Кто ни разу не упал, тот никогда не жил.
В небо посмотри и не дыши.
Наше небо обернется бездной в безмятежной ржи,
И в эту бездну мы с тобой сбежим.
199Х г.
Ночи в Питере белые. Это не то чтобы новость, они тут всегда такими в мае–июне были. Но в бледном, осторожном свете так и не потемневшего до конца неба видно слишком многое. Того, что и видеть-то не захочется. Приехавшего Мишу Питер встречает именно так — белой майской ночью и тускло-серым низким небом. А еще тишиной, темнотой в холодной квартире. Как будто и нет здесь никого. И не было никогда. Миша точно знает, что есть. Ему даже видеть не надо — так чувствует. Свой-не свой озноб чувствует. Сбитые, ещё ноющие костяшки, трещинки-ссадинки, тяжелую, раскалывающуюся голову. Оставленный сколько-то часов назад жуткий синяк под рёбрами, в солнечное сплетение ровно. И что в комнате соседней — тоже. Даже олимпийка эта Шуркина, ужасная совершенно, на вешалке обнаружившаяся, тут ни при чем. И обновившаяся с прошлого приезда батарея пустых бутылок и ещё Бог знает чего. Саша только. Как всегда. — На кой тебя-то принесло?.. — из-за прикрытой двери слышится с руганью сквозь зубы вперемешку. — Сидел бы дальше в своей Москве, блять… — Тебя проведать, — честно абсолютно, пальто к олимпийке по соседству вешая. И неважно, что, когда в ночи в аэропорт ломанулся, от боли не своей чуть не загнулся по дороге. Испугался и того больше. — А оно мне надо? — огрызается. — Нормально все со мной, считай, проверил. Можешь валить обратно. Нормально, как же, пиздит ведь, как дышит. Когда нормально, не трясутся от лихорадки, в пуховое одеяло замотавшись, не цепляют зубами только поджившие ранки на губах. Не влезают в разборки с бандюгами местными, и ладно хоть не ножевое и не пулю схлопотав. Не валяются потом чёрт знает где, пневмонию зарабатывая, потому что майские ночи все ещё слишком для такого холодные. Когда нормально, в груди так сильно не болит. Хотя это непонятно ещё у кого. — Саш, — в комнату заходя, дверью скрипнув. — Саш, ну кому ты врёшь? Мише в ответ сухо зажигалка чиркает. Только зрелище открывшееся лучше слов любых говорит, даже в тусклом свете из окна единственного всё, что надо, видно. Спина худая, разворот плеч, лопатки острые-острые, тронь — порежешься. Пальцы покрасневшие, замёрзшие в неотапливаемой квартире. Румянец лихорадочный на щеках. Космосом на рёбрах расцветающие гематомы. Кожа на костяшках полопавшаяся. Ямочка на плече. И робкая, открытая уязвимость. Миша, честно сказать, забыл уже, когда его таким видел-то последний раз, когда от него не прятались за семью замками. И от вида этого как дышать забывает. Он же… ну, не видел, конечно, но чувствовал так точно. Рядом только не был — ошибка его главная. Усвоил уже. Саша пиздеть сколько угодно может, ругаться и нахер посылать, это уже сто раз было, плавали-слышали, не удивил совсем. Да и как от него уйти? Как вообще… когда ему здесь одному больно? Как его такого бросить? — Проваливай! — звучит почти истерично. Угрожать пытается, скалиться, да не выходит. — Связь эта грёбанная, чтоб ей провалиться!.. В одеяло снова заматывается, от Мишиного взгляда прячась. Увернуться пытается, когда лоб проверяет — хоть яичницу жарь на нем, конечно, — от прикосновения тёплых рук шарахается. Кому он такой, по его мнению, нужен-то?.. Под кайфом или алкоголем выдаёт ведь, не думая. Вернее, ровно то, что думает, несёт. И потом от боли при ломке в судорогах бьется - Миша вместе с ним. Не учитывает только, что нужен. И всегда был. Необходим жизненно — не преувеличение нисколько. — Нет, — голосом ровным максимально. — Не смотри на меня!.. — Не могу. — Уйди!.. — Ни за что. С кроватью рядом на пол опускается. Сашу сейчас успокоить бы надо, что с ним случилось, узнать — и имена этих мудаков на всякий, убить к чёртовой матери потом. Подлечить, мусор по квартире собрать, а то правда, шагу не ступить не споткнувшись, в магазин заскочить за едой и за лекарствами — план ближайших действий намечается примерно. Рукой к нему тянется снова, уже просто чтобы прядь со лба мешающуюся убрать. Не удерживается, по щеке проводит ласково-ласково, как когда-то давно, в прошлой жизни, кажется. Сейчас бы он за это по лицу бы получил разве что. Даром, что не ему одному это чувствовать. — Пожалуйста… Что именно «пожалуйста» Миша спросить не успевает, натыкается на взгляд лихорадочно-широко распахнутых глаз. На в кои-то веки не от какой-то дряни огромные темные зрачки. Раньше — он точно помнит — в них отражалось небо. Серо-хмурое, ясное, тёмное или, как сейчас, белых Питерских ночей — разное. Сейчас в них только жуткая чёрная бездна. И слёзы. Вот-вот с ресниц сорваться готовые. Никогда черноты такой не было. И быть не должно. Не должно от ласки простой так заполошно больно стучать в груди. Миша знает ведь, что не его это, спорить готов, чувствует. Чёрт его пойми как, но точно совершенно. К себе притягивает, не спросив даже, голову на плечо укладывая — рубашка намокает мгновенно. И шепчет что-то, говорит, даже не думает, чего несет, что лучше однажды будет и что справятся они со всем. Что боль когда-нибудь обязательно пройдёт. Саша засыпает прямо так, у Миши на плече. На кровать полностью перебраться приходится, чтоб удобней было и спина потом не отваливалась у обоих. Планы его… подождут. Пусть выспится. Хоть так, с температурой. А Миша не уйдёт никуда. Одного не бросит. Больше — точно нет. Тем более, что лучи солнечные, только-только показываться из-за домов начавшие, так красиво Саше на лицо бликами падают, хоть снимай. И небо на востоке наконец перестает быть таким хмурым.