Circensis

Горячая работа
NC-21
В процессе
70
1
автор
yellow moon бета
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 23 страницы, 8 175 слов, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
70 Нравится 29 Отзывы 13 В сборник

Мой дом — карточный

Настройки
Примечания:

Lesley Gore — You don’t own me

Lesley Gore — I’m Coolin’, No Foolin’

Anya Nami — Sadistic

Все идеи Фёдора Достоевского Николаю, лежащему на кровати и мечтательно закинувшему руки за голову, приходятся по душе. Нависают над ним перекрёстным светом разноцветные огоньки гримёрки. Говорит Достоевский — много, но сдержанно, бархатным голосом выставляя правильные приоритеты; акцентируясь не на логике, на пятнах крови, на вырезанных внутренностях — больше всего он, естественно, упоминает сердце. Заставляет Николая почувствовать, как оно пульсирует на ладони, ещё живое. Заставляет ощутить его тепло и горечь, и металлический привкус крови во рту, и безусловное единение с сердцем собственным, которое в восхищении замирает. Заставляет прислушаться к стуку и ощутить себя до ужаса смертным, уязвимым; и почему-то рядом с Фёдором это перестаёт казаться чем-то плохим. Гоголь слушает чужую размеренность, вкрадчивость; чувствует, как кровь курсирует по жилам и от этого сводит зубы, и как область в груди начинает почти не фантомно болеть. Словно это сердце на ладони — его сердце — принадлежит самому Достоевскому. В гримёрке, как обычно, стоит марево, оно пробирается под кожу, безвозвратно впитывается в них обоих; Николай в своём невыносимо-язвительном подобии пытается привторяться Факиром, как и прежде. И, внезапно, чувствует Управляющим Достоевского, хотя раньше ни один человек не смел перейти границу, стать, в каком-то смысле, частью его цирка. О, это Николай понял после одной занятной истории, связанной с Фёдором, но сейчас ещё не время её рассказать. Влияние вызывает интерес. Гоголь позволяет раз за разом, прощупывая границы сотканного мира, проникать в голову. Николай Гоголь перед Управляющим чувствует жертвой кровавого шатра себя самого. Фёдор Достоевский говорит про странных людей со способностями — эсперов; тех, кто может управлять миром и кого просто необходимо уничтожить, чтобы более слабые получили шанс на существование. Чтобы не вмешиваться в дела против Бога. Чтобы и самим очиститься перед Ним. И Фёдор находит себя божьим посланником, который должен принять ответственность убить их. Милостиво взять на себя все грехи, и возможно ему подарят шанс меньше мучаться, эти страшные кошмары отпустят. У Гоголя философия несколько иная: он хочет обрести свободу души, которая достигается лишь смертью — свободой в первую очередь от черепной коробки, мыслей, существования; и это тоже вызывает дрожь по телу и фантомную боль, потому что он слабо представляет себе, что такое не существовать. Гоголь был всегда, сколько себя помнит. Он не может осознать даже, как глубоко забирается в размышлениях. Но верит, что тогда и наступит свобода, и жаждет момента — и невольно очищает тех, кто лишается жизни под куполом его шатра. Фёдору это по душе. Тогда он протягивает руку, предлагает договориться: Николай Гоголь будет дарить свободу именно эсперам, и они оба сойдутся в интересах; когда придёт время, Николай умрёт перед ним, обретая желаемое, а Достоевский убедится, что никого из эсперов не осталось. Последним погибшим будет именно он сам, себя убить ему ничего не стоит, и рука не дрогнет — особенно ради такой важной миссии. И тогда Бог будет доволен. И, возможно, в гоголевском забытье и свободе он, наконец, встретит его одобрение. Встретит Его. Фёдор нависает над Николаем, вглядывается в светлое лицо с чёрной тушью под глазами и говорит о том, что Николай Гоголь ему нравится; а в каком именно смысле нравится не уточняет, но порой засматривается уж слишком долго, и самому Гоголю такое повышенное внимание очень льстит. Они с Достоевским путешествуют по миру, несут скабрезный туман, призрачный шатёр и муку, что оторачивает края штор кружевом. Фёдор соглашается быть личным ассистентом, но Николай предпочитает, чтобы он сидел в зале и восхищённо, с одобрением смотрел. После того, как шатёр обретает первого и, пожалуй, единственного возможного живого посетителя, выпотрошенные куклы теряют смысл — Гоголю не нужно всеобщее внимание, ему нужно внимание конкретного человека, чьё мнение он считает достаточно значимым. И Николай Гоголь часто начинает давать выступления и вовсе без зрителей, с одним только Достоевским в зале — это происходит после того, как они выбрасывают из шатра всех кукол, сидящих в обитых красным бархатом сиденьях. Правда, в процессе Николай не досчитывается главной куклы коллекции — Дазая Осаму. Это удивляет, он ведь помнит, как зашивал шрам на плоти после разрезания в ящике, вырывал глаза — и не может быть, чтобы Дазай не стал пошитой из трупа и вывернутой куклой-обманкой. Скорее всего, он ненароком выронил её после выступления в Йокогаме. У Фёдора есть своё место в седьмом ряду. Он всегда смотрит оттуда, пронизывая сцену и силуэт на ней тёмным внимательным взглядом. Ловит каждый жест, отдаёт всё внимание без остатка — Гоголю именно это и нравится, и он снова-снова-снова позволяет ему жить. Открывает навесную ширму над главным входом, Достоевский переступает порог, и Николай берёт его под руку. Они рядом-рядом, соприкасаются боками, Гоголь потом, закрывшись в ванной, опускает голову, плечи трясутся от отчаянного смеха. А всё от осознания, что он страшно привязался. Что Фёдор дорог ему. О, он точно должен его убить. Потому что Достоевский предлагает умереть предпоследним, но свобода никогда не будет полной, если Гоголь не лишится привязанности здесь. Настолько близкий человек умрёт от его собственных рук — не иначе. Он знает, что Достоевский до последнего будет сопротивляться, не выполнить миссию для него означает потерпеть полный крах, и Гоголь тогда уже знает, что это — временное перемирие, и они ещё не раз сцепятся в ожесточенной схватке, как настоящие враги. Фёдор Достоевский тоже знает, что это — не навсегда. Но ему нужен отдых, и Николай, тонкими пальцами перебирающий карты, притягивает возможностью развлечься. И до того, как всё полетит к чертям, он успеет осуществить хотя бы часть чужого божественного замысла. Афиши про цирковое выступление появляются в Нью-Йорке, трепещут от ветра, отклеиваются от столбов, рвутся. Никто не знает, кто их оставил. Зал взрывается смехом, искренним и почти что счастливым, гулко вспарывает задымленное последним фокусом пространство, где, кажется, нечем дышать, так тяжело скрывают сцену от внешнего мира плотные шторы, так напирает на голову купол. Гоголь подхватывается на ноги, улыбается до ушей, глаза у него — две бирюзово-прозрачные жемчужины в широко распахнутых глазницах — огромные; Достоевский чувствует, как взгляд его маниакален, как безумен на самом деле. На секунду, когда Николай делает взмах, и Фёдор знает, что он сейчас невидимым жестом вытащит нож, сердце сжимается. Гоголь не даёт обещаний помиловать. Гоголь всегда, даже от незначительной мелочи, может передумать. Но падают на спинки кресел трупы живых ещё мгновение назад зрителей, остаются открытыми их глаза в восхищении, губы — в крике, и Достоевский ощущает, что сердце делает следующий удар, а значит, Гоголь хочет ещё кое-чего сегодня — и тогда он поощряюще аплодирует, медленно, выпрямившись в кресле, подобно Управляющему цирка. Удар ладонями. Удар. Удар. И Гоголь картинно глубоко кланяется, и Фёдор знает, что не вызывает у него улыбкой отвращения, как обречённые на гибель своей приторностью. Музыка продолжает играть из основного зала, пока они перемещаются до гримёрок. Приглушённый звук саксофона едва достаёт, покачивающимся ритмом совпадает с Николаем. Он раскидывает цветы по всей комнате, отступает в центр спиной, смотря на Достоевского, делает шаг с лёгкой оттяжкой на каждый звук, заставляя ждать ноту. Двигается плавно, ничего не подразумевая, но для Фёдора всё это представление — пошлость. Шоу, которое не хочется останавливать. — Потанцуешь мне? — Достоевский щёлкает зажигалкой, зажимая сигарету губами. Николай посмеивается, не останавливаясь. — Сменить песню? — Ты можешь? Но вопрос Гоголь оставляет без определённого ответа, продолжая танцевать, и снова заводит разговор через долгую минуту, меняя тему. — Не знал, что тебя возбуждает не только расчленение людей, Фёдор. — Даже не предполагаешь, что я мог смотреть всё это время на тебя? — парирует Достоевский, делая ещё одну затяжку. Николай резко приближается вплотную и на дне его глаз начинает тлеть и разгораться пламя. Притяжение, смешанное с начинающимся сумасшествием, способное за секунду перейти черту и толкнуть на непредсказуемое даже для него самого действие, сжечь здесь всё. — Ещё одно обесценивание моей работы — и живым ты в следующий раз не останешься. Достоевский хмыкает: — На тебя никогда флирт не работает? — Лучший флирт — это похвалить, как красиво я выпотрошил гостей. Но Николай практически мгновенно остывает, отталкивается рукой и крутится, забывая яростные мысли, и у него слишком хорошее настроение, чтобы обращать внимание на лёгкие неточности фёдоровых формулировок — пока сам Достоевский хоронит сигарету в стеклянном блюдце на столе, заходит за спину. Гоголь поднимает вверх руки, то ли для движения, то ли позволяя прикоснуться. Фёдор проводит пальцами по грудной клетке, вторую руку предлагая возле лица раскрытой ладонью: — Что думаете насчёт танца? Николай кивает, разворачиваясь, пальцы сталкивает, раз за разом отстраняется и приникает снова, словно это даёт ему повод наконец трогать Фёдора столько раз, сколько захочется, тогда, когда будет угодно, играть, ни разу не по-настоящему, выскальзывая из хватки. Достоевский мажет касанием по чужому телу, ладонь кладёт под лопатками; в какой-то момент Николай отстраняется слишком неожиданно и рука соскальзывает ниже, даже, пожалуй, неприлично, но Гоголь придумывает «шутку» — и приближается, возникая перед самым лицом, и руку Достоевского за запястье перехватывает, нарочно заставляя придерживать именно так. Ждёт реакции. Фёдор, вместо смущения, поднимает одну бровь. — Забавно, правда? — Весьма, — отзывается Достоевский; продолжая чужую провокацию, несильно сжимает пальцы на бедре. Николай подаётся вперёд, инстинктивно пытаясь отстраниться и напарываясь на самого Фёдора; непозволительно впечатываясь в него всем телом. — Ты тёплый, — констатирует Достоевский, имея ввиду мягкость бледного тела, кости, которые прощупываются, если надавить сильнее. — Ты тоже, — говорит Николай, представляя, как вытаскивает из него внутренности и трогает языком. — Диван в углу, если что. Фёдор толкает Гоголя на спину, касаясь плоской грудной клетки, безумно привлекательной — возможно, изначально стоило спать с мужчинами. Николай падает, глазами светлыми из-под ресниц стреляет. Руки с выпирающими косточками за шею заводит, делает вид, что согласен, что Фёдор ведёт. Достоевский думает, Гоголь совсем с катушек слетел, если хочет попытаться убить его — хуже только разве в самом процессе, — но решает предостеречься и резко отступает в сторону; вовремя, потому что Гоголь как раз заносит нож, и удаётся ударить его по руке, выбить и отбросить лезвие. — Ты выиграл. Что ж, тогда я в душ, — тянет Николай, выворачиваясь и поднимаясь. Явно намекая на продолжение. Признавая проигрыш. Он размашист и небрежен. Его взгляд цепляется за стеклянное блюдце с золотой каймой, в ромбовидных узорах — отражения ламп. Он тратит немного времени по пути, чтобы склониться над зеркалом, критически взглянуть, волосы подправить; понять, что же Достоевскому, чёрт, так понравилось? Щёлкает шпингалет на двери прилегающей к комнате ванной, почти незаметной за стойкой для одежды, и через минуту доносится тихий шум воды. Фёдор ждёт. Такой поворот событий не может быть чем-то ожидаемым для него, естественным. Только спонтанным, внезапно возникшим порывом — сейчас и, возможно, Николай передумает, и тогда, скорее всего, никогда. Снова доносится щелчок, Фёдор поднимается, забирает одно полотенце со стула и замирает в дверном проёме. Гоголь стоит перед зеркалом над умывальником, растрёпывает влажные волосы пальцами, приглаживает коричневые брюки. Следом — бежевый пиджак, накинутый для какого-то притворного приличия, учитывая отсутствие рубашки. Фёдор заходит в душевую кабину, закрывая за собой штору, а Гоголь так и остаётся стоять, и всё ещё тут, когда он выходит, завязав полотенце на бёдрах. Гоголь откручивает по спирали крышку на чёрной металлической банке, зачёрпывает глину, распределяет по волосам, мажет базу перед гримом. Достоевский одевается и становится рядом, едва цепляя плечом плечо, открывает ящик, выдавливает пену для бритья и медленно касается лезвием. Николай, разумеется, делал то же с утра перед выступлением, но выглядит это уже не идеально. На вопросительный взгляд Фёдора — подать бритву? — он фыркает и широкой кистью сразу наносит белую краску, перекрывая лицо. — Всё равно видно. — Специально, чтобы не было соблазна представлять девушку. — Я слышу ревность? Гоголь усмехается, веко вниз оттягивает, карандашом чёрным проходится и несколько раз моргает, чтобы убрать дискомфорт. Достоевский одеколон наносит, сушит волосы феном, потому что мокрые неприятным холодом опускаются к плечам и вызывают мурашки, воротник поправляет; выбирает тоже брюки и пиджак, только чёрные. — Всё, ты закончил? — Кажется, да, — Гоголь крутится, проверив грим. — Это не было необходимостью, Николай. Гоголь смотрит серьёзно, прямо в глаза, говорит: — В первую очередь ты хочешь актёра. Снова играет роль — и это значит, Достоевский не может просить его настоящего. Он ложится, опираясь на локти, кладёт ноги так, чтобы Фёдору тоже было удобно расположиться. Когда Достоевский садится — поднимается навстречу, подбородок отводит в сторону, позволяя в шею поцеловать, одной рукой шарит по простыни и на ощупь находит чужое предплечье; сдавливает, почувствовав, как настойчиво поцелуи переходят от прикосновений губами к укусам, как пальцы Достоевского цепко впиваются сквозь пиджак, как он рукой проводит по бедру тянуще. Гоголь смазанно обводит взглядом тумбу за диваном с безделушками — вроде балеринки на музыкальной шкатулке, жемчужных бус, веера, карт, открыток — и смотрит дальше в потолок только, не в силах свою же комнату выдержать. Рот открывает молча. Фёдор уложить в голове не может открывающуюся вседозволенность, слетая с катушек не меньше. Сбивчиво говорит на ухо, что Николай ему нравится, и сейчас у этих слов более чем достаточно обоснований. Когда Гоголь понимает, что чувствует Достоевского внутри, желание убить его и умереть вспыхивает с новой силой, и в то же время он перестаёт двигаться. А потом видит, что Фёдор положил на его руку свою. Что взгляд ловит. Успокоить пытается. — Делай, что должен. Не надо со мной нянчиться. — Попробуй расслабиться, это не опасно, — почему-то с грустью звучит. Николай презрительно говорит, что Фёдор слишком мягок для него, но от плавных движений успокаивается, затылком трётся о простынь, глубоко дышит. Достоевского это удовлетворяет достаточно, чтобы перейти к стимуляции — Гоголя выкручивает на кровати, а потом уже, выныривая из эйфории, тяжело дыша, он оценивает: — Неплохо. — Смотри, не задохнись, — ухмыляется Достоевский, не упуская возможность съязвить, но даже «неплохо» сейчас означает «божественно». Они тратят немного времени, чтобы прийти в себя, и ложатся спать вместе. Гоголь совсем не чувствует себя сумасшедшим, тыкаясь носом в чужое плечо, и Фёдор подтверждает его адекватность, гладит по волосам, шепчет, что спокойным Гоголь тоже прекрасен. И впервые спорить, доказывая безумие, не хочется. Следующим днём цирк останавливается на окраине Венеции. Когда Гоголь заходит назад в гримёрку после выступления, то жадно припадает накрашенными губами к чашке с кофе, неизвестно откуда взявшейся и, похоже, ещё тёплой; делает несколько больших глотков, не отрываясь, кадык двигается вниз-вверх, и Фёдор замирает на мгновение. А затем он оставляет примерно половину, не вытирая багровый след, и подходит, медленно покачиваясь под музыку, и Достоевский решает не подавлять желания опустить ладони ему на бёдра. — Это было особенно прекрасно, — констатирует, считает быстро, сколько пуговиц расстёгнуто — две, не меньше. Когда Николай позволяет, то касается шеи носом, и все мышцы на ней напрягаются. Светлые волосы Фёдор быстро заправляет и возвращает руку на бедро. — Не перехваливай, а то я подумаю, что тебе нравится моя работа только из-за того, что мы перешли на новый уровень общения, — он замирает, о чём-то задумываясь, явно с флёром мечтания. — Мы с тобой уже словно сотрудники. Фёдор выгибает бровь: — Мне кажется, или сотрудники себя ведут не совсем так? Гоголь кладёт подбородок на плечо, расслабляется, мажет касанием щеки по скуле, и Достоевский добавляет с улыбкой: — Но, может, я ошибаюсь. У Николая, как обычно, щеки немного колятся, и это сочетание, казалось бы, маскулинности с гримом, накрашенными глазами и губами ему очень идёт. Достоевский понять не может, что так сильно задевает в образе, и почему именно к Гоголю получилось приблизиться, но оторваться не может. Ни выпустить его из рук сейчас, ни, как бы не было страшно признавать, уйти из шатра. Думает, похоже, действительно смерть разлучит их, как бы слащаво для секса между двумя мужчинами не звучало. К тому же, которые пытаются друг от друга избавиться. Николая разносит от запаха фёдорового одеколона, резкого и стойкого, похуже алкоголя, он цепляется пальцами за чёрную рубашку, соприкасается в моменте и грудной клеткой с его, и ниже, ненавязчиво «стыкуясь» где-то на уровне тазобедренных костей — одинаковый рост позволяет порой делать чудесные вещи, — а потом снова движется назад, руками придерживая Фёдора по обе стороны чуть ниже плечей. — Может, покурим? Они доходят в плавном танце до столика перед зеркалом, Гоголь тянется, не разрывая касания, делает первую затяжку и подносит сигарету к лицу Фёдора. Фёдор не против, хотя его не спрашивают. Он смотрит прямо, глазами чёрными поглощая собеседника в полумраке комнаты, обхватывает губами фильтр, качает головой назад, прося убрать, и касается поцелуем, выдыхая дым прямо в Гоголя, и Гоголь, явно не собирающийся противиться, Достоевского за подбородок цепко хватает пальцами, углубляя контакт, толкая язык внутрь чужого рта. У Фёдора кружится голова и тело пробивает судорогой. Гоголь выпускает дым в потолок, тушит сигарету наощупь о блюдце. Мычит сдавленно, пока Достоевский впивается зубами в кожу под линией челюсти, и шарит руками по поверхности за спиной, убирая чашку. Фёдор поднимает его за бёдра и садит, держа под коленями. — Ты так всегда всё торопишь, — голос неуловимо меняется, как будто флирт и провокации тревожили, а сейчас никакой загадки не осталось. Будто это даже не отсутствие интереса, а почти раздражение. — Остановиться? — Да нет, — Николай безразлично пожимает плечами, ноги разводит. — Так чего ты тогда хочешь, Господи, что не так? — Достоевский сжимает колени, прощупывая, смотрит строго в глаза. А потом резко догадывается, тянет Гоголя назад встать за руку и сам на колени становится. — Так нравится? — Хорошая попытка, — Николай смеётся, снова увлекаясь процессом. — Ты же знаешь, я люблю неожиданности и сюрпризы. Ничего себе, конечно, сюрприз, думает Достоевский, поглаживая пальцами ткань чужих брюк. Цепляя ногтями кожаный чёрный пояс. Зубами расстёгивая молнию. Смотрит снизу вверх и, пытаясь оценить происходящее, понимает, что про стабильность лучше забыть сразу, пока Гоголь оценивает его длинные ресницы и губы. Но когда ещё он бы попробовал, верно? А Николай — именно тот, с кем можно перепробовать всё. И тут его главное преимущество. Он требователен, безусловно; хочет много внимания, заставляя использовать руки; сразу не даёт привыкнуть к темпу, сжимая волосы и опуская ниже, и Фёдор думает, это — самое странное ощущение из тех, что он испытывал. — Надо же, я даже не хочу вырвать тебе язык, — говорит Николай, шипит от наслаждения, пальцы, вздрогнувшие, разжимает. Острым кончиком Фёдор обводит по контуру, вспоминая, как это делали ему девушки. Гоголя всё устраивает. Он то предпочитает контролировать темп и глубину полностью, не давая ни на что отвлечься, то отпускает, позволяя продемонстрировать самому. Достоевский не может сказать, что это плохо. В голове гоголевским ехидством всплывает: «вообще ничего не можешь сказать, да?». Он не смотрит вверх, и Николай в основном тоже на него не смотрит, невидящим взглядом скользя то по стенам гримёрки, то по потолку. Чёрные волосы приятные и мягкие, сквозь них нравится пропускать пальцы, кончиками надавливая на кости черепа. Он представляет, как разрезает Достоевскому голову пилой и на этой мысли срывается, чуть грубее отталкивает от себя, чтобы закончить невыносимую пытку. Фёдор восхищается, когда Гоголь судорожно хватается одной рукой за край стола так, что пальцы белеют, когда приоткрывает губы в немом восклике, когда дышит, а растрепавшиеся волосы падают на глаза. Колени саднит так, что Достоевский удивляется, что вообще выстоял. — Это было совсем не по-божески, — замечает вполголоса, уже на ногах с невозмутимым видом оправляя волосы, щупая нижнюю челюсть возле ушей и пытаясь привыкнуть к ноющей боли то ли в ней, то ли в горле. — Выбивать из меня вчера душу тоже, — Николай пытается восстановить голос. — Это был план мести? — Что ты, ты сам загнал себя в эту ловушку. Но, определённо, повеселил меня. Он оставляет смазанный поцелуй на щеке и, забрав нож, уходит к двери. Слыша протест, разворачивается на каблуках: — Меня кое-что вдохновило, пойду повеселюсь ещё немного, остались дела. Никаких кукол, но от развлечения четвертованием отказываться грешно. — С тобой не попрактикуешь, увы. Но я скоро вернусь, разберись пока со своей… — Гоголь делает абстрактный взмах рукой в воздухе, — проблемой. И исчезает в коридорах цирка, оставляя Фёдора, к которому даже не прикоснулись, со смешанными чувствами, в состоянии, близком к эмоциональному экстазу и перегрузу одновременно. Спят они ещё не раз. Гоголь опирается на спинку, подкладывая руки под голову, и острые локти возникают над ним, обтянутые вельветовой тканью, пока Фёдор стоит на кровати на коленях и застёгивает ремень на чёрных штанах; умудряется достать сигарету — ну точно фокусник — и покачнуться вперёд, одними глазами прося подкурить прямо сейчас. Чиркает колёсико стащенной с тумбы зажигалки, Николай глубоко затягивается, и его щёки впадают внутрь, очерчивая сильнее высокие скулы. Достоевский сжимает зажигалку и не может оторвать взгляд. Вечер за вечером — тянет момент. Лежит на спине, пока Гоголь в очередном таком моменте растекается по нижней части кровати, позволяющий брать себя за волосы, опускать глубже. Пока он подтягивается, недвусмысленно протирает рукавом пиджака рот. Достоевский спрашивает: — Не чувствуешь стыда? — Мы все когда-нибудь умрём, Фёдор, к чему. Это эпизод жизни, где есть я, ты и что-то странно-притягательное между нами, химия, которая разрушится, как только один исчезнет. Даже не будет сожаления, потому что мы слишком отдалимся тогда. Хотя сейчас я бы не хотел тебя терять, — Гоголь тяжело вздыхает. — И я собирался выяснить, что это в принципе, ещё когда делал ты. Мне понравилось, — глаза глубокие, чистые с восторгом смотрят, у Фёдора перехватывает дыхание. — Поэтому даже могу ещё раз. И Достоевский понимает, что совсем скоро кто-то из них умрёт. Тогда, когда кажется, что что-то случится не скоро, и наступает конец. Особенно когда Гоголь признаёт, что готов на такое просто потому, что ему понравилось проводить с Фёдором время. Когда же их время кончится? Гоголь вытаскивает песочные часы из шляпы, прячась в одной из комнат, и смотрит на пересыпающийся прах — пять минут, длящиеся вечность. Он знает, что Достоевский его никогда в этой комнате не найдёт. Фёдор не ходит искать. Чтобы не заблудиться. Чтобы не наткнуться случайно на те секреты, которые он предпочёл бы не знать. А Николай путается в коридорах-лабиринтах часами. И один раз, уже приходя в себя и подбираясь к выходу, замирает — напротив в нескольких шагах чёрной фигурой стоит Управляющий, лицо — тень, в затылок упирается лампа, слепящая Гоголя, и ему самому остаётся только рухнуть на пол. Плечи расправленные, трость приводят в ужас. Гоголь просто не может ошибиться. И не только внезапное воплощение приносит страх, но и личность воплотившегося. Фёдор отбрасывает трость в сторону, быстро садится к нему, позволяя узнать. В глазах у Николая стоит такой кошмар, который пугает и самого Достоевского. — Понял, больше никогда её не брать. Николая мелко передёргивает и он пятится, взглядом шокированно коридор обводит, мол «ну ты и даёшь». — Я, пожалуй, ещё пройдусь. Он поднимается на ноги и уходит обратно. Оба прекрасно понимают, что у Гоголя есть вещи, с которыми лучше не сталкиваться, потому что они смертельны; Достоевский обычно действует по выверенным стратегиям, чтобы случайно не «переключить» что-то в нём, Николай честно старается не надрывать психику лишний раз. Но, выпадая из спокойных фаз, не может. Не может, потому что не хочет быть только спокойным. Он думает, что всё-таки сумасшедший, когда целует Достоевского, проводит языком по зубам и думает, как эти зубы выдернуть плоскогубцами; знает каждую грань на них, может вспомнить тактильные ощущения. Ему слишком нравятся спонтанные психозы, творящиеся порой в цирке, в нём самом, и если бы Достоевский сказал, что нужно избавиться от них полностью, Гоголь убил бы его на месте, потому что никто, ни единая душа не смеет Николаю Гоголю что-то запрещать или приказывать. Даже просить — не всегда. Даже Фёдор не имеет права такое просить. И прекрасно это понимает. Николай вспоминает, с каким счастьем попытался разрезать его, думая, что фокус получился. Как ножом оставлял шрам на лице. Как представлял снятую кожу на руках, отрезанные пальцы, отсутствие скальпа. Гоголь засыпает на полу в этой холодной комнате — одни лишь бетонные серые стены, кажущиеся грязными, дверной проём, в который не вставлена дверь, песочные часы, без остановки отсчитывающие пять минут — и ему снится «кровавый орёл». Под истошные вопли Достоевского он вскрывает ему спину ножом, стараясь не задеть лёгкие и жизненно важные органы, чтобы муза смог оценить красоту картины, с хрустом выламывает рёбра назад, заставляя Фёдора заживо гореть в аду. Он напрасно старается сохранить жизнь, потому что увлекается чересчур и, когда приходит в себя и смотрит в зеркало, поставленное перед Достоевским, видит только остекленевшие глаза мёртвого. Гоголь просыпается, не чувствуя конечностей от пронизывающего холода, и хочет найти Фёдора немедленно, чтобы поцеловать, а потом в абсолютной точности повторить сон. Он смотрит на онемевшую руку и думает воткнуть нож, проверить чувствительность. Собственное тело ощущается куском мяса, никак ему не принадлежащим. Когда Николай возвращается в гримёрку, то находит Достоевского на кровати читающим какой-то потрёпанный роман, подходит, садится ему на бёдра, позволяет целовать плечи, и когда двигается на нём вверх-вниз то продолжает представлять убийства, и кровавые ошмётки плоти, вырванные кости и органы нравятся ему больше всего. Фёдор опускает руку ему на член — Гоголь вскрикивает и кончает. На следующее выступление Николаю внезапно необходим ассистент — Достоевского об этом, естественно, не предупреждают, и, возможно, Гоголь придумал это, когда уже стоял на сцене. — Вы, юноша в седьмом ряду. У Фёдора ужасное дежавю, но чужой притягательной манере невозможно сопротивляться. Он покидает кресло. Зрители продолжают смотреть. Достоевский подходит и становится прямо перед ним, заглядывая в глаза. Пытается выяснить, узнал ли Николая достаточно, чтобы играть против него снова. Гоголь улыбается, распахиваются широко веки, сужаются зрачки-точки, и Фёдор понимает, что не контролирует тут ни черта, как бы не старался. И это так страшно, как впервые. Смертельно страшно. Он ждёт, что зрители сейчас рухнут на свои спинки, прекратив следить за зрелищем, но Гоголь вместо убийств протягивает ему ладонь, как даме, садит на стул лицом к трибунам. Руки на плечи кладёт, становясь прямо за спиной, обезоруживающе вниз соскальзывает, и когда проводит двумя пальцами ему по бедру, Фёдору кажется, что он сам прямо на сцене сойдёт с ума. Николай объявляет фокус — сейчас он вытащит сердце, и это сердце будет принадлежать Достоевскому, а потом невозмутимо вернёт назад. Мягкая речь вводит в транс, буквы сбиваются. Фёдор знает, что пистолет заправлен под накидку, считает, успеет достать — и проваливается в анестезию дурманящего голоса. Гоголь тихо смеётся прямо в ухо, пряча шприц. Пальцами «шагает» по грудной клетке, считает рёбра, давит на плоть, но Достоевский не чувствует касаний. Чтобы сделать фокус эффектнее, его заставляют собственные руки вперёд вытянуть, переворачивают податливо, как вздумается, меняя вложенный реквизит. Фёдор повинуется. А Гоголь уходит практически в пошлость. Требует придержать фонарик, посветить себе в грудь, потому что сам занят. — Прекрасный ассистент, всё делает, как нужно! — восклицает и губы в улыбке хищно растягивает. И хвалит, хвалит, хвалит так, что голова кругом. Обычно добиться от Николая полного одобрения в его же цирке невозможно. Он перемещается вперёд, склоняясь над сидящим, постукивает кончиками пальцев по пальцам Фёдора, по фонарику. Выкручивает в нужном направлении. Все думают — это фокус, декорации; и глубокий след, от которого вся одежда выпачкана в тёмной крови, ненастоящий. Один лишь Николай, пряча кинжал, знает, что происходит, до конца. Проводит по разрезу ровному, почти стерильному, края ощупывает, забирается внутрь. Достоевский рот открывает, пытается вдохнуть, смотрит с нечитаемой эмоцией на Гоголя. Когда присутствующие понимают, что крови слишком много, разрастается ужасный гул, от которого хочется закрыть уши. Николай поддевает сердце, ладонь Фёдора переносит ближе, сжать его заставляет. Достоевского тошнит от фокуса-кошмара и хочется куда-то деться от подталкивающих рук Гоголя. Николай усмехается в микрофон, сердце вытаскивает, глаза строит: — Дарю. Достоевский знал, что он всегда был жестоким, но сейчас не может поверить тому, что видит. Разве после такого не умирают? Гоголь сердце к чужим губам прижимает. Зал взрывается криком. — Приятного аппетита, Фёдор. Достоевский закрывает глаза и откусывает. Плоть скользкая и жилистая заполняет рот, с металлической нотой, зубам поддаётся плохо, Фёдор глотает, почти не пережёвывая, пока кроме разводов крови на ладони ничего не остаётся. Гоголь бросает его и зрителей и резко выходит, сворачивая шатёр. Наступает такая тишина, словно мира не существует. Один он в сером поле, упавший на землю, с клочком ткани в чёрно-белый квадрат. Один он во всём мире. Время на песочных часах останавливается. Здесь, сейчас Достоевский умрёт; в этой точке получится идеально, момент располагает как нельзя лучше. Их история должна кончиться. Гоголь хватается за голову, сгибается пополам, под крепко зажмуренными веками вспыхивают яркие кровавые облики, губы, маниакальными бело-красными пятнами затапливая пространство. Он швыряет ткань под ноги, сразу же, нырнув за навесную ширму, вспарывает ножом пространство, убивая посетителей, бросается к Фёдору — сердце у него в груди, стучит слабо. Гоголь зашивает его, полуживого, опирающегося на спинку с закатывающимися глазами, и благодарит жестокого фёдорового Бога за то, что иронично создал его эспером, хотя Достоевский эсперов ненавидит. Именно способности поднимают порог человеческой выдержки. Николай лежит на полу в гримёрке, жёлто-оранжевый свет заполняет помещение, и он голову закидывает, и карты комкает в пальцах, пока Фёдор ему стрелки по лицу неосторожно размазывает, губ касается губами, карты свои кладёт и потирает на груди сквозь рубашку шрам. И Николаю хорошо-хорошо. И Николай готов сам умереть вот так. Дома.
Примечания:
70 Нравится 29 Отзывы 13 В сборник
Отзывы (5)