий над бездушным фаянсом раковины. Поэтому он вытаскивает шляпу, стараясь не рассматривать снова, а только прижимая её к груди. Фетровая, чёрная. Раньше она как-то странно величественно венчала его седую голову. Теперь она была всем, что от него осталось. Раньше она ему очень шла. Но на того незнакомца в зелёной куртке она бы не села. Совсем нет. Тот незнакомец, убегающий, с безумной улыбкой и отблеском холодного фонарного света в широких зрачках, тот незнакомец, похищающий солнца и обрекающий миры на горе, тот бы не стал такое носить.
И это глупо, ведь... Изначально, бесполезно цепляясь за осколки разбитого сердца, Лололошка так хотел продолжать его оправдывать. Продолжать, несмотря ни на что. Ведь это и не совсем вина Эо, не так ли? Могущественное существо устраивает с тобой, несчастным, навсегда застрявшим в одной мрачной дыре человеком, лишённым искры - важной части самой твоей души, едва ли не самой важной, что раньше определяла всю твою суть, а теперь на её месте лишь мерзлота и ноюще-сосущая боль, зуд, издевательские игры, но это такое невероятное предложение. Такая заманчивая цель. Такое непереносимое чувство потери. Кто бы не воспользовался этой последней подаренной возможностью? Даже если она была такой призрачной, брошенной издевательски подачкой высокомерного пьяного Бога, но всё таки чем-то. Чем-то реальным. Кто бы, получив шанс, устоял бы перед ним? Кого бы не снесло, чей ум бы не помрачился перед казавшимся невозможным счастьем быть заново целым? Как долго он пробыл там, пустой и метающийся, надломленный чудовищными истязаниями, видя на обратной стороне опускающихся век Фарагонду и кружащиеся стены, и блеск тока, и когтистые видения башенных кошмаров. Встретив Лололошку так, как никогда не должен был, он, должно быть, просто соскользнул. Оступился, помутнённый потрясением зашевелившейся надежды. Всё было так внезапно, и это просто ударило по без того эмоционально нестабильному, больному, ожидающему Всевышней кары ещё страшнее Видомнии. Но если бы это было так, разве получилось бы устроить весь этот спектакль?
Ведь, оказывается, ложью всё было с самого начала. По наклонной не покатились вещи с его рассказа Эо о том, что ему пришлось узнать после первого путешествия в Эрессию, они были испорчены ещё до того, как он впервые переступил границу леса и Поэны. (Он должен был ещё тогда понять, что что-то не так. Как мог Эо сразу же знать, что заключённый человек из проекции был именно его сыном? Что делало его столь уверенным? Но он так ему доверял. У него не было причин не доверять. Эо был таким хорошим. Он назвал себя его дядей, вылечил от паразита, помог вступить в гильдию. Без него он бы сгинул, не так ли? Лололошка был так благодарен. У него внутри зацветало тепло, ему хотелось улыбаться ему, выдуманному милому родственнику. Он был так благодарен. Как же это всё глупо). Может быть, ещё до того, как впервые проснулся в пещере, обнаружив скелет соседа под боком и мужчину в сером пальто, а ещё и то, что существование без предупреждения разорвалось на два параллельных измерения, растягивая его в стороны тряпичной куклой за руки и ноги. Кто знает, ведь тогда он так долго был пленником галлюцинногенного бреда... Когда именно Эо нашёл его? Как долго наблюдал, сидя рядом? Скрытые под линзами глаза блестели под полами шляпы зловеще, их неразгаданный никем огонь предвещал исполнение плана, назревшего так быстро, так легко, и никого не было там, чтобы остановить надвигающееся неминуемо. Никого не было там, чтобы предостеречь его. Эо нашёл его потерянным и уязвивым, без какого-либо эфемерного понимания о том, где он оказался и что происходило. Эо нашёл его совершенно одиноким, становясь единственным, за кого он мог зацепиться. Единственным, к кому он мог потянуться. Уже тогда он, якобы волнуясь, задавал вопросы: "Нет, серьёзно, что у тебя со сном?". Но он знал, что это было. Он намеренно заставлял его думать о происходящем так, как он хотел, чтобы Лололошка думал. Всё это было большим фарсом. Таким правдоподобным. С виду таким искренним.
Эо стал его опорой, его спасением. Его пропуском. Его защитой. Он ведь, наивный идиот, смотрел на него с радостным благоговением, глотая каждое летящее слово. Между ними была словно связь, такая взаимная интимная близость. Потому что он был похож на его сына. На никогда не рождавшегося мифического сына, сформатированного специально чтобы манипулировать им, управлять, связывать слезливо, выдавая и продавая ему этот марионеточный безликий безымянный образ.
Лололошка такой же узник, как и его нерадивый "отец" был. Он не может покинуть Междумирье. Не может покинуть Поэну.
Тогда его держал Эо, знавший тогда и, о, это уничтожительно понимать, что, уходя в первый купленный потрал в погоне за надеждой раскопки своего прошлого, он непременно вернётся. И не потому что пообещал, не потому что привязался, а потому что кружка с кофе пенилась снотворным, и Эо, улыбаясь ласково, прятал за спиной измазанные им руки. Красные руки, не пойманные, проворные. Это заранее продуманная схема, в которой каждый малый жест верёвкой обматывался вокруг него, сжимая всё крепче, давя всё сильнее, план, разрушение Видомнии, спасение узников, сумасшествие, невосприятие миров - всё это сковывало умело так, прокладывало единственный путь.
Сейчас его держал вес скалы ответственности на плечах. Тяжёлая глыба - последствия обрушенного. Последствия действий. Последствия его слепого преданного доверия, его слепой жалости и любви. Свалилась на него, чудом не раздавив в кашу, прижимает к земле. Тяжело. Всё так тяжело. Он старается быть позитивным, оставаться лёгким на подъём, в походке по улицам, кидая повсюду улыбки, вдыхать на полную, сохраняться вприпрыжку, сохраняться добрым. Открытым в меру позволенного, с прежней искрой любопытства и жажды. Заразно смешным.
И это так тяжело. С тоской он вспоминает полные бега весёлые дни без единого убежища и без единой разумной сушности на многие от него километры - это его родная сонная Проппия, ещё пока неназванная. Его дикая природа. Его свежая свобода, его бодрость, его синее небо. Лололошка тоскует по сладкой фантазии, по растоптанным цветочным полям, сжимаясь в комочек у себя на кровати. Кровати для него слишком маленькой. В контрабандистской коморке слишком узкой. Не вмещает его даже с вырытым под ферму подвалом. В позе эмбриона, в обнимку с брошенной фетровой шляпой и опять сочащимися солью глазами.
Если бы только он сказал что-нибудь Лису раньше, то возможно... Нет.
Если бы только он попробовал бы поговорить с Ашрой ещё тогда, после спасения её от тварей, доказать, что он был человеком, то может быть... Может быть...
Столько всего, что могло бы быть. И Лололошка оплакивает это. Скорбит по тому, кем мог бы стать, что мог бы иметь. Не переплетая себя с Эо, он мог бы сбежать на волю, оставляя пережитый ужас позади. Нет смысла думать об этом сейчас. Но это так жутко. Выше его понимания эта долгая прощитанная игра. Как Эо на это хватило? Неужели он совсем-совсем ничего не чувствовал? Неужели совсем-совсем не жалел?
Он назвал их глупцами и ушёл. Отбросил как потерявший за ненадобностью всякую ценность мусор. И это вышло так легко, без задней мысли. С остервенелым наслаждением его родной вышвырнул, видимо, знатно осточертевшую маску. И даже несмотря на это, несмотря на ложь, несмотря на пластик, для Лололошки тот не-Эбардо продолжал дышать под его сбившимся пульсом.
Шутка же была злая, но Лололошка не видит смысла в гневе. Он прощает Лиса - такая же жертва, такой же проведённым им. Лис ведь тоже такой тёплый, такой, каким бывал Эо, и от этого рана жжётся сильнее. Это жестокая шутка, это могло стоить ему дееспособности. Это уже стоило ему трезвого рассудка и здоровой психики. Но у Лиса на лице паника, ужас, выражение чистой вины - а это не его вина. Куда не ткни пальцем, а виноватым будет оставаться лишь один, тот самый, что годами служил здесь гарантом мира. Есть в этом нечто ироничное, но Лололошка не смеётся. Скоро будет готово противоядие, и искуственное схождение с ума наконец прекратится. Но Лололошка так и будет закованным, вынужденным тащить себя в попытках исправить ошибки через проходящие дни.