ID работы: 13571485

Чёртов знак

Слэш
NC-17
В процессе
72
автор
Размер:
планируется Макси, написано 98 страниц, 8 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
72 Нравится 33 Отзывы 14 В сборник Скачать

7.2

Настройки текста
Примечания:
Отчаяние — вот, что это было. Несмотря на правоту, позицию Криса, сраного Перлмана в ортезе, нервного Чарли и всей чёртовой «Амбреллы», — Итан всё равно видел убийство. И спорность его жрала, шлюховато обсасывая до костного мозга — ему не абсорбировать это самому. Как и не оправдать для себя Гейзенберга, как бы, блядь, ни хотелось, упуская причинно-следственные нити — Венгрия-то оказалась распарывающе-переломной… Да… Уступки-близость, вот это вот всё. И, будь Карл воплощённым в грибок, к примеру, или в банальные кожу и мышцы, было бы проще: типа как с Редфилдом, с которым можно было действительно спорить и отхватить от него по самолюбию и ебалу; или как с Мией, с которой — редко и мазохистски — язвилось и обвинялось друг по другу так чёрно и громко, что по мозгам начинало стучать полицией и человечностью. Да точно было бы лучше, чем изображать из себя ебнутую женатую пару из комедий нулевых, чем вся эта выходящая серая мораль… Поэтому гейзенбергская интегрированность и мешала: Уинтерс ведь… Это было, блин, ближе и глубже, ладно? До ненормальности, как с парочками (Да, ещё одна метафора про отношения, и Итана это не ебало, как не ебало его с собственной пассией — только, блин, вдуматься!.. — и то потому, что на её место влез хренов Карл.) — так вот… как парочки, которые женятся в Вегасе и съезжаются спустя неделю после знакомства, а потом, разосравшись в хлам из-за того, что кто-то из них неправильно складывает носки, решают, что казиношный долг легче выплачивать с двух счетов их родителей — общая на жилищную площадь цель. Узкая Итанова площадь… Без романтики, даже если фактически лёгкие одни на двоих. Уинтерс даже сигариллы купил… Купил — компромиссом — на выезде из Рочестера, и курил их теперь, весь нервный, выруливая на Каунти-Роуд. И спички — хватит с него одноразовых пластмассок — потому что очередная потерянная зажигалка забылась где-то на кухне: Итан спешил съебаться, только бы уже по факту отписаться Крису про бейсбольный матч. «У Джо проблемы, хочу немного подбодрить», — пиздёж, но Джо он сказал почти то же: надо развеяться. И ему лихорадочно ответили согласием, уселись по правую руку, откинув спинку пассажирского сиденья, чтоб удобнее было проспать нахрен всю эту жизнь в целом и нужную дорогу до Бирмингема в частности. У его «инженю драматик» действительно были проблемы: всплыла какая-то грязь в конгрессе, нефтью и радугой, с облаков повыше грозили поскидывать, дождили слезами. Пьяными, с которыми вином заливалось в вены — и хорошо, что им только, потому что в салон к Итану следом за Джо аккуратно влезла бутылочка пива с обезболом и стеклянно стучала теперь о подстаканник. Итан затягивался раздражением, дышал им в приоткрытое окно, выгоревшим пеплом стряхивал, пока справа глубоко засыпало похмельем и начинало неудобно клониться головой к плечу — Уинтерс едва успел уложить чужой висок на ремень безопасности. Но так даже лучше: ни болтовни, ни выёживаний с заправками, — так он мог сказать, что ему звонили официально, срочно просили проверить сервера, подключиться к антитроянскому ополчению — такой вот околоправдивый бред, который чужая головная боль всё равно не проверит на истинность. И просить о соучастии не придётся — меньше взваливать на совесть, ибо Уинтерс и без того планировал оставить Джо в орущей толпе и одиночестве. Хотя, если Джо с горя и пиздостраний подцепит кого-нибудь, будет лучше, только бы с презервативами. И… в общем-то вышло гладко, не считая вялой перепалки на заправке у туалета и просыпанных на коврик из вредности начос. Так что по большому счёту для ещё одной сигариллы повода не было… Может, Гейзенберг влез — Итан, обкатывая по рту дым, высматривал его, сидящего на заднем ряду, в зеркало, и пытался решить, насколько сильно он снова зависим от никотина… От никотина! Тот тёк сухим деревом, орехом и перцем по лёгким в голову и руки, отпусканием, маленьким, безопасным в сравнении с тем, как вдоль костей раскатывало благодарностью — точно говнюк влез. А сейчас, сейчас тот прикрывал глаза на вдохе, почти дрожал ресницами, будто бы тело мицелия офигительно неправильно наклубило микоризу, и теперь Уинтерс вместо сигариллы обсасывал Карлов хер. И выглядело это больным. То, как Гейзенберг в отражении приоткрывал рот на выдохе, дул ноздри, имитируя… имитируя ретрохальность (словно бы Итан умел так курить), «колечки», ещё какие фокусы языком — что ещё он там мог делать, успокаивая пульс в преттрупное колочение… Или Уинтерс просто… Во всём этом точно что-то потерялось: одним вдохом на две гортани, глубже, в носоглотке, выглаживая окисью по слизистой, опускаясь в трахею, вскальзывая нежнее cellar-door, цветя в альвеолах узостью и горечью, воровством воздуха, удушением — и откуда-то пальцами, пальцами зарываясь в ливер, мягкий, пульсирующий… Итана дёрнуло прямо в оскал Карла — тот сразу вгвоздился глазами в Уинтерсовы и обсмеял, ублюдок, — пришлось захлопывать рот и удирать взглядом к вообще-то дороге, к ощущению руля под руками — кожа, не та… Кхм, не то чтобы «та» вообще была, просто ёбаный Гейзенберг лез в башку, ворошился там уховёрткой, откладывал, сука, яйца с мошонки. «Я могу делиться»… Отлично, мужик, не думал, что у тебя встаёт на курево! — Итан отстрелял окурком в окно и раздражённо поправил зеркало заднего вида. Ему этим цирком ещё десять часов на юг по выбритым равнинам шарашить. С Джо распрощаться вышло безболезненнее, чем Уинтерс предполагал — хрен пойми почему, может, из-за того, что его раскатало по дороге вымотанностью, а отельная кровать совсем ещё не ждала, да и чужой запой подсбил уверенность в отсутствие драм между ними. Или Итан проецировал… В общем, Итан откормил его высокопреосвечленство в итальянском ресторанчике на Восьмой улице и ножками отправил разгуливать пару бокалов красного к ближайшему от Риквуд Филд бару — печень была не уинтерсовская, его было усталое сожаление о трезвости, которое обождёт вообще-то до дня рождения Розы, потому что до дома в Браун Спрингс было полчаса с бейсбольными пробками. Район был затихший, какой-то весь сухой и пыльный, несмотря на близость огроменного парка, в хрустких листьях гикори и до смешного маленьких одноэтажных домиках, кривых почтовых ящиках и облезло-выбеленных столбах карликовых фонарей. Людей тоже было до странного мало: ни одного с собакой или ребёнком, ни радикально-патлатых со сладковатым ворохом тряпья; — просто как-то выгнанно-пусто. Хрен его знает, может, это и было знаком, но логикой Итан решил не навешивать на плесень: сегодня четверг, матч, да и «Амбрелла» при случае убрала бы из Бирмингема не только старые фонари… По пульсу, правда, всё равно елозило тревожностью — хоть укурись, хоть засыпающе высиди припаркованным с полчаса под окнами нужного дома. Что вот, к слову, пришлось повторить, потому что хозяин на стук не отзывался. И Уинтерс, раздражённо обходив вокруг участка, обсмотрев погрызенную сетку забора, наглухо опущенные жалюзи и флаг, полные пепельницы и мусорные баки, — Уинтерс вломил себя внутрь. — Ну, Энслин, скажи, что разочарован… Гейзенберг встал по левую руку и так же невпечатлённо оглядел гостиную и кухонный угол: скромно до необходимости, без пылесборных приблуд вроде ковровых дорожек и подушек на диване и креслах, никакого фарфора, салфеток, солонок на круглом столике на одного. В доме было холодно, серо и голо, как в камне: ни света, ни сытости, громко гудело электричеством, — Итан скинул бы усталость от дороги и мнительность, но с Гейзенберга тоже стекло улыбкой. А ещё так же было в Далви, только гнилью и азотом несло — а тут ушло пахло сухой затхлостью, как в апартаментах, из которых съехали на лето. И мясом. Тонко, зато от каждого предмета в тесном пространстве. — Он двадцать лет живёт здесь, — Итан проверил привходные вешалку и полку под обувь, и будто бы всё было на месте. — Мог бы и ты. Мог бы… — хозяин мог бы быть в доме… — В гости будешь звать, а, Итан? — Привет! Извините, что вошёл без спроса, дверь была открыта! Мне нужно поговорить с владельцем дома! — Уходишь от ответа, — протянул Карл, широко заруливая в глубь гостиной к квадратно-старому телевизору. «Завали, пожалуйста, мы здесь не домик мечты, блядь, присматриваем». — А риелтора всё равно лучше не игнорировать, — ткнулось в затылок Итана, который уже краем глаза выловил в проёме блеклую фланель. — Кто это? — спросил… …Грег О’Бойл, 1952 год рождения, Ирландия — Молдовский охристый эпиграфетт — подвалы «Амбреллы» — Бирмингем и грустно-растянутые локти рубашки. У него не было даже обреза или «Глока» для гостей, он жался к краю двери в цоколь, из-за которой хотел выйти, когда понял, что в доме не один. — Итан Уинтерс, сэр, — руки Итан всё равно раскрытыми ладонями поднял. — Извините, что вломился, но я хотел бы поговорить с вами об «Амбрелле». Я пострадал так же, как вы… — Той «Амбреллы» давно уже нет, — откашлявшись и не как в первый раз хрипло, перебил О’Бойл. На Уинтерса он ёрзнул глазами только один раз и теперь, наводившись ногтями по облупившемуся лаку древесины, тенью выскребался в гостиную поближе к дивану. — Имело бы это хоть какой-нибудь смысл, сэр. — У меня нет жалоб, — он нервно схватился за спинку. — Я весьма дорожу тем, что у меня осталось. Вам лучше уйти. Могло быть не подозрительно. Могло быть почти незаметно, если бы О’Бойл ко всему прочему не потянул носом: как-то в сторону, обнюхивая то ли Уинтерса, то ли намёк на мясницкую лавку в собственном доме. Оторвавшись от видеомагнитофона под телевизором, Карл пошагал ближе хмурым предостережением — ну, да, подозрительно до задницы, в которую Итан влез: ни тёплого приёма, ни посылания к чёрту. Через лопатки в глотку мокро скользнуло тревогой, той же, что у него лизала под ложечкой в Венгрии, когда он впитывал в себя спечаток мёртвой детской — что вот он сейчас впитывал, пока Грег, играя желваками, уговаривал себя не кинуться отгрызать гостю лицо, Итан не знал. — Я ехал из Миннесоты, — попробовал он. — Мы можем поговорить? — Зачем? — спросил. И всё натянулось: можно было всё его барахло, выцветшее и старое, вывесить на улице, чтоб ветер прополоскал или их с Гейзенбергом выдул на хрен, раз пускать О’Бойл их так очевидно не хотел. И не пустить в свой дом почему-то не смог. — О-о-о, чувствуешь это, солнышко? — у Карла по лицу и тембру разъехалось оскалом и хищничеством. — Кажется, в нашем доме мечты течёт холодильник. — Я ищу ответы, сэр. Я пытаюсь разобраться с мицелием. — Не надо тебе с ним разбираться, парень. Грег раздул ноздри — как ветер разогнал, и Итану тот, ветер, уже адреналином гнал пульс, чтоб сразу бороться… Ветряные мельницы, механизмы — что-то по части Гейзенберга уже, который рядом, по левое плечо, всё скалился, отплёвываясь в почти угрозу насмешками, как зернотёрка. Итан пытался не обращать на них внимания, ему было тошно, ответственно и больше, ему всё больше воняло мясом — тёмной луизианской кухней, столом, закиданным живым копошащимся ужином… — Это ты притащился сюда, потому что у тебя что-то ненормально, — О’Бойл вмялся пальцами в обшивку, как в фарш, и Уинтерса замутило: Грег орал не на него. — Это ты ненормален! Теперь-то всё было однозначно: Итан ну точно знал, что его тащат сейчас в мицелий — не этот нервный старик, лицо которого мягчало и червилось, как пожирающее его руки кресло; и не Карл, который у Итана по ощущениям онемел отсиженной ногой совсем. Не, это была его тяга отхватить убийственных впечатлений со всеми опрометчивыми, непреложными надеждами на то, что, раз человек больше двадцати лет преспокойно сидит в тишайшей статистике «Амбреллы», имеет статус «не представляет биологической опасности», то он, этот человек, чёртов Джек в коробчонке, не будет невежливо зависим. Ибо ведь сраный мицелий просто обожал пенетрировать то, куда уже пару раз влезал. Гейзенберг в сравнении с ним был даже весьма вежлив. Но, матерь божья, охренеть как несвоевременно — Уинтерса промололо провалом в одиночество. Это он и почувствовал. Бесконечно поднывающее чем-то шизофреническим, зудяще-тоскливое одиночество — и влажность, и вездесущий блядский холод. Итан снова будто пропал в диванной обивке своего дома, апатичный и стухший. Мясной шарик, который несколько месяцев подряд выминали и били в гарнир. Такой маленький… Такой мягчайше ничтожный, подростково-нелепый… Он ввалился в запертую комнату и задохнулся паникой и стыдом. Томпсон-говнюк закрыл его и хохоча сбежал — и выл теперь, шаркая за собой шагами, палкой и их эхом, где-то уже на первом этаже глухой заброшки. А за спиной, уинтерсовско-подростковой, что-то было: воспоминание о ком-то очень-очень одиноком, озлобленном и брошенном, о ком-то, кто вопреки, кажется, хотел векторно помочь и оказаться принадлежным другу… Итана едва не вывернуло под ноги: от тошноты, от ломоты сознания, которое запихивали в маленькое тельце его детского события, от того, что диссоциация не приходила на помощь — вообще никто не приходил, он оставался один — почти — в гуле собственного пульса и фантомного побега одноклассника, которого он ещё не скоро перестанет считать другом… Томпсон же обещал так больше не делать! Придурок! Он, Итан, Итан Уинтерс, не поступит так со своими — никогда так не бросит! Ни при каких обстоятельствах… Он спагеттирован. Ему хреновило с каждым ново-задыхающимся вдохом, ему ноздри забивало пылью и болезненно-знакомым тухлым мясом — у кого-то был рак желудка или сильнейшее РПП. Хотелось смотреть на руки, чтоб убедиться в том, насколько он вдруг мал и слаб — и они дрожали тремором, как у старика, но возраст Итан осознать не мог. Ему просто было страшно. До слёз и слюней на выгнувшихся губах. Он сейчас расплачется… Его отпустило — безгравитационно, гулко прошумев мимо архивами Чернобога; — и собственные ноги выплели его из поддавшейся двери в коридор, за угол — и он вдруг привычно мог снова достать до пожарного извещателя рукой. Ему сорок, он в блядской жопе, Алиса в ёбаном Зазеркалье, или как там сказал Карл… Адский номер. Только вот комната, кажется, была самым безопасным местом здесь — его местом, маленький остаток земли, который его плесень отформировала для неприятностей. Коридор — не отельный ни разу — кажется, принадлежал о’бойловскому дому: исшарканные пылью полы были те же. И тот же узнаваемо-затхлый свет, полусумрак усталого похуизма, и дверь в подвал та же, приоткрытая, незапертая за собой, в ответ пялилась провалом пространства — и Итан смотрел, как будто хотел разглядеть, будто там было что-то… Знакомой хтонью из околошкафной детской тьмы с остатком недочитанной сказки, потому что ты слишком хорошо делал вид, что уснул и тебя нет. Но оно знало, щерилось, копило до поры хохот, там, в черни, вибрировало по краю тени, как эти психозные рисунки углем из паршивых ужастиков, клевалось штрихами в косяк и обои, царапало, рвало их. Каркало. Итан рванул — к чёрту эту хрень, он сейчас двинется, ему осточертел псилоцибин, на который он присел в этом сраном грибном царстве, даже если по имени пока ещё никто не звал из злоебучего тумана; — рванул просто, хрен пойми куда, по ощущениям, к выходу, откуда вломился будто бы с полчаса назад, где его не жрало бы безумием, где он мог бы продышать пульс и одышку. И дело, у него было дело — его звездатая карта. Он не успел, не смог вовсе — ткнулся в мягкое и задохнулся. Всего было так много: давления, со всех сторон, мягкого, обволакивающего, оплетавшего, кравшего каждый обглоданный дюйм воздуха; вони, смрадившей до того сильно, что, казалось, о неё можно было вдавить переносицу в череп; влаги, жёгшей кожу тихо-тихо до зуда, пока тот не начинал плавить её в липкость и кровь — и всё это мешалось, гиперреальное, такое больное, удушливое со всеми этими маленькими рубленными вздохами, которых не хватало, которые только расколачивали сильнее сердце, до паники, до желания разодрать грудину, только бы надышаться. И Уинтерса жало в красно-утробном, как эмбриона, он был мокрым, мышино-раздавленным, разъеденным, как железо; его переваривало, но так паршиво, так укачивающе, что им точно должны были выблеваться — когда-нибудь точно, не сейчас и не скоро, ведь тут времени совсем не оказалось. Итану не осталось на него восприятия — агонистично, чадно, сдавленно, ужасно потребительски. Его жрали, его растворял мицелий. Он чувствовал, как пластами эпителия отслаивалось его сознание. До поры. Пока не накрыло потоком яростно-жёлтой желчи и ненависти — они могли ругаться на стольких языках… Они оба могли рвать зубами гниль, захлёбываться и плеваться слизью, орать, рвать глотку до хрипа любым словом без смысла, только бы перекрикивать вой и клёкот — не их, не противостояния, а жалко-мелочной слабости, такой ублюдски-ничтожной, такой убогой, не достойной величия… какое, блядь, громкое слово!.. — терпимости, уважения, страха… Я не боюсь тебя, сука! И любви! О-о-о-о, никакой любви, мразь, ты просто ей не располагаешь: ни своей, ни ответной, долбаная сука! «Заткнись!» — Итану дробит мозг. Я порву тебя, я вырву твои кишки, и ты подохнешь-подохнешь, но прежде ты увид… «Завали рот!» — Итану больно, до вибрации, будто каждый звук струнами дрожит только в пределах его тела, и он нанизан, проткнут каждой и тысячно. И он сумасшедше зол. Не своим безумием. Ты увидишь, как я повешу их тебе на плечи, чтоб они не мешали, пока я буду запихивать в тебя сраное железо, как ты это делала со мн… — Карл! О нём помнилось с трудом выходящего из комы: тот сыпался сквозь пальцы кокаином обдолбанного Песочного человека — и никакого сна больше не будет, одно сплошное беспросветно-полое похмелье. У Уинтерса переболевало самосознание, но Карла, ёбаного идиота, орущего ему по сухожилиям, лающего псиной в остатки тёмно-красного месива, что их почти выхлебало, — Карла он, сука, наружу выцедил. Остро-образно, помято и почти через поры, будто он был голубых кровей. — Карл, мать твою! Успокойся, успокойся, блядь! Он ударил его — попытался, но ладонь вмялась в кожу, резанула зубы и позвонки, прошла сквозь, отвратительно размягченная, и заныла ломотой. — Слушай… Слушай… Здесь так воняет… Итан не слушал: этот бред он пытался собрать в личность, барахтался в нём, пальцами сминал обратно в чужой рот, только бы Гейзенберг заткнулся, но он начинал звучать в голове, сволота двинутый, такой же, как разорванный в хлам тогда в деревне. Он забрался в глазницы и вспух там хохотом и безумием, побил сосуды, расплылся жалобным одиночеством, резью и страхом — выбесился, неконтролируемо всё к херам перепутал. — Ублюдок, съебись из моей головы. Нам уходить надо! Карлу надо было уходить вдвойне: из не его тела, чужих ему кончиков пальцев, а он водил ими по полу, с которого они все не могли подняться, ломал ногти, каждый из них присваивать себе. — Эти птички только смотрят… ­— он крал и язык… — Сучарские птички… Ха-ха, она Мамочка-Ворон и ещё… Ещё есть ли тогда у Розы Шляпа?.. — он водил по себе Итановыми руками, входил в нервы глубже. Из подвальной двери полилась стая. Вороний смрад тухлятиной и перьями вжёгся в носоглотку и глаза, но Карл даже так их не видел, он вообще ни хрена не видел, молол херню, пока Итан опухолью тащил его в себе, уже почти оформившегося, сквозь гостиную, заплетаясь ногами, утопая в раздавленных шкурках. У О’бойла прогнил фундамент, исплесневел вместе с подвалом — так Уинтерс решил, задыхаясь от вони, ора и пуха. И, пока Итан воровал себе в GPS свои умозрительные координаты, Грег распахивал дверь шире, вдавливая в стены вороньи глаза. — Нам надо убираться, чтоб тебя! — Уинтерс теснил Карла из сознания в проём, выскребая чужие слова из висков и выскребаясь на улицу сам. — Вытащи нас из мицелия! Ты за этим же высунулся! Ажитацией сумелось вдавить его в стену, нарочно вбить затылком в поверхность, вцепиться рукой в подбородок, прямо в лицо вышипеть: — Верни нас, сука! Карл нашёлся. Обмяк. Навалив на себя, провалился сквозь обои. На лопатках твёрдо горели его ладони…

***

В машине было до звона тихо — после ебучего парка аттракционов-то. Итан вперивался в дорогу так сильно, что почти засыпал, лишь бы не строчить взглядом по зеркалам, проверяя горизонт позади, где он оставил мицельный дом и истерично-нервного О’Бойла. Тому он наобещал о взаимном молчании и с трудом не вывернул на его сухой газон собственный желудок — носоглотка всё ещё наглухо была забита фантомной гнилью. А в салоне он выхлебал остатки воды и, все ещё обезвоженный, выкипал аффектом в лобовое. Был уже, кстати, вечер: Уинтерс отсидел в Греговом трипе добрую половину дня. Асфальт тёплым графитом гладил веки, и Итан для бодрости пустил его ещё и в приоткрытое окно, задружил с первой попавшейся радиостанцией и дымом от сигариллы. В башке с трудом ворочалось планами на вечер, и на светофоре он уговорил-таки себя не брать отдельный от Джо номер в снятом отеле и почти успокоился, нажравшись диссоциаций; — а на следующем перекрёстке в край поля зрения влез Гейзенберг. Пассажирское место ужасно сделало его реалистичным, каким-то кукольным дельторовским спецэффектом, очень и очень заёбанным, вселенски-прибитым. Итан на это клюнул, на мгновенье, пятернями пожегшее по спине, но только, сука, на мгновенье, потому что Карл высунулся на курево. Уинтерс в желваки заиграл желание последней стервой разосраться прямо в салоне: трафик ближе к центральным улицам плотнился и жался в бока густо упакованными людьми машинами — он мог дотерпеть. Он отщёлкнул сигариллой в асфальт. Он выключил WBHM. Гейзенберг рядом даже не сделал вид, что дышит. Раз Миссисипи, два Миссисипи… — То, что ты в доме выкинул, это херня была, — спокойным тоном сказал, бамперу впереди едущего Ford. Показалось, что слишком тихо. — Слышишь? Говнюк. Последнее уже вырвалось. Злостью от страха, его пригарками и налётом невымываемой паники, которые выпотрошили его у О’Бойла, — да, погано, совсем некрасиво, может, даже нечестно. — Меня, блин, чуть не растворило, я мыслей своих не чувствовал — только твои чёртовы вопли! Ты сказал, что не лезешь мне в голову. Ведёшь себя хорошо. В Венгрии всё отлично было. Хрен ли сейчас-то сделал? — Не знаю. — Всё той же безжизненностью, ещё и выдохнул скорбно, тоже разговаривая с Ford, — а продышаться стоило Итану, он вот прям понимал это черепушкой и всем Карловым видом, и тишиной его, и вообще, гляньте, образец самоуничижительного, блядь, вельтшмерца, — кто бы знал, что тот так умел. — Убить меня хотел? Тело забрать? Профиль у Гейзенберга пытался просить сострадания, сам в кулак прицеливался… — Отвечай мне! — Нет… — и глаза мёртвой рыбы, почти отражали сети. — Мне жаль. — Что ты делал в моей голове? — Паниковал. Итан нервно прыснул, отворачиваясь — пребольшое, блядь, спасибо, он знал. — И?.. Почему? От того, что ты нихуя не говоришь опять… Гейзенберга не было. — Отлично. Замечательно! «Остановись где-нибудь и спускайся». — Иди на хуй. Посреди разговора съебался и ещё чё-то мне… «Пожалуйста?» — Дева Мария, да ты вообще ни хрена не понимаешь. Это ты… «Заколебал. Как остынешь — спустишься». — Конечно, сука, как хочешь. У него будет отдельный номер.

***

На парковке тоже плотнилось: кубок стащил в Бирмингем массы и нажрался ими, выжидая, пока из этого в бейсбольную историю не вылупится каким-нибудь информационным поводом — уродливым и краткоживущим, как арахниды. Итан в своём седане тоже вызревал — привычка семейного бытия с Мией, весь его последний год взаимодействия с ней: попытки отстраниться и переждать. Вот только какого-то дьявола те перекочевали в его склероций, генеральской икрой просыпались мимо рта — правильно невысказанные слова, о которых Итан мог бы потом жалеть, как с Мией, если б происходящее из раза в раз не казалось закономерным. Уинтерс устало откинулся на сиденье, — с Карлом было физически сложнее, и, может, им вдвоём хватило бы условных притираний, но дочка… Роза ни на миг не стоила этого оленьего гона. Так что… он спустится — там всё же давлением неоговорённых вещей дожимало до необходимости озвучиваться. Итан прикрыл глаза — и тут же ни тусклой подсветки, ни парковочных фонарей. И он провалился полудрёмно, полураспадно, пока не выбросился в свой отпечатанный дом. Первый этаж, пыль, перекошенные рамки, опрокинутость — давно он тут не был, и всё оно, изменённое не его волей, теперь перетлевало в предыдущий порядок. Гейзенберг напиздел, что не шарится по склероцию — всю икру в жестяк со своего завода закатал, так что Уинтерсу нужны будут ножи, металл-полимеры, а то форы совсем не остаётся — тоже ляжет под крышку. И территория переговоров не его была — какая-то ублюдская ситуация в Ватикане. И пришлось тащиться через потемневшую рожь и арматуру, корячиться с поднявшимся ветром и дверью ангара, которую Карл даже не приоткрыл; и потом опять идти вдоль труб, щитков, кирпичной трухи и охуенно бесполезной подсветки, плевавшей жёлтым в макушку и ступни. Ботинками отпарывая футы, Итан пытался не слушать, как громко его дыхание пыхтело вдоль низкого потолка: ему хотелось словить хоть щепоть чужого звука. Гейзенберг ведь не мог фрустрировать в бездействии и зад отсиживать так же мертво, как притихшее зверьё завода — он бы точно разорился на мелочь движений, хотя бы на унцию кинеза, шагами пересчитывая свою, блядь, суперпозицию. Только вот хер там: Итан слышал себя, пух сам в своём звуке: злые гномские шаги. Гейзенберг мог свалить вовсе? Мог?.. Уинтерс споткнулся. Задел растяжку, и последний угол стены своровал все мысли, вместо них под глаза сунув карикатурой бурлескный указатель со стрелкой в блядушник, и двинул в сторону стену — конструктор-мать их-загадочник. Итана это разбаловало: стоило быть благодарным, что в ответ на побиение в машине с ним не играли больше в «угадай, что за тесто» — просто доёбчиво долго заставляли блудиться в полутьме и подвальной сырости. С целью, разумеется: его прогревали от зябкости, которой не стало меньше даже в пункте назначения, но Уинтерс так и не понял, стоило ли оно того — жилое Карлово гнездо, нытливый погребок, грёбаный подвальчик Харви, разве что без игрушек. Зато была узкая взъерошенная кровать в углу, были торшеры, точечные и жадные, телевизор, видик, гора кассет под ним, книжные-книжные шкафы, ковры, столы, полкоробки холодильника, были затёрто-старые кресла, диван в неожиданном ворохе подушек, — и Гейзенберг в них, уткнувшийся в дым курева, в нервном каком-то свето-движении: расчёркивал бесконечно-очередной листок, слушал, как подкрадывался Итан. На очередном шаге поднял взгляд, вдохнул от сигары. — Миранда могла увидеть что-нибудь через ворон? Что мы роемся по мицелию? — Ты роешься, — сигара ткнулась в сторону Уинтерса и осыпала пепел. — Но да, наверное… Садись, — подбородком Карл указал на включённый телевизор: паузная картинка белого тумана глупо ёрзающих по парковке людей. — Фильм, да? Серьёзно? Сейчас? — Начало ты пропустил, — он вяло развёл руками. — Ты говорил, чтоб я переставал булки мять и действовал, а теперь предлагаешь отсиживать задницу, когда Миранда знает, что я теперь пародирую «Человек против природы»? — Да ёбаный рот, — утопленником Гейзенберг откинулся на спинку, погружаясь в подушки. Показался совсем измельчавшим, уставшим даже мимикой, тусклый, как лампочка с дохлыми молями; и отложил сигару на пепельницу, аккуратно, тонко, и утоп ещё и лицом: ладонями затёр щетину. — «Время всякой вещи под небом…», слышал о таком? Ты два дня провалялся дома, размазывая сопли, а теперь проводишь время в приятной компании, пока твоё тело спит после поездок в милый дом Алабаму… — Я в машине на парковке. Карл глянул на Уинтерса, как на идиота — достаточно долго, чтобы тот себя так идентифицировал: ни птицей, ни самолётом, ни нонбайнари трансформером — идиотом, который устал за два дня так сильно, что даже не подумал дойти до постели. Смягчающее обстоятельство вообще-то, — у Гейзенбрега оно промелькало в уголки рта, под щетину и умильное снисхождение. — Помассирую тебе завтра плечи, солнце. А пока сядь и прикрой ротик, у меня тут финал. Никуда Итан не сел: походом пошёл рубить еретичество, которое развелось в теле его склероция — такой путь ведь проделал. Зачем-то проверил внутренности пустого холодильника и ушёл закапываться в книги: искал пропавшие свои. Гейзенберг не был против: глубился в рябой экран, тянул сигару, ноги, неудобно отдавленные локтями, мысли, которые не заталкивал под насмешливость вовсе — и много видно было. Вроде фильм был любимый, засмотренный до того, что его можно было утащить с собой по магистралям и аутоиндукторам, весь, до тишины пауз и рева тварей в тумане… Могло быть, конечно, наврано, но это вроде как было показательнее, мол, Карлово личное восприятие. И он перезаписывал его, снова, опять, чёрт знает в какой раз, смотря его вот так, выжидая, когда можно будет высунуться и напаскудить с тоски. Итан видел его профиль, впитывающий мелькающий свет, серость, каждый патрон из револьвера, спокойно листающий вспышки выстрелов, огромные нелепые крики Дрейтона, — как альбом с трупами листьев. И Уинтерсу думалось сказать что-нибудь, такое же нелепое, что-то про брызги крови на стёклах и скулах, про то, как много мелочи Карл запомнил, но началась песня — и он, прошитый чужим чувством, заткнулся. Финал был смешной, Итану в его первый раз было смешно и восторженно, когда на Дэвида выплыло танковое дуло, и ему ждалось такого же цинизма от Гейзенберга — а тот едва открыл рот: коматозник, просящий воду из трубочки, и будто с той же физической болью просыпания. Это песня была любимой, всё ещё трогающей, душащей под грудиной так, что можно уже и не смотреть ни на что. Эпика, и даже без мыслей о том, как отец будет переживать убийство собственного сына: Итана вот задевало это, Карла — сумасшествие, которое попадало в ноты вокала. Куда ведь красивее, а? ближе. Титры он оставил и звук не убрал — сидел, отрывал башку то от рук, то от дивана, смотрел на пульт и сигарный огрызок, метался еле заметно неуютом: презентация-то закончилась — оваций не было. Пришлось отхлопать их шагами: Итан глухо подошёл по коврам к спинке, сложил на неё предплечья совсем рядом с чужими патлами. — Самое поганое, что это музыка из фильма про монстров, — выдохнул Карл полусмешком. — Если бы их не показывали, просто оставили бы гнетущим упоминанием, представь, было бы сильнее. Не по-лавкравтовски, а в христианство почти, знаешь, как о боге… — он повернул голову на Итана, измазал взглядом. — Но музыка убийственная, как и концовка. — Тебе нравится… — Упоминания, понимаешь? — Не слышал от тебя признаний ещё. Не в ненависти, по крайней мере. — Так что, Итан, хватит с тебя экскурсий? Он ухмыльнулся, конечно, и вроде даже брови поднял, чтобы похоже было, что он в полном порядке, что у него под черепом — будто бы он был — водились те же кассеты и торшеры, так же уложенные и уставленные по порядку алфавита и теплохолодности ламп. Только вот это пиздёж был, очередной и какой-то совсем бессмысленный. Сдавив порыв чёрт разбери чего, Итан толкнул себя от дивана, встал в рост: высок и авторитетен. — Ты, блин, буквально живёшь во мне. — Ну и хера ты от меня ждёшь тогда? — Партнёрства? — руки разводил теперь Уинтерс, только вышло неубедительно резко. Гейзенберг даже подниматься следом не стал — вывернул на него торс, вгляделся исподлобья. — Спасения твой беззаботной задницы уже мало? — Да пошёл ты, — это даже уже не смешно было: в упор не виделось, блядь, не зналось, какого хрена до него не доходит, что условная лодка одна и заливается с двух концов. — Задолбало уже в «Огромную картошку» играть. Эта вот идиотия, Карл, с тем, что ты выкидываешь какую-то поебень, а потом таскаешь меня по заводу, — это не работает. Извиняйся нормально. Говори, блин, вслух и по делу. Остыв в тишину, Итан подсдулся со всем запалом: ничего ему не стоило признать, что смерть — настоящее умирание без чекпоинта — была страшной, как и возможность не сделать необходимого для дочки; — в этом было дело, в том, что Гейзенберг не считался с этой вероятностью. Уинтерс вдохнул-выдохнул, доверил куда длиннее и тише: — Я ценю, что ты мне свою любимую песню послушать дал, но я, мать твою, чуть не сдох сегодня. — О, уроки здоровых отношений, дорогой? Всё-таки о будущем позаботился? — Я уживаться пытаюсь. У меня пять лет беспросветный пиздец, угрожающий моей семье. И как будто бы минимизировать его было бы очень кстати. — Пять лет… Твоя семья жива, Итан… — и он оплыл тоской так, что Уинтерс разглядел в отсвете бесконечных титров. Свои книги он всё же нашёл на чужих полках, самые полные, в основном детские. — Прости. У меня мозги потекли, и я совершенно не ведал, что творил. — Спасибо. Прости, что сорвался — имел право. Обсудим ситуацию? — в согласие не верилось, но если вдруг… Итан был серьёзен… — Пха-ха-ха-ха, иди к чёрту, Уинтерс, со своими разговорами. Это херня полная. Ею и было. При их-то настроях и обстоятельствах, даже несмотря на полумеры, которыми тут из лодки переливалось: слова были, Итан засчитал их флай-болом , возможно, скрал парочку в карман, чтоб пригодились хвастовством на полках и там же запылились. — Ну, было бы полезно знать, с чего у тебя башка течёт. На будущее… Эм, а есть ещё что посмотреть? У Кинга за последнее время много всякой дури навыходило — потом когда-нибудь можем глянуть… Беседы исчерпались, и вслух говорилось меньше, чем думалось: они мало и вяло переговаривались об актёрах, которых Итан помнил чутка иначе, о том, как Гейзенберг заполучал кассеты, именно их, потому что оптический привод и коннекторы доставать было сложнее — смешное окошечко контрабанды в закрытый плесенью мир. Он тухло и упрямо-нехотя влился в трёп о Миранде, о том, как его вынесло наружу через уинтерсовский дом, что Итан охуеть как постарался, внушив склероцию приблуду с выходом через зеркало — МИСТициский кусок тупого франция; и ещё апатичнее поплёлся следом Уинтерса снимать это зеркало со стены и крыть его простынёй. И убираться. Потому что тупейшие каламбуры про бардак в голове смешили уже до истерики. А позже, где-то перед рассветом, который Итан себе придумал в окнах, они молча блядской драматургией курили на кровати, как в реальности никогда нельзя было, и на двоих рубили сонную тревожность, напрочь спутав, чья она там была первоначально. От неё, от этой тревожности, почему-то тянуло защищённостью, совсем как по лентам страховочного пояса — в противоречие нажратому опыту и всеми сорванными Карлом дверными петлями. Такими… вывороченными с корнем, со шмотьём древесины — Гейзенберг обронил, что в мицелий тянуло пиздец как сильно и, наверное, волей обоих: помощь и желание помощи. Такой вот клубок накатало, совсем как по Неваде — им можно было бы разъебать СЦБ или засадить ядерный кратер, или поджечь и отогреть что-то моральное под грудиной: сознавание, к примеру, того, что на Карла получалось злиться только паскудно-спорадически и незаслуженно недолго, как на ребёнка. Он же просто не умел справляться с эмоциональной задницей. Как Роза. Как его дочь, хотевшая получить лучший за четыре года день рождения. Итан на него успел: и перенервничать из-за подвешенной ситуации с Мирандой, и попытаться отоспаться, и скупить в округе все воздушные шары и флажки, потому что момент заказа он забыл и проебал окончательно, подвозя домой Джо и подозрительно быстро смирившись с тем, что Гейзенберг выследил-таки его с попыткой в массаж, скрав у бесконечной I-24 полчаса лепки уинтерсовского плечевого в нечто, совместимое с жизнью. И шею, и беспокойную за дочь башку почти не тянуло потом на обезболе — Итан мог бдить за Розой весь вечер. Хотелось, даже наобнимав её до «отстань» и злых кулачков, высадив её на кресло поближе к окну, садящемуся солнцу и грядущим гостям, напереглядывавшись на кухне с Мией и нервными полуулыбками, совсем как-то по-родительски и о прежнем; — хотелось в общем кутать дочь в каждый миг наблюдений. Что-то патологическое было, наседнечное. Сильно не отвлекали ни маленькие разговоры о налогах и проектах площадок и зон отдыха, ни вино с закусками, которые кризисно натащили на скорые руки. И Итан понятия не имел, что сказала всем им Мия, но она умела ладить, цепляться за рукава социализации — пришли семьи, почти без кислых улыбок, с детьми, жмущимися стаей к столу со снеками. Уинтерс ждал очередного оттеснения, но вовремя пришли специально обученные, которым Итан названивал и обещал предоплату, и свалили мелких в экзальтированную визжащую кучу. Роза счастливо среди них затерялась — в том обнадёживающем смысле, в котором Мия убеждала его у кухонной раковины. Итан едва не поверил… Ему было больно. Кожа раздражалась, краснела, сочилась сукровицей и волдырями, а после тлела в пепел и шлейф жжёной гнили, но Уинтерс держал дочь, портя одежду, портя вечер и точно отношения с кем-нибудь из родителей, которым нажалуются их малолетние дряни. Болело за её слёзы. Ненормально по-взрослому тихих и сжатых губами. Он успел утащить её на переднее крыльцо через дом прежде, чем Кэтрин и Люси начали тыкать в неё фокусничьим инвентарём: им не было интересно смотреть на иллюзии, когда под ноги начинала оседать чумная тварь из Сада Акклиматизации: не в первый раз и всё по-прежнему ненормально. И Роза, кажется, с этим мирилась, выкатывая слёзы на щёки, утыкаясь мокрым носом под чужое солнечное сплетение, пока Итан гладил её волосы, сжигая эпителий ладоней. Не помня сейчас даже о шрамах, оставленных Мие. Но он, он-то был больше их всех, больше белого кролика в коробке на этом дворе. Гейзенберг сказал ему. Он выполз на втором бокале и примелькался за спинами мамаш, разглядывая тарелки и глупые зонтики в стаканах того, что было покрепче. И первым отфильтровал из гула общего говорения мразотные крохотные бесчестия — влез в поле зрения и слух, сказал: «Дочь проверь». Смотрел туда, когда Итан отбрасывался полуизвинениями; следил за ним, сгребающим на ходу аптечку и воду, обливающим её лицо и червящиеся вены рук, обкалывающим её транквилизаторами, оборачивающимся вокруг её тельца. Наверное, он стоял и всё то время, что Итан тлел, с головой утонувший в Розиных слезах и горевании, — Уинтерс не знал, пока Мия не разгладила его по спине. Итан нашёл и её, и Карла, приглушённо-задумчивого, и истошно захотел помощи. Уснувшая Роза смотрелась плохо с уроненной с Итановых колен ручкой, и он хотел, чтобы кто-то с этим что-то сделал, чтобы не забирал её с рук, а просто… Мия отнесла её спать и то же сказала гостям, просила не ждать её — веселиться дальше: «Детка так переволновалась, она так рада была друзьям, что просто утомилась». Это их с Итаном стратегия на будущее: они оба не хотели распугивать вокруг дочки общество. А там, на заднем дворе, был ещё астрофизик — для Розы, а не для этих зараз… — чёрт, они просто напуганные глупые дети, жестокие, не чующие последствий дети… Такими бывают… Итан не мог их ненавидеть, ничего не мог больше сделать, кроме как сидеть на крыльце, пережидая скольжение автомобильных фар, сушащие горло ещё сильнее глотки и затягивающуюся на коже резь; и ждать, когда он без боли будет способен подняться — и на второй этаж тоже, в детскую, к Розиной кровати… Карл подсел рядом, подшаркал по ступени под бок, сунулся плечом — свалиться на него виском, прикрыть глаза. Слышно было дорогу, продолжающуюся вечеринку, а старалось концентрироваться на чужом дыхании, таком большом, основательно-длинном… хватило бы на Амазонку с таким же далёким теплом. Как же Уинтерс хотел для дочки лучшего, блядь, нетрудного мира… Как же он позже, когда отойдёт, будет благодарен Карлу за это вот поддерживающее…

***

Мия всё сделала замечательно, лучше всех — Итан бы так не вывез, повыгнал бы всех к херам, потом бы переехал, устроил бы в другие группы, новые площадки, новый бассейн — но это они привыкли решать всё зло побегами: цвели и некрепко цеплялись корнями, а Мия вот как-то… С другими всегда ладится как-то лучше, с меньшей честностью, без привязи обязательств и ожиданий. И родителями они всё равно старались быть хорошими, пусть Роза и станет обижаться, когда проснётся, может, выплачет им в грудь опять. Но пока что она спала: возвращаясь переодетым из спальни, Итан видел её через полутьму и полусвет ночника и зелёных звёздочек. Их он расклеил вчера и по всей комнате, в угол припрятал телескоп, настроенный искать Персеиды, — в свой день рождения Роза была в восторге, и Мия улыбалась, отпуская её бежать из-под ладони… Совсем не так, как сейчас, измученно стоя у машины. — Мы неплохо справились, — она хмыкнула, как обычно не убирая с лица упавшие пряди волос. Итан выдавил ухмылку. — Твоими усилиями вообще-то. — Ну, и ты отлично держал в руке бокал. Ни слова о приступе: ни друг другу, ни «Амбрелле», они лишь мало и глухо смеялись. А потом Мия села за руль. И сорвалась. И Уинтерс сорвался — к ней, хлопнул дверцей, пока она не успела в крик. Сидел рядом, бесполезно комкая салфетки из бардачка, не давясь в её пространство, не давая себе говорить и трогать: ей нужно было исстрадать наглухо забитое за вечер, за неделю, месяцы-годы того, что они сделали с дочкой — без умысла, а вины в каждый захлёбывающийся вдох, прерывисто, задыхаясь глоткой и лёгкими. Мия кричала плач, жала пальцами добела руль, воя в приборную панель, в зелёные стрелки скорости и топлива: её звёзды и астероиды слёз из сжатых глаз. Уродливая надежда, некрасивая, как заплаканное лицо, отёчно-мокрое — Итан любил оба, влёк Миино к себе, как Розино, доплакивать всхлипы, бездумно подставлять лоб под губы, горячий от плача лоб, прятать его. Успокаиваться самой. Шептать глупое, из чего разобрать можно было только «прости» — Уинтерс обнимал, отвечал: «Всё в порядке». Долго ещё, насколько позволяла тревога по Розе, сидели в звоне от тишины, держались за руки, как в младшей школе, почти забавно. Отсопев в успокоение, Мия первой же и раскололась: — Я хочу что-нибудь сделать, — сказала. — Что я могу сделать?
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.