ID работы: 13591659

Общее

Слэш
R
Завершён
524
zhy_meili бета
Размер:
25 страниц, 3 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
524 Нравится 53 Отзывы 86 В сборник Скачать

Пламя

Настройки текста
Примечания:

      Тот, кто пламя сам — не сгорит в огне.

                    Мише пять, когда он впервые слышит про родственные души.              Это происходит абсолютно случайно, а Митя успевает десять раз проклясть ту бабку с рынка, что случайно рассказала о них младшему. Но и деваться ему некуда — конечно, попробуй тут отвяжись, когда день и ночь только и слышно, что:              — Мить! Ну Мить! Ну расскажи!              Митя только вздыхает и глаза закатывает, но терпеливо спрашивает:              — Что тебе рассказать? Ты же уже всё знаешь!              Та бабка оказалась на редкость разговорчивой и с большим удовольствием поведала, что у каждого человека, мол, есть своя родственная душа, его идеальное дополнение, да и вообще лучшее, что может случиться в жизни.              Проблема только в том, что встретить родственную душу — очень и очень большая редкость, а оттого и большое счастье.              — А вот и нет! — возражает ему Миша. — Откуда мне знать, что у меня вообще есть эта родственная душа, а? Как её найти?              И нахально ещё так в ответ смотрит, как будто упрекает, что брат раньше не додумался поведать ему такую важную деталь.              И именно о ней бабка и умолчала. А Мите отдуваться за неё.              — Она есть у каждого, и даже у таких, как мы, — уверяет его брат. — Но далеко не каждый находит её. Я вот не знаю, кто моя родственная душа, и что? Хуже от этого живу? Нет, конечно, у меня, вон, ты есть.              — Ты не ответил! — не унимается Миша. У него вопросов с каждой минутой всё больше становится, интересно же, в самом деле, а Митька еще и ломается! Хоть снова парочку жуков ему подкидывай, чтоб посговорчивей стал, в самом деле!              — Ладно, ладно, расскажу, — соглашается в итоге и задумывается, вспоминая. — Говорят, что родственные души связаны. Чувствуют, мол, боль друг друга, как собственную. Сам не проверял, не знаю, да и не было у меня никогда такого…              Миша ему сам поначалу не верит, ну как это — чувствовать кого-то другого, как свою? Чушь же, ну!              — Что, прям всю-всю? — переспрашивает недоверчиво. А потом вдруг вспоминает, как бегал недавно с соседскими детьми, а у кого-то из них вдруг ладонь заболела — просто так, без причины! — как будто за раскалённую кочергу схватился.              — Ага, — подтверждает Митя и, подумав, добавляет: — Тебе стоит быть осторожным, знаешь? Ты же не хочешь, чтобы ей было больно, правда?              — Нет, конечно! — запальчиво отвечает ему Миша. — Я аккуратно буду, честно-честно!              — Вот и хорошо.              Сам он ни разу ничего такого не замечал, кроме своих вечных синяков и ушибов. И это обидно — как это? У кого-то есть, а у него нет? Но заверения брата, что его родственная душа когда-нибудь себя тоже обязательно проявит, звучат уж очень убедительно.       

***

                    Мише чуть больше девяноста, когда он впервые по-настоящему чувствует, что такое огонь.              Не костер, разбрасывающий во все стороны яркие искры, и не глухое потрескивание дров в печи — а пламя, злое, голодное, уничтожающее — слишком страшное для него одного. Но рядом нет ни брата, ни князя с его дружиной, ни даже людей — никого, кто мог бы ему помочь.              Он один.              А против него пламя и Орда. И неизвестно, что из этого страшнее.              Потому что это больно. Больно, когда от первой занявшейся пламенем избы прямо на теле расцветает ожог большим ярко-красным пятном. Когда едкий дым вместо воздуха заполняет лёгкие, не давая дышать, а только хрипло кашлять, безнадёжно пряча лицо в вороте рубахи — один чёрт проку никакого. Когда все-таки несдержанные слёзы бегут по уже обожжённым щекам.              Больно, когда давят прямо в свежий, не успевший даже затянуться сукровицей, ожог.              Он различает среди дыма и огня высокую чёрную фигуру и уже знает, что ничего хорошего от неё ждать не приходиться. Что вообще можно ждать от того, кто пришел в твой дом огнём и мечом?              Миша помнит, его учили, что таких ждать не надо, таких встречать надо, да так, чтобы больше не вернулись — не посмели. Ему бы встать, как полагается воину — так ведь ему говорил дядька-воевода, да? Встретить незваных гостей, как подобает? Да только куда ему — мальчишка! Совсем еще ребёнок, его ни в один серьёзный поход не брали, как… На ожоге лопается корочка, а где-то уже цветёт новый.              И это больно. И, Господи, как же страшно.              Но он шипит, скалится поначалу, ужом выкручивается из чужих рук, но чувствует на шее верёвку и замирает. Просто так, от ужаса. А еще — от отвращения.              Так вовремя обнаружившийся князь ни слова против не говорит.              А Мише противно. От себя — аж до тошноты. Испугался, конечно, испугался! Да любой бы на его месте! Только он не любой, он должен был, должен! Но не сделал.              Потому что иначе от тебя и твоей жалкой, маленькой страны — кучки раздробленных княжеств — останется только выжженная земля, так ему говорят. А этого Миша допустить не может, он любит свою страну, все для неё сделает. Куда денется.              От этой верёвки, от своей покорности — как будто у него выбор есть, смешной, — от леденящего отчаяния и тошнотворного привкуса пепла. От отчаянного, концентрированно ненавистью пропитанного вопля Твери — противно.              От грубых ладоней и не сходящих месяцами синяков, от треска ткани — это уже не противно. Это мерзко и отвратительно, это хоть снова в огонь прыгай, оно и то лучше, чем терпеть. Сглатывать молчаливые слёзы и послушно открывать рот. А потом вместо огня лохань с ледяной водой, сжатые до скрипа зубы и надежда хоть так утихомирить это разрывающее чувство внизу.              Но права выбора у него нет — снова. А если сопротивляться — хуже ведь, в разы больнее будет, знает, проверял…              Ярлык — уже какой-то выбор.              Миша смотрит на него, полученный, с таким трудом добытый, и ни к чему вспоминает о тех самых родственных душах. И надеется, что у него такой просто нет. Как там? Чувствуют чужую боль как собственную? Этого ещё не хватало. Такое никому не пожелаешь — даже в страшном сне.              Чувствуют, ну-ну. Спасибо. Не надо.              Не заслужил.                            Годы идут, а Миша — на своё же счастье — ни разу не замечает чего-то не своего.              И как-то, каким-то невероятным чудом он всё еще жив. Выживает, скорее, учится жить — и с этой болью, и со всем, что она приносит. Предаёт, продаёт, врёт, увиливает — вертится, но, самому удивительно иной раз, отчаянно хочет жить. Чтобы жила его страна.              Новоявленное Московское Царство. Под Ордой, да. За спиной шипят не хуже подколодных гадюк, да кто их только станет слушать? Как будто они скажут что-то новое, ну.              Но страна растет — потихоньку, по маленькому кусочку — но растёт, и однажды он может сказать, глядя прямо в чёрные ненавистные глаза:              — Я больше не буду платить тебе дань.                            Они с Камалией не предназначены друг другу, но смотрит она так, словно по глазам может прочитать и выведать всё. Даже тот страшный секрет, тошнотворный и отвратительный, может узнать, вытащить из его головы. Но странное, незнакомое чувство — доверие, кто бы мог подумать, — к этой несносной девчонке позволяет этого не бояться.              Впрочем, это не мешает им сыграть свадьбу. Какая, в конце концов, кому разница?              Мише почти четыреста, когда он женится, смотрит на себя в зеркало, в нарядном кафтане, расшитым золотом, и спрятанными под ним шрамами и думает, что у такого как он, родственной души просто не может быть.              Только вот у Судьбы на всё есть своё мнение. И шутки у неё на редкость весёлые.       

***

                    Шутка в том, что красиво, почти играючи и легко отобрать у Миши всё, что он имел. Выцарапанный, выбитый у этой жизни статус столицы — заслуженный! Росчерком царского пера — было, а вдруг не стало. Только вот не смешно Мише от этого ни разу.              У него в душе кипят гнев и обида — прорастающая острыми колючками ненависть. Он рычит, сминая проклятую бумагу с царским указом и с размаху швыряя её в дальний угол кабинета. И туда её, к дьяволу! Её, этот указ вместе с царём! Провалиться б ему!              К указу приложено письмо ему лично. С вполне ясным приказом явиться во дворец, мол, юной столице нужен наставник. Миша зло шипит, как же это, раз царь такой умный, то пусть сам и учит свою столицу, с чего бы это ему этим заниматься?!              Но что значит его слово против царского? Как скажет, так и будет, попробуй-ка извернись. Он больше не столица и с этим приходится мириться — нельзя, нельзя стране без столицы, никак нельзя! Он столько веков её собирал, сколько сил в неё вложил, чтобы это всё досталось какому-то…              Но без столицы страна погибнет. И если это уже не Миша, то придется сделать всё, чтобы эта мелкая Петровская столица не растеряла всё то, что он собирал таким трудом.              Миша с досады бьёт ладонью об стол — хоть так эмоции выместить. Но приказывает закладывать экипаж.                            Где-то в недавно отстроенной крепости маленькая столица очень большой страны неожиданно вскрикивает и прижимает к себе ушибленную руку, не понимая, что это и почему так получилось.       

***

                    Миша впервые видит Санкт-Петербург и едва сдерживает нервный, почти истеричный смешок — ну куда, куда этой мелюзге страной управлять, а?              Смешно, право слово.              Он смотрит в по-детски наивно распахнутые глаза, про себя усмехается — он-то никогда так не смотрел… Было б на кого, да ещё и с таким явным обожанием во взгляде, того и смотри, светиться от счастья начнут. Многому, ой как многому придется научиться ребёнку.              И Миша учит. Читает ему лекции по истории и географии, объясняет основы политологии и экономики и много чего ещё. Столице ведь нужно хорошее образование, так? А потому и не даёт на своих уроках Александру отлынивать, строго окрикивая, когда тот снова замечтается.              В один такой раз ребёнок слишком резко от неожиданности дёргается и ударяется локтем об парту. Шипит еще чуть слышно от боли и потирает ушибленное место. И всё бы ничего, но и ему локоть прошибает током, как будто это Миша сейчас от души об стол ударился, а не маленькая Петровская столица.              И, он надеется, сам Александр не успел заметить его ошарашенный взгляд, ведь объяснение этому одно только есть — странное, непонятно, как вообще так случилось, да просто почему… Но у него, Михаила Московского, оказывается, есть родственная душа.              В самом деле, хороша шутка, Миша оценил, заходясь нервным хохотом в одиночестве своего кабинета. Его родственная душа не только существует, но и отняла у него всё.              В завывании ветра за окном ему слышится безумный смех Судьбы.       

***

                    Саше девять, и на почётном втором месте среди всех его любимых историй прочно обосновываются легенды про родственные души — сразу после летописей и рассказов про Москву.              И хоть папенька и ворчит иной раз, что это всё россказни старых выживших из ума бабок, но кто ж ему запретит мечтать? Представлять у себя в голове самого Москву или их встречу?              Как было бы прекрасно, окажись они родственными душами!              Он же такой!.. Такой! Невероятный, интересный, восхитительный! А сколько всего про него написано, сколько для страны сделал…              Папенька над ним смеётся, говорит, что тот приезда Москвы больше, чем становления столицей, ждёт… Саша бы поспорил, но каждый экипаж на улице взглядом в назначенный день провожает — и вправду очень ждёт.              Только вот Михаил Юрьевич выходит из кареты, скользит по Саше тяжёлым злым взглядом, презрительно зовет Питером и дарит пустую коробку.              Маленькой столице до слёз обидно и горько, но он не рассказывает никому, тихо сбегает к себе в комнату, вытирает лицо рукавом и решает во что бы то ни стало изменить отношение Михаила Юрьевича к себе. Тем более, он теперь новый Сашин наставник и видеться они часто будут — всерьёз ведь папенька решил заняться его обучением! — и может быть, если Романов станет хорошо учиться, то…              Точно! Он будет самым-самым прилежным учеником на свете! И тогда он непременно заслужит одобрение своего учителя! Точно-точно!              Михаил Юрьевич учителем оказывается строгим и требовательным — рассказанный материал нужно знать неукоснительно и желательно ещё немного сверху, не зря же он ему книги подбирал. И Саша старается: слушает внимательно, записывает старательно и все-все задания выполняет. Когда однажды вместо ставших привычных ему пренебрежения и хмурого взгляда, он получает улыбку, то личной маленькой победой это считает.              Когда-нибудь — ну, он надеется на это, по крайней мере — будет и что-то большее.              А потом непредвиденное случается: папенька находит свою родственную душу в лице немки-прачки, и Сашенька честно старается не завидовать.       

***

                    Саше почти исполняется восемьдесят, когда он слышит:              — А у Вас, Александр, есть родственная душа?              Он пропускает мимо ушей начало этого разговора, высматривая среди гостей и танцующих кого-то вполне конкретного, и чуть заметно дёргается от неожиданного обращения, а Императрица смотрит на него с интересом и лукавством, улыбается. У неё и настроение хорошее, благодушное — конечно, как ещё-то, на балу, да в её честь? Войну с турками очередную выиграли, мир подписали выгодный, Крым присоединили, в конце концов! И не без Сашиного участия, разумеется.              Вот они теперь с Её Величеством Екатериной на балу вместе стоят и неудобные вопросы обсуждают.              — Я не знаю, — честно отвечает Саша. — Может быть, её у меня нет.              И это… обидно. Обидно и неприятно, пусть все и говорят, что редкость это большая, а удача — ещё большая, что родственные души хоть и есть у каждого, да только поди попробуй ее вычисли. Как тут догадаться, если их связывает то, что люди больше всего склонны скрывать? Как понять, что ты чувствуешь то же самое, что и кто-то другой?              А что делать, если тебе, может, и хотелось бы, чтобы эта родственная душа у тебя была, но единственный желанный кандидат на эту роль обычно и смотреть на тебя не хочет? А если это два разных человека? Что ему делать тогда? Выбирать? А как?..              Саша уже давно запутался.              Князь Московский на бал является с опозданием — ничего такого, но вот внимание Романова тут же всё к себе притягивает.              Саша честно сначала вид делает, что вовсе не на него смотрит, но нет-нет, да поглядывает на кружащегося в танце с какой-то из девушек Михаила, сам себя пытается убедить, что вовсе не хотел бы сейчас оказаться на её месте.              Они танцевали вместе пару раз, но то было давно и неправда — Михаил Юрьевич просто учил тогда ещё маленького Сашу вальсу… А как бы хотелось это повторить…              Романов сам уже не знает, что ему и думать, не знает, что чувствовать. Откуда вообще брать это понимание? Саша понятия не имеет. Спросить бы у кого — да поди найди того, кто не разболтает потом всему двору, какие вопросы интересуют великого князя Романова.              Романтические книги, столь популярные среди дворян, ответ ему дают вроде бы однозначный, да вот только не легче ему от этого ни разу. Как с этим быть и что делать? Да и ни в одной из них не было такого, чтобы один мужчина с другим…              И не слишком ли громко это сказано — любовь? Может, это вообще ошибка, и это всё — неправильно?              Да вот только потом себя вспоминает — и свой по-детски наивный восторг от встречи, и то, как нет-нет, да засматривался, как однажды, даже без особого умысла, нарисовал портрет учителя на тетрадном листке…              Правильно или нет, ему уже всё равно деваться некуда от таких прекрасных голубых — как небо — глаз и собственного слишком быстро бьющегося в груди сердца.              А ещё этот его любимый багряный мундир с золотыми вставками и эполетами…              — Знаете, Александр, — говорит ему Её Величество, отвлекая от разглядывания Московского, и улыбается ещё шире, чем раньше. — Может быть, Вам не так и нужна родственная душа. Вам куда больше нужна любовь, а её Вы, кажется, уже нашли.              Только вот она, точнее он, уводя под локоть одну из красавиц-фрейлин куда-то в сторону от шумной бальной залы, замечать Сашу вместе с его чувствами совсем не собирается, когда ему самому от стыда хочется провалиться под землю.              Однажды сам князь Московский, насмешливо улыбаясь, приглашает Александра потанцевать с ним на балу.       

***

                    Миша, честно говоря, никогда не думал, что все зайдёт настолько далеко.              Камалия над ним смеётся и называет круглым дураком. А ещё по привычке дёргает за длинную светлую прядь на прощанье и уматывает в Нижний, даже не скрываясь, что к Святославу. Миша-то и не против — как друзья же разошлись, что ему, слово своё вставлять против её счастья?              У него и посерьёзнее проблемы есть. Столица Империи, например.              Нет, Саша — на его, Московского, удивление, — не оттоптал ему все ноги, пока они кружились в вальсе посреди залы, пустой, конечно же, и от бала там только оркестра отголоски, и ни разу с ритма не сбился, хоть Миша как раз обратное помнит. Прогулку по ночному Летнему саду тоже помнит.              «Не будь мудаком, Миш», — говорит ему однажды Камалия. — «Видишь же, как он к тебе тянется».              Миша видит, не слепой. И как с ним при каждом случае хоть словом, хоть взглядом пересечься пытаются, и как смотрят влюблённо. Тяжело не заметить, и так уже полдвора по углам шепчется. И это уже совсем несмешным становится.              Ненавидеть было легко, проклинать на все лады, в который раз про себя спрашивать «Почему он, а не я?», костерить благим матом отца-Императора — до определённого момента.              Москва, может, и порт пяти морей, но прибрежным городом не являлась никогда, а три её реки, пусть и широко разливались на весеннее половодье, на буйную Неву не похожи вовсе. Оттого и чувствовать ледяную воду в лёгких вместо воздуха — дикость полнейшая, но реальная более чем.              Смотреть на дрожащего от лихорадки, из-за наводнения наступившей, мальчишку — тоже.              Сколько раз Миша с Петром ругался, спорил, объяснял, что топить город будет, много и часто, выбери ж ты другое место, но нет! Упёрся ведь, а страдать из-за батюшкиного упрямства его дражайшему парадизу — и Михаилу вдогонку, а всё из-за связи их, будь она неладна.              Он с ним тогда полночи провёл, пока не улеглась вода — и не перестало наконец разрывать болью ему голову и грудь. Времени подумать много было.              Это же так по-ребячески, ненавидеть просто за одно только существование. А Московскому разума хватает это осознать.              По праву рождения у Петербурга статус столицы, наводнения и вечная дождливая хмарь за окном — но только не его вина.              Петру Миша потом всё же высказал, всё, что о его решениях думает — в какой-то там по счёту раз.              Справедливости ради, Александр звания своего старается быть достоин, и — это тоже признать приходится — иногда у него выходит весьма недурно, а с годами — все увереннее.              Столица Империи растёт и учится, вопросы решает, проблемы, делит Польшу и снова воюет с Турцией — уже традицией можно считать. Опыта набирается.              Какой там опыт, хмыкнуть хочется, и сотни лет не стукнуло! Да только у иных столько событий и за три века не соберёшь, сколько у одного Романова за десятилетие — уважения достойно всё же.              Танцевать его Миша зовёт больше смеха ради. И совсем немного, чтобы бывшая жена подначивать перестала — позови да позови!              Результат интересный: для себя же неожиданно в Романове находит неплохого собеседника. Конечно, в рамках обычной лекции много не наговоришься, самому Московскому разве что, да и то на правах учителя. Желания, в целом, тоже немного было. А потом Александр в красках пересказывает ему взятие того самого Крыма, и что-то действительно идёт не так. Потом, правда, на очередное дарование от мира поэзии переключается, но это уже детали.              В какой-то момент утаскивать с балов столицу становится интереснее, чем очередную фрейлину. Всё же ночная прохлада парка в разы приятнее душной залы и приторно-сладко воняющих духов придворных дам.                            Но самая проблема в том, что в мире, так, между делом, случаются новый век, новый император и Аустерлиц. И провал третьей, а за ней и четвёртой антинаполеновской коалиции. Тильзитский мир — вишенкой на торте.              К чему дело идёт, всем понятно, готовятся, армии наращивают, во дворце и вовсе напряжение такое, хоть воздух режь. Когда известие приходит, что, мол, «Великая» армия на их, на российской земле — искриться начинает.              К себе Михаил уезжает спешно, не собираясь и не обдумывая, стоит только наступлению французов начаться — Саша большой мальчик, справится и без его советов, а в Филях с Кутузовым тоже кто-то говорить должен. И решения реальные предлагать тоже.              Миша морщится, на галдящих посреди избы генералов смотрит — толку от них никакого, шум один. С главнокомандующим, хмурым и молчаливым, переглядывается, без слов все понимает — понимать нечего.              Если Москве уготована смерть в огне, значит, так тому и быть.              — Как?! — подскакивает кто-то из генералов, на него вытаращивается, словно видит в первый раз. — Вы, древняя столица, без боя врагу сдадитесь?              — Да, — отвечает коротко. Ни к чему им тут лишнюю демагогию разводить — нет у них другого выхода, деваться некуда. Сами же это понимают прекрасно — вон, Михаил Илларионович с его решением согласен более чем.              А за свою страну дотла сгореть — не грех. За то, чтоб жила она и её, когда-то отобравшая у него всё, столица.              Кутузов свой вердикт выносит:              — Оставляем Москву и отступаем. В городе не должно остаться ничего, — как приговор звучит. Слушать его почти страшно.              И ещё город свой, пустеющий стремительно, жалко, хотя ему гореть не в первый раз — нового ничего в этом нет и в помине.              Сашу тоже. Изведётся же, по нему убиваться станет, весь Петербург ливнями затопит — нашёл себе первую любовь, конечно, лучше не придумаешь. О том, каково ему будет на себе весь пожар прочувствовать, лучше и не думать вовсе.              А еще себя — самую чуточку.              Бросить спичку и правда оказывается легко — сухая трава под ногами занимается тут же. Полное ужаса и непонимания лицо секунду назад глумившегося Пьера ему наградой служит, едким удовлетворением среди вздымающегося пламени, раскалённого, дрожащего воздуха и чёрного дыма, заполняющего собой лёгкие. Ростопчин с оставшимися людьми дело свое знают — быстро огонь расходится, от него обугливаются и ломаются внутри кости.              Мише шестьсот шестьдесят пять, и он, горько усмехаясь, мол, не привыкать ему, сжигает сам себя.       

***

                    Лист у Саши из рук выскальзывает и с тихим шорохом на пол падает: Кутузов писал Александру Павловичу, а тот письмо ему передал, мол, ознакомьтесь, уважаемая столица, с принятым уже решением.              Москву сожгут — ножом по сердцу и ураганным ветром над городом. Новость на плечи давит отчаянием, глубоким и чёрным, как небо сентябрьское над Петербургом, и — жуткое самое — беспомощностью пригибает к земле.              Москве гореть — и Михаилу Юрьевичу с ней вместе.              А Саша, даже при всей своей столичной власти, монархии и самодержавии, изменить этого не сможет — указ подписан, команды отданы, назад уже не повернёшь. Только у него мир на глазах рушится, громко так, оглушающе. У Саши внутри что-то точно так же ломается, на части разбивается.               Дышать разом нечем становится. Он к окну кидается, распахивает его одним рывком, на подоконник облокачивается, жадно глотая воздух. На Императора, явно в шоке пребывающего от происходящего, внимания не обращает вовсе. На собственные горячие слёзы на щеках — тоже.              В груди в самом деле как будто возгорается пламя — душно, горячо и ярко.              Саша на город свой смотрит, на зажжённые фонари, на опустевшие к ночи улицы, а сквозь мутную поволоку выступивших слёз ему вдалеке мерещится огненное зарево, такое же в точности, какое сейчас бушует за сотни миль отсюда.              Кожа от этого жара плавится, а ощущается это более чем реально. И не спасает от этого ни прохлада осенней ночи, ни подлетевший в ужасе и удержать его пытающийся Александр Павлович. Не поможет тут ничего, Саша точно уверен.              Он допустил пожар — ему же за это наказание такое. Гореть как будто бы вместе с Москвой. У него были свои пожары, мелкие и незначительные, с тем, что сейчас в Москве пылает, ни в какое сравнение не идет — сравнить не с чем. Но догадаться можно.              Где-то там, далеко, мучаясь от адской боли, умирает в огне его любовь.              Его родственная душа — понимает он слишком поздно и почти не чувствует, как болезненным воплем дерёт горло и подгибаются колени от этого невыносимого жгучего чувства.              Его Миша.              Как же это всё не вовремя…              — Саша? Саша, что с тобой?! — последнее, что слышит, падая Императору на руки — сил стоять не остаётся вовсе. Оставаться в сознании — тем более. — Господи! Позовите кто-нибудь врача…              Саше только сотня лет недавно стукнула, а правду о своей родственной душе ему приходится узнавать так… больно. Во всех смыслах.              Когда он просыпается пару дней спустя, как ему сказали, то, к своему же ужасу, не чувствует ничего.       

***

                    Дождь льёт как из ведра, словно само небо оплакивает смерть своего сына или ему же помочь старается, заливает водой догорающие уголья и дымящие остовы стен — всё, что от векового города осталось. Дождь льёт и тяжёлыми каплями прибивает к земле грязно-серый пепел, летающий над сгоревшей Москвой словно снег, в лёгких оседает такой же.              Дымом пахнет всё ещё. И гарью.              Мише как-то дышать легче становится, только до сих пор слишком горячо и слишком больно. Для него весь мир до этого чувства схлопывается, он даже тела своего не ощущает — всё в один сплошной ожог превратилось — в вату оборачивается, не пропускающую хоть что-то, не остаётся в нём ничего, кроме жара и боли.              Разве что холодные дождевые капли — как умирающему глоток.              Рядом с ним что-то меняется неуловимо, гулко чавкает размокшей грязью, едва различимыми голосами гудит:              — Господь всемогущий! И он всё ещё жив?              — Ужас какой! Да разве это можно… с такими-то ранами…              — Молчать! Сделайте уже хоть что-нибудь, чёрт бы вас побрал!              А потом мир полностью в темноту проваливается, густую, вязкую и горячую, что бездна адская, кружится, теряется совсем. Смерть, наверное, выглядит так.              Среди этой геенны огненной вдруг обретается чья-то холодная рука. Она его касается едва-едва, осторожно, боязливо — благословление Божье, не иначе, — и исчезает мгновенно.              Мише бы двинуться, за ней потянуться, продлить это спасительное чувство, но не может даже хоть немного приоткрыть глаза — слипшиеся обожжённые веки размыкаться не желают. И он обратно в этот жаркий ад проваливается.              И тонет, тонет в этой чёрной бездне без конца и края, не меняется в ней ровным счётом ничего.              Ему бы на поверхность всплыть, вырваться, сбежать из этого мучительного кошмара. Но, кажется, только глубже вязнет, проваливается ещё дальше — навсегда здесь останется.              Потом ладонь к нему возвращается, снова и снова, такая же холодная и осторожная. А с ней вместе — запах лекарств и, странно, моря — когда это у него успело оно появиться? И говорит рядом кто-то, тихо-тихо, надрывно, на наваждение похоже или скорее на сон. Его просит вернуться — из раза в раз.              А Миша просто не знает, как.                            Он просыпается от чьего-то монолога. Голос ещё знакомый такой, привычный…              — …В город входили красиво, Александр Павлович впереди войск на белом коне, в мундире парадном, с орденами, — рассказывает ему, а как будто в пустоту — Саша, ясно тут же становится. — И я за ним, разумеется…              Смысл сказанного от Московского ускользает стремительно, какой город, он так и не понимает — боль обрушивается на него с силой молота, бьющего по наковальне. Болит сразу всё, каждая часть тела, даже те, которые, казалось, и болеть-то не могут. А двинешься — явно в разы хуже станет, на опыте проверено.              Сказать бы хоть что-нибудь, но в горле сухо, как в пустыне, а вместо слов выходит лишь едва слышный, незамеченный вздох. Только и остаётся, что лежать и терпеть. И слушать.              — Я с ними не пошёл, честно сказать, меня больше интересовал Париж, — продолжает Романов. — Недалеко он ушёл — нашёл в саду около дворца. И ударил. Да, вот так просто. Кулаком. По лицу. Вы бы такого не одобрили…              Миша про себя хмыкает — он-то как раз более чем одобряет избиение наглой французской рожи. Как же удивлённо тот выглядел среди огня… От воспоминаний передёргивает — огонь-огонь-огонь, только он кругом — пальцы чуть сжимаются на Сашиной руке.              — Михаил Юрьевич… — и заикается на полуслове. Что, от шока даже как говорить забыл, а, Саша? — Вы… Вы…              Ну точно забыл.              Глаза разлепить получается с трудом, зато можно хоть посмотреть на истуканом замершего Романова. Возмужавшего, так и не признать сразу, если бы не голос, и как будто осунувшегося. На него, Мишу, смотрит ещё так… странно. Словно увидел впервые.              Или не надеялся, что очнётся.              — Я, — съязвить ему по привычке хочется, да только из обожжённого горла один невнятный хрип вырывается. Саша, на его счастье, спохватывается быстро.              — Боже, Вы, наверняка, пить хотите… — тараторит и откуда-то — Миша заметить не успевает, откуда именно — достаёт стакан воды, к губам подносит, голову ему придерживает, чтоб не захлебнулся.              Миша пьёт жадно, большими глотками, наконец избавляясь от этого противного ощущения — жара и сухости ему хватило на ближайший век уж точно. А адски ноющие ожоги…              — Как Вы себя чувствуете? — спрашивает его Романов настороженно, когда стакан пустеет. — Мне позвать врача?              — Вполне сносно, — ну не говорить же ему, как разливается во всем теле боль? Он, кажется, и так догадывается, вон, как хмурится на Мишины слова недоверчиво. — Не хуже, чем всегда.              Уж точно лучше, чем когда вся Москва пылала хорошо промасленным факелом. С этой болью вообще мало что сравниться может.              — Зачем Вы так? — и смотрит на него ещё так пронзительно этими своими серыми глазами. — Я же знаю, что это неправда.              Миша матерится про себя. Чёртова связь! Сашу взглядом внимательным окидывает — на нём самом-то она никогда внешне не отражалась, слава богу, но вдруг…              Ничего не находит, на счастье. Видного глазу, по крайней мере.              — Привычка, — даже оправдываться не пытается. Правда ведь, привык молчать и утаивать — жизнь научила. Тут такое не пройдёт теперь. — Давно поняли?              — Что мы с Вами родственные души? — уточняет и чуть улыбается, по-птичьи склонив голову к плечу. Продолжает уже тише: — Я так думаю, что при первом поджоге. Очень… легко было догадаться.              Мише только взгляд отвести остаётся. Вот не хотел, видит Бог, не хотел он петровскому отпрыску такой судьбы, как у него самого! Никому такого не пожелаешь ведь. Только эта судьба за них по-другому, на свой лад решила.              Вот за что ему это?..              — Хуже было только, когда я в себя пришел уже после, — последнее слово выделяет, так что сразу понятно становится, о чем речь. — И ничего не почувствовал. Вообще. Решил, что Вы умерли.              Саша голову опускает, продолжает совсем уж тихо, что почти не слышно, как у него голос надламывается.              — У Вас остановилось сердце, — кудрявые волосы на лоб спадают, лица увидеть не позволяют. Но Мише смотреть не надо, он Романова знает слишком давно, лучше, чем он сам — прекрасно себе представить может, как в серых глазах слёзы собираются. Саша и раньше сентиментальным был, а тут и вовсе… — И не билось. Долго. И без сознания лежали два года…              На всхлип все-таки срывается. Московский только вздыхает, чуть сильнее пальцы сжимает — осторожно, чтобы не потревожить ожоги, не ему одному же это чувствовать, в самом деле. Стоит быть аккуратнее.              — Вы молодец, Александр. Не каждый такое вынесет, — правду говорит. Это ему не привыкать, а… — И что же Вы, потом?..              Неужели все это время он с этой ломотой в теле ходил? И даже виду не подал?              — Да, — в ответ доносится. — Сначала больно было. Потом привык.              Сильный мальчик. Даже нет, не так. Не мальчик уже, а молодой человек, действительно заслужил теперь. И славу, и уважение тоже. Французов, вон, победил, не зря Москва горела все же.              Миша к его лицу тянется, вытирает слёзы, всё же побежавшие по щекам, и улыбается.              — Полно Вам слёзы лить, Александр Петрович, — незачем уже. — Не стоит оно того. Я жив, в конце-то концов, а остальное… остальное можно пережить.              Саша на него мокрые глаза поднимает, лишнюю влагу смаргивает и вглядывается в его лицо внимательнее, словно подвох найти пытается. Подвоха там нет — Миша сам уже забывает, когда в последний раз говорил настолько искренне, как с ним сейчас.              Врать родственной душе смысла нет.              Саша щекой к его ладони прижимается легко и наконец отвечает:              — Верю.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.