***
Чай был допит. Свечи догорели наполовину, и их пламя стало ниже, тревожнее. Тэхён молчал всё это время — просто смотрел, изучал, ждал. Мизуки сидела неподвижно, как статуя, боясь пошевелиться, боясь издать лишний звук. Князь встал первым. — Иди сюда, — сказал он, отходя к кровати. Мизуки не двинулась. Ноги приросли к полу, словно корни древнего дерева, которое нельзя вырвать. Сердце билось где-то в горле, мешая дышать, и перед глазами плыли тёмные пятна. — Я сказал: иди сюда. Голос его был спокоен. Но в этом спокойствии чувствовалась сталь — холодная, негнущаяся, которая не терпит неповиновения. Мизуки встала. Сделала шаг. Второй. Третий. Каждый шаг давался с трудом — ноги были ватными, и она боялась, что упадёт, не дойдя. Но она дошла. Остановилась перед Тэхёном, глядя куда-то в район его груди — не в глаза, потому что если бы она посмотрела туда, то разрыдалась бы, упала на колени, взмолилась. А молить было бесполезно. — Разденься, — сказал он. Слова ударили, как пощёчина. Мизуки почувствовала, как кожа на лице загорелась — хотя он даже не прикасался к ней. Она сжала кулаки, вцепившись ногтями в ладони, чтобы хоть как-то отвлечься от ужаса, который разливался по телу, как яд. — Пожалуйста, — прошептала она. — Не надо. Тэхён наклонил голову. Его лицо было спокойным — даже не злым, даже не раздражённым. Просто спокойным, как у человека, который смотрит на муравья, переползающего дорогу. — Ты думаешь, это просьба? — спросил он. — Я не прошу. Я приказываю. Он шагнул к ней, и Мизуки инстинктивно попятилась — упёрлась спиной в стену, потому что отступать было некуда. Тэхён оказался перед ней, нависая, заслоняя собой свет свечей, луну, звёзды — всё, кроме него. — Ты боишься, — продолжил он, и это был не вопрос. — Бойся. Страх делает тебя живой. А я хочу, чтобы ты была живой. Когда начнётся. Тэхён протянул руку и коснулся плеча — там, где алое кимоно переходило в белую шею. Кончики пальцев были тёплыми, почти горячими, и это прикосновение обожгло Мизуки сильнее огня. — Сними кимоно, — повторил он. — Или я сделаю это сам. Но если я сделаю это сам — будет больно. Выбирай. Мизуки смотрела на пальцы, лежащие на её плече. На белые, ухоженные ногти. На синие нити вен, просвечивающие сквозь тонкую кожу. Она выбрала. Руки дрожали, когда она потянулась к поясу. Пальцы не слушались — они скользили по шёлку, не в силах ухватить узел, который Аяме завязала всего час назад. Тэхён не помогал. Он стоял и смотрел, как йольф мучается, как её дыхание становится всё более прерывистым, как слёзы — ещё не пролитые, но уже готовые — застилают глаза. Наконец пояс поддался. Тяжёлая ткань охнула и сползла с плеч, собираясь у ног алой лужей. Мизуки стояла перед Тэхёном в нижней рубашке — тонкой, почти прозрачной, сквозь которую угадывались очертания тела. Она чувствовала его взгляд на себе — тяжёлый, жадный, раздевающий, и это было хуже, чем если бы он прикасался. — И это сними, — приказал Ким, кивая на рубашку. Мизуки закрыла глаза. Сейчас меня здесь нет, сказала она себе. Я в горах. Я сижу у водопада, и птицы шепчутся надо мной. Она сняла рубашку. Холод. Не от воздуха — в комнате было тепло, горел камин, и свечи источали мягкое тепло. Холод был внутренним — он поднялся откуда-то из глубины, из самого центра её существа, и разлился по телу, заставляя кожу покрываться мурашками. Тэхён смотрел на неё долго. Слишком долго. Его взгляд скользил по лицу, по шее, по ключицам, по груди, по животу — медленно, неторопливо, как будто он рассматривал дорогую картину перед покупкой. — Ты прекрасна, — сказал Тэхён наконец. — Я знал, что под этой одеждой скрывается нечто особенное. Он протянул руку и коснулся её щеки. Кончиками пальцев — легко, почти невесомо, как перышком. Мизуки вздрогнула — всем телом, как от удара током. Она не могла контролировать эту дрожь, она шла изнутри, из самых глубин, куда не доставала её воля. — Ты дрожишь, — заметил Тэхён. — Это от холода? Или от страха? Она не ответила. Не могла. Язык прилип к нёбу, и единственное, что она слышала, — это гулкое биение собственного сердца, которое стучало где-то в ушах, в висках, в груди. — Это неважно, — сказал он. — Главное, что ты дрожишь. Мне нравится. Ким убрал руку с её щеки и провёл пальцами по плечу — от шеи до локтя, медленно, как будто запоминая каждый миллиметр кожи. Мизуки стояла не дыша, боясь пошевелиться, боясь, что если она сделает вдох, то сломается — и уже не соберёт себя заново. — Посмотри на меня, — сказал он. Она подняла глаза. Встретилась с чужим взглядом — лиловым, тёмным, бездонным. В глубине этих глаз, где-то на самом дне, горел огонь — не яркий, не горячий, а холодный, голодный, который пожирал всё на своём пути. — Хорошо, — сказал Тэхён. — Ты слушаешься. Это облегчит тебе участь. Он сделал это внезапно — одной рукой обхватил её за талию, другой подхватил под колени и поднял, как тряпичную куклу. Мизуки вскрикнула — коротко, испуганно, и тут же зажала рот рукой, потому что этот крик выдал её страх с головой. Тэхён усмехнулся. — Не сдерживайся. Мне нравится, когда мои женщины кричат. Он отнёс её к кровати и опустил на шёлк — не грубо, почти нежно, как будто боялся повредить. Мизуки упала на спину, и балдахин навис над ней — тёмный, расшитый золотыми драконами, которые скалили зубы и, казалось, смеялись над ней. Тэхён лёг рядом. Не сверху — рядом, на бок, опираясь на локоть, и снова принялся рассматривать её. Сверху вниз — от лица до пальцев ног, от пальцев ног до лица. — Ты знаешь, что будет дальше? — спросил он. Мизуки кивнула. Не потому, что знала — она не знала. Она никогда не была с мужчиной. В горах это происходило иначе — медленно, с песнями, с молитвами, с согласием, которое давалось от чистого сердца. Здесь не было песен. Не было молитв. Не было сердца. — Расскажи, — попросил Ким. — Хочу услышать это из твоих уст. Она молчала. — Расскажи, — повторил он, и в голосе появился металл. — Вы… — голос сел, и Мизуки пришлось начать заново. — Вы возьмёте меня. Силой. Потому что я не могу сопротивляться. — Можешь, — возразил Тэхён. — Но не будешь. Потому что знаешь цену. Он провёл рукой по её животу — открытой ладонью, от груди до низа, и Мизуки почувствовала, как её тело выгибается вопреки воле — не к нему, от него, но под чужой рукой она была как струна, которую перебирает неосторожный музыкант. — Твоё тело реагирует, — заметил он. — Даже если ты этого не хочешь. Тело всегда реагирует. Это закон природы. Тэхён наклонился и поцеловал её в плечо — там, где ключица переходила в шею. Губы были мягкими, тёплыми, почти нежными — и от этой нежности Мизуки стало тошно. Если бы князь был груб, она могла бы ненавидеть его легче. Но эта ложная ласка, это притворство — оно разрывало её изнутри. — Не надо, — прошептала она. — Пожалуйста, не надо. — Надо, — ответил он, не поднимая головы. — Очень надо. Мизуки не увидела этого момента — она закрыла глаза. Но она почувствовала всё. Сначала — его руки на её бёдрах. Жёсткие, сильные, раздвигающие её ноги, которым она не могла сопротивляться, потому что тело перестало слушаться. Потом — вес на себе. Тяжёлый, давящий, прижимающий к постели так, что невозможно было вздохнуть. Потом — боль. Она пришла не сразу — сначала было давление, чужое, враждебное, от которого хотелось закричать. А потом — резко, остро, как нож, входящий в живот. Мизуки вскрикнула — громко, отчаянно, как кричат, когда знают, что никто не придёт на помощь. Тэхён замер. — Терпи, — сказал он, и в голосе его не было жалости. — Первый раз всегда больно. Он двинулся. И каждое движение было пыткой. Мизуки считала. Она не знала, зачем — просто считала, чтобы не думать о том, что происходит с её телом. Раз — его дыхание у уха, горячее, сбившееся. Два — пальцы, вцепившиеся в её бёдра, оставляющие синяки. Три — шёпот, что-то бессвязное, чего она не разбирала. Четыре — она почувствовала, как по щеке скатилась слеза. Одна, горячая, обжигающая. Пять — вторая слеза. Шесть — третья. Мизуки перестала считать, потому что сбилась. Слезы текли ручьями, и она не могла их остановить — как не могла остановить Тэхёна. В какой-то момент — она не знала, через сколько ударов сердца, через сколько толчков — её сознание отделилось от тела. Это произошло внезапно, как обрыв струны: она вдруг оказалась под потолком, глядя на себя сверху. Там, внизу, на кровати, лежала какая-то женщина — бледная, с распущенными волосами, с закрытыми глазами, с безвольно разбросанными руками. И этот человек — Ким Тэхён — делал с ней что-то, что не имело значения, потому что это была не она. Сейчас меня здесь нет, повторила Мизуки, паря под потолком. Я в горах. Я сижу у водопада, и птицы шепчутся надо мной. Она видела водопад. Слышала, как вода падает с высоты, разбиваясь о камни тысячами брызг. Видела птиц — тех самых, с длинными хвостами и острыми крыльями, которые сидели на скалах и щебетали что-то на своём птичьем языке. Рэн играет на арфе, подумала Мизуки. У неё получается. Наконец-то получается. Но звук арфы перекрывался другим звуком — тяжёлым дыханием, скрипом кровати, влажным шлепком тел. И он прорывался сквозь её убежище, как вода сквозь трещину в плотине. Это случилось не в один момент. Не как вспышка — как медленное угасание свечи, которую задувают не резко, а понемногу, с каждым выдохом. Сначала умерла надежда. Мизуки лежала на кровати, глядя в потолок, и вдруг поняла: никто не придёт. Никто не спасёт. Нобуко не вылетит из тени с мечом наголо. Асэми не пробьёт стену. Рэн не вырастет за один день и не станет воительницей. Мизуки одна. И она останется одна навсегда. Потом умер гнев. Тот самый гнев, который помогал ей держать спину прямой, когда Тэхён кормил её с руки. Он угас, оставив после себя только пепел — серый, безжизненный, который рассыпался при первом дуновении ветра. Потом умер страх. И это было самое страшное. Потому что когда умер страх, Мизуки перестала быть живой. Живые существа боятся — это их главный инстинкт, главное оружие, главная защита. Без страха нет желания жить. Без страха нет смысла дышать. Мизуки перестала бояться. И в тот же миг она перестала быть собой. Она лежала на кровати, и её тело вздрагивало в такт движениям Тэхёна, но её уже не было внутри. Она смотрела на себя со стороны — сверху, с потолка — и видела только пустую оболочку, куклу с широко раскрытыми глазами и беззвучно шевелящимися губами. О чём она шепчет? — подумала Мизуки, глядя на себя сверху. Она прислушалась. — Птицы… шепчутся… за небосклоном… — повторяли губы внизу, беззвучно, как у рыбы, выброшенной на берег. — Птицы… шепчутся… Мизуки не знала, сколько это длилось. Может, минуту. Может, час. Может, целую вечность — такую же долгую, как её жизнь в горах, и такую же короткую, как взмах крыла. Тэхён кончил — она почувствовала это по тому, как его тело напряглось, как дыхание стало прерывистым, как он выдохнул что-то, похожее на стон. Потом он обмяк, придавив её своим весом, и Мизуки показалось, что она задыхается — не потому, что ей не хватало воздуха, а потому, что он был везде, этот запах дыма и сладости, он заполнил её лёгкие, её кровь, её мысли. Он откатился в сторону и лёг рядом, на спину, глядя в потолок. Его грудь вздымалась — Тэхён тяжело дышал, как после долгой дороги. — Ты была хороша, — сказал он, не глядя на неё. — Лучше, чем я ожидал. Мизуки не ответила. Она лежала на боку, поджав колени к груди, и смотрела на стену. На ней не было ничего — только гладкая штукатурка, чуть кремовая в свете догорающих свечей. — Прости, — сказал Ким вдруг. — Что пришлось так грубо. Но по-другому ты бы не поняла. Он повернулся к Мизуки и положил руку на талию — тяжёлую, горячую, чужую. — Ты привыкнешь, — сказал он. — Со временем. Они все привыкают. Мизуки не знала, кто такие «они». Другие девушки, которых князь привозил сюда. Другие куклы, которые лежали на этой постели до неё, смотрели в этот потолок и умирали по частям. — Ты самая красивая, — прошептал он ей в затылок. — Из всех, кто у меня был. Самая красивая. Он поцеловал в плечо — там, где остался след от его губ, и прижал к себе крепче, как будто боялся, что она исчезнет. Как будто она могла исчезнуть. Как будто она была не просто куклой, а чем-то ценным. Мизуки лежала, глядя на стену, и не чувствовала ничего. Ни боли. Ни отвращения. Ни стыда. Ничего. Свечи догорали одна за другой, и комната погружалась в темноту. В этой темноте Мизуки наконец позволила себе закрыть глаза. Не потому, что хотела спать — потому что не хотела видеть.***
Она не спала. Всю ночь Мизуки лежала с открытыми глазами, глядя в темноту, слушая дыхание Тэхёна — ровное, спокойное, как у ребёнка. Он спал. Он мог спать после того, что сделал. А она не могла даже закрыть глаза, потому что каждый раз, когда веки тяжелели, она видела его лицо — склонённое над ней, с влажными от пота волосами и полуоткрытыми губами. Когда небо за окном начало светлеть — сначала серое, потом розовое, потом золотое — Тэхён зашевелился. Открыл глаза, посмотрел на неё, улыбнулся — той же лёгкой, почти нежной улыбкой. — Ты не спала? — спросил он. Мизуки покачала головой. — Жаль, — сказал он. — Тебе нужно отдыхать. Сегодня будет долгий день. Тэхён встал, потянулся, не стесняясь своей наготы, и подошёл к зеркалу. Мизуки смотрела на его отражение — красивое, опасное, чужое — и не могла понять, как этот человек, который выглядел как бог из древних легенд, мог сделать с ней то, что сделал. — Я пришлю Аяме, — сказал он, надевая халат. — Она поможет тебе привести себя в порядок. Отдыхай сегодня. Завтра ты поужинаешь со мной снова. Тэхён вышел, не оборачиваясь. Дверь закрылась — тихо, почти ласково. Мизуки осталась одна. Она сидела на кровати, глядя на дверь, и не могла пошевелиться. Тело было чужим — оно болело, ныло, напоминало о себе каждым вздохом, каждым движением. Но Мизуки не обращала на это внимания. Она смотрела на свои руки — на запястья, где красные полосы от верёвок почти исчезли, и думала о том, что теперь на них нет никаких следов. Никаких следов того, что с ней сделали. Вошла Аяме. Она не смотрела на Мизуки — опустила глаза, подошла к кровати, молча протянула халат. — Помогите мне встать, — сказала Мизуки. Голос был чужим — хриплым, безжизненным. Аяме помогла. Мизуки поднялась на ноги и почувствовала, как что-то потекло по бедру — кровь, должно быть. Она не посмотрела. Она прошла к зеркалу и посмотрела на себя. В зеркале отражалась чужая женщина. Растрёпанные волосы, размазанная помада, синяки на шее и плечах. Глаза — пустые, мёртвые, без сапфирового блеска, который так восхищал её учениц. Мизуки смотрела в эти глаза долго — минуту, две, пять. Искала в них себя — ту Мизуки, которая играла на арфе у водопада, которая смеялась с Асэми, которая гладила Рэн по золотистым волосам. Она не нашла. — Аяме-сан, — сказала она тихо. — Та девушка, которая была здесь вчера… она умерла. Служанка всхлипнула, но ничего не сказала. Мизуки отвернулась от зеркала. Она больше не хотела смотреть на чужое лицо. Она подошла к окну, посмотрела на решётку, на серое небо, на черепичные крыши. Где-то там, далеко-далеко, за горами, был её дом. Но она уже не могла вернуться. Потому что та, кто ушла оттуда, умерла в этой комнате, на этой постели, под этим мужчиной. — Что мне теперь делать? — спросила она, не оборачиваясь. Аяме подошла сзади и осторожно, боязливо положила руку ей на плечо. — Жить, госпожа, — сказала она. — Только жить. Дальше. Мизуки закрыла глаза. — Это не жизнь, — прошептала она. — Это существование. И я не знаю, сколько смогу его вынести. Но она знала. Она вынесет столько, сколько нужно. Ради Рэн. Ради народа. Ради тех, кто остался в горах и смотрит на небо, надеясь, что их Мизуки-сама вернётся. Она не вернётся. Но они не должны этого знать.***
Это случилось не в ту ночь и не на следующее утро. Это случилось через неделю, когда Тэхён пришёл к ней снова — и Мизуки не закрыла глаза. Она смотрела на него. Смотрела прямо, не отводя взгляда, пока он делал с ней то, что делал. — Почему ты не плачешь? — спросил он, когда всё кончилось. — Слёзы кончились, — ответила она. Тэхён усмехнулся — удовлетворённо, довольно, как человек, который получил то, что хотел. — Ты привыкаешь, — сказал он. — Я же говорил. Ким ушёл. Мизуки осталась одна. Она лежала на кровати и смотрела в потолок. Золотые драконы скалили зубы — они всегда скалили зубы, когда она здесь лежала. Она уже знала каждого из них, каждую чешуйку, каждую трещину в штукатурке рядом с ними. Она подняла руку и посмотрела на неё. Рука была её — она помнила эти пальцы, которые когда-то перебирали струны арфы, заставляя птиц слетаться на скалы. Теперь пальцы были те же, но внутри них не было музыки. — Я больше не играю, — сказала Мизуки вслух, проверяя, как звучат эти слова. — Я больше никогда не буду играть. Она сказала это и почувствовала… ничего. Ни боли, ни сожаления, ни тоски. Просто констатацию факта, как о том, что небо серое, а за окном — решётка. Мизуки перевернулась на бок, поджала колени к груди и закрыла глаза. Она не спала. Она просто лежала в темноте, слушая стук собственного сердца — ровный, спокойный, чужой. Ты умерла, сказала Мизуки себе. В ту ночь. На этой кровати. Ты умерла, и теперь ты только тело, которое дышит, ест, ходит, лежит под ним, когда он приходит. И это всё, что от тебя осталось. Она не плакала. Слёзы действительно кончились. Мизуки просто лежала и ждала — утра, смерти, чуда. Того, что придёт первым. А за окном шептались птицы — чужие птицы, не те, что в горах. Они не знали её имени. Они не знали, кто она. Они просто пели свои птичьи песни, ни о чём не подозревая. И Мизуки завидовала им. Потому что они были свободны. А она — нет. И никогда уже не будет.