Этот край недвижим. Представляя объем валовой
чугуна и свинца, обалделой тряхнешь головой,
вспомнишь прежнюю власть на штыках и казачьих нагайках.
Осенью Саша думал, что потеряет рассудок, когда командный пункт созвал срочное собрание; на столе красовался рапорт о том, что Шлиссельбург был взят. Александр разделял полностью общее настроение в штабе — смятение, потерянность, страх. Конечно, страх… «Столице не пристало бояться, Александр. Поправимы абсолютно все проблемы, особенно в вашем положении» — вспоминал он невольно, а у самого руки тряслись. — …удобная точка для удара, флот — им больше не нужно. Они сотрут нас с лица земли, и глазом не моргнут… — бесился Климент Ефремович, ворошивший короткие волосы. — Товарищ, спокойнее, — Андрей Александрович, несмотря на нарочито-спокойный тон голоса, тоже был в напряжении. От него им, кажется, за километр веяло. — панику сейчас разводить ни к чему. По порядку давайте: нам нужно решить, что делать с продовольствием. Бадаевские склады уничтожены, а вместе с ними и наши главные запасы… Саша был словно бы в тумане. Реплики их были какими-то приглушенными, отдалёнными — шум собственной крови в ушах заглушал звуки. Перед глазами плыло отнюдь не только из-за накатившего страха. Боль где-то в районе солнечного сплетения явно не способствовала работе головы — это горели упомянутые склады. До сих пор не утихало, судя по всему. Александр поднял на командующих осоловелый взгляд, сцепив пальцы в замок, и проговорил хрипло, но чётко: — Это ваша вина. Маршал обернулся на него, нахмурив брови, явно не ожидав услышать в свой адрес обвинения. — Сдурел ты, что ли, а? — рявкнул он, поджав губы. Саша огрызнуться хотел было, — каково неуважение ведь, посмотрите на смертного! — но Пётр Сергеевич вмешался прежде, чем разразился бы спор, поддержав при этом, всё-таки, Александра. — Товарищ Невский прав, Климент Ефремович, не отрицайте своей вины, — говорил он со всей строгостью. — вам неоднократно предлагали рассредоточить продовольствие… Потом Саша не особо-то и слушал. Но точно помнит, как спустя небольшое количество времени встречал прибывшего Жукова, и крепко пожал ему руку.***
Настоящие проблемы пришли вместе с зимой. Вспоминая о ней всего через пару лет, Александр всё не переставал удивляться, как ленинградцы вообще смогли пережить три долгих месяца, не ронять достоинства и не сдаться.Больная, тихая Кассандра,
Я больше не могу — зачем
Сияло солнце Александра,
Сто лет тому назад сияло всем?
Тяжело, когда каждая смерть, которых за день было не менее четырех тысяч, отражается на тебе. Саша без острой необходимости на улицу не выходил, игнорируя даже иногда несрочные вызовы в Смольный — он не пройдёт и полпути, куда бы ни шел. Люди на улицах и вовсе на людей быть похожими перестали, а на себя Александр даже боялся взглянуть в зеркало — но оно всё равно слоем пыли покрылось уже давно. Коробило лишь только при одном взгляде на собственные руки с посиневшими кончиками пальцев, потрескавшейся шероховатой кожей, обтягивающей кости тонко. Их сотни тысяч таких же. Бессильных, уставших. Но у них было преимущество в виде возможности умереть, а у Саши — нет. Но если бы выбор был, он бы предпочёл смерть, если говорить честно. Силы покидали стремительно, как и люди Ленинград — Саша самолично провожал эвакуационные пароходы, машины, но легче не становилось, а, кажется, только наоборот. Всё хуже и хуже: каждым падающим градусом, с каждым налётом и артобстрелом, с каждой смертью, с каждым вдохом, дающимся теперь болезненно — холод обжигал лёгкие. Так что Александр порой не выходил даже за ста двадцатью пятью граммами псевдо-хлеба. Толку всё равно никакого. Несмотря на то, что в горло кусок не лез, голод присутствовал. Едкий, изнутри разъедающий — Саше, бывало, отчётливо казалось, что желудок действительно сам себя начал переваривать. Но это наверняка бредни? Он себя часто начал ловить на том, что порой как-то чересчур долго, нездорово пялился на своего потрёпанного Неву, уже давно переставшего даже жалобно мяукать. И одёргивал свою руку каждый раз, когда она устрашающе-медленно тянулась к коту; понимая, что уже, вероятно, потихоньку с ума сходить начал, опускался на колени перед нетвёрдо стоящим на лапках животным, аккуратно беря его на руки, и тихо плакал, роняя слёзы на свалявшуюся шерсть. Но как бы Нева не ластился, как бы не мурлыкал едва ли слышно, хозяин успокаивался зачастую долго. Ещё грустнее было сжигать любимые книги, которые Саша холил и лелеял, как собственных детей. Первым на растопку пошёл Пушкин, за ним — Тютчев, Фет, Астафьев… хорошо горело, конечно, но практически не грело. А может, это Невский мерз теперь просто постоянно, как будто на автомате. Но некоторые любимые сборники Саша всё-таки сохранил: Мандельштама, которого усердно от Миши прятал, Блока, Лермонтова… своих обожаемых авторов он такому унижению не подвергнет, прости, Александр Сергеевич. Но самое неприятное, наверное, наступало тогда, когда выйти на улицу всё же становилось необходимо. Невыносимо было смотреть на разрушенные вражескими снарядами дома, на кровавые следы под тяжёлыми сапогами, на обледеневшие тела, которые неизвестно когда уберут и захоронят ли их. Сашу дрожь брала при виде совсем ещё малых детей, на санях везущих своих родителей в неизвестность. Город засыпал. Александр очень хотел заснуть вместе с ним. Было дело, что из чистой дани уважения Саша зашёл на ближайшее кладбище. Вера и тогда за ним увязалась — она в целом от него после смерти родителей боялась отходить, словно бы Невский мог ей дать какую-то защиту. Но Саша, говоря честно, тут был абсолютно бессилен. « — Почему они умирают, Александр Петрович? — тихо хныкала девочка, сжимая в руках ткань Сашиного пальто. Саша и сам не знал, честно говоря, почему война так жестока, и забирает всех, на кого глянет косо. Смотря на горы тел, которые хоронить некому было, он и сам был готов разрыдаться от бессилия перед собственными жителями, перед теми, кого обещал защищать. Людей сражали болезни, холод, голод, обстрелы. Саша не мог сделать ничего. Совсем ничего. Он лишь осторожно гладил Веру по заплетённым волосам, прижимая к себе поближе, чтобы уберечь хотя бы её от колючего ветра, бьющего в грудь, и чересчур честно как-то сказал: — Я не знаю… прости.»***
Бомбёжки поначалу — больно. Саша после каждой из них в первые месяцы, возвращаясь домой, раздевался, придирчиво оглядывая своё тело; подмечал, где синяки оставались, где ожоги, раны. Потом перестал. Противно стало, страшно на самого себя глядеть. Был ли он вообще на себя похож? На вряд ли. А кто тогда может смотреть на него по ту сторону зеркала? Кто там был? Зимой, когда звук метронома вдруг начинал бить быстрее, Александр не мог набраться даже сил, чтобы встать, дойти, несмотря на то, что добродушные соседи в помощи не откажут. Саша без необходимости никого к себе из людей не подпускал. Саше перед ними стыдно. Так стыдно — как в глаза смотреть? Сейчас многие продолжают трудиться, работают, а он дойти из одной комнаты в другую не может. Не смешно ли это? Трясло каждый раз вместе с землей, в унисон такту гула самолётов. Тяжёлого, зловещего. Это и есть мелодия Ленинграда, а не какая-то симфония Шостаковича, думалось Невскому. Грохот, взрывы, крики, треск — вот она музыка, которой они все сейчас жили. Её ритм каждый раз задавал метроном, к которому привыкнуть успели, как к родному. Саша в эту мелодию тоже свою лепту вносил: кричал, плакал, ругался и злился так громко, что, казалось бы, хлипкие стены вот-вот рухнут. Потом перестал. Потом не осталось сил. Но с наступлением весны много легче стало. Столько радости было — как будто бы блокаду прорвали, ан нет, всего лишь время года сменилось. Саша даже едва заметно улыбнулся при виде своих счастливых горожан, радующихся такой, казалось бы, мелочи. «Мелочь» — подумал бы он всего каких-то десять лет назад. А сейчас весна — спасение. Но в полной мере к работе удалось возвратиться только в конце марта, когда город уже начали потихоньку восстанавливать от разрушительных последствий суровой зимы. Саша помнил, как шёл по улицам, озираясь по сторонам, и как много он не узнавал. Как перекошены были здания, полуразрушены, совсем стерты с лица земли. Сейчас, конечно, их не восстановишь — некому было. Людей в городе осталось от былого количества мало. Эвакуировались, погибли, слегли неспособными к физическому труду… грустно было брать в руки первые отчёты о том, сколько всего они успели потерять только за три месяца. Страшно особенно от того, что никто не знал, сколько ещё таких зим их ждёт. Не без помощи Петра Сергеевича Попкова в кратчайшие сроки Ленинград стал приобретать вид по крайней мере не рушащегося на каждом шагу города. Восстановить его, конечно, даже наполовину сейчас не представлялось возможным — далеко не все ещё отошли после трех месяцев сплошных мучений. И Саша стал чувствовать себя, всё-таки, немного лучше — на ногах стоял около-твердо, по крайней мере.***
— Александр Петрович, Вы прекрасно же сами понимаете, что нам это необходимо! В чём проблема? Саша побарабанил тонкими пальцами по столу, рассматривая данные чертежи, в которых, говоря откровенно, соображал не особо, но волновало его совсем другое. — Меня волнует то, справитесь ли Вы, Нина Васильевна, — вздыхает он тяжело, потирая переносицу. — строительство будет проходить слишком близко к линии фронта, и время у вас будет очень ограничено. Не более, ну… пятидесяти-шестидесяти дней, скажем. Вы уверены, что работа может быть доведена до конца? Миловидной внешности девушка перед ним активно закивала головой, явно горящая огнем своей идеи. — Наш ЭПРОН всё продумает, я Вам обещаю. От Вас нужно только одобрение к началам работ — мы успеем всё в кратчайшие сроки! Саша думу думает, ломается. Знает, что если вдруг провалится весь план — ответственность и на него тоже ляжет. Рисковать Александр не особо любил. Но, что и говорить, о чём-то подобном в командном пункте уже как-то задумывались, а никто и не углублялся особо. А тут возможность есть. Стоит ли? — Ладно, — выдыхает в конце концов, веки опуская, из-за чего и не увидел, как загорелись глаза Соколовой. — но это нужно обговорить со всем командным пунктом. Я передам кому надо. Нина Васильевна пожала Саше руку, но даже от простого рукопожатия пальцам немного больно — царапины и ссадины долго с них не сходят. — Спасибо Вам, Александр Петрович. Каково же было Сашино удивление, когда сорок три дня спустя после внепланового командного сбора, на котором Соколова получила добро на начало строительства и были назначены руководители, Саше в руки попался отчёт о том, что Ладожский трубопровод был успешно проведён, и Ленинград теперь может быть снабжён необходимым для поддержания работ в городе топливом. Улыбнулся даже невольно. Он с ЭПРОНом по окончании войны обязательно как-нибудь должен встретиться. Руки всем пожать.***
Какое бы время ни было, Саша даже не знал, хорошо ли он относится ко сну или нет. Сон отвлекает его от всех реальных тягот, помогает забыться хотя бы на пару часов; и этот же сон, казалось, доламывает. Снилось ему самое разное: иногда бредовое, беспорядочное, а иногда осознанное такое, действительное. Часто ему снился Суворов. И постоянно твердил о чём-то, чего на утро Александр не вспомнит. Наверняка о победе что-то… Снились эвакуированные за пределы Ленобласти сестра, брат и сын, их лица. А ещё чаще — Московский. Сны с ним Саша особенно ненавидел из-за того, что зачастую они вылезали за рамки снов. Никому Невский не признается, что, порой, краем глаза замечал красноглазую фигуру в военной гимнастёрке рядом с собой. «— Да уйди ты уже… — шипел сквозь сжатые зубы Саша, дрожащими руками разрывая напополам лист с неудачным планом битвы. Один из офицеров, в последнюю очередь уходящий с собрания, незадачливо оборачивается, хлопая глазами. — Простите? Невский мотнул головой, словно бы помогая мозгам встать на место, и махает рукой неопределённо. — Я сам с собой, не обращайте внимания.» Он иногда был с ним так ласков, совсем как в Империи. Саша поначалу действительно велся на тихое, нежное «Сашенька, иди сюда», звучащее совсем-совсем взаправду. Руки тянет — и не может коснуться. Его нет. Ему кажется. Александр схватиться пытался отчаянно, растворившийся силуэт желая не только увидеть, но и почувствовать. А его не было. А он далеко, за сотни километров где-то сражается за его свободу. За их общую свободу, но от этого ничуть не легче. Прекрати, пожалуйста. Это же не ты, зачем притворяешься? И оттого ещё больней.***
А сколько радости было, когда новость о прорыве блокады разлетелась по городу со световой скоростью. Саша прямо-таки на себе прочувствовал всю радость, обуявшую полуживой город, как выдохнули командиры, как скакали, обнявшись, словно мальчишки. Это пока только прорыв — до полного снятия ещё далеко. Но сколько же сил было вложено хотя бы в это, хотя бы в то, чтобы стальное кольцо, наложенное врагом, дало трещину! В город начали пребывать первые поезда. Невский встречал их с тростью в руках — ноги держали плохо. Головные бредни доводили до того, что терять сознание в случайный момент — норма теперь не только для него. Вместе с эшелонами пришло и кое-что очень ценное. « — Александр Петрович, Вам письмо, — хриплым голосом проговорила Вера, сделавшаяся совсем болезненной. Саше с ней теперь крышевать приходилось — не бросать же девочку одну. Невский удивленно вскинул брови, думая, что что-то по работе наверняка, но увидев имя отправителя, адрес, думал, что сознание потеряет прямо так. Распечатал торопливо, но бережно — не дай боже порвать.Напиши как ты, Шур. Я очень переживаю.
Твой М. Ю. Московский.
Два предложения, написанные, судя по всему, очень торопливым почерком, заставили Сашу разрыдаться впервые за два «сухих» года.» Миша стал писать письма. Зачастую короткие, с односложными предложениями — Александр знал, что времени у Москвы катастрофически мало, но как же было, всё-таки, приятно, что он хотя бы не забыл. Он помнит, пишет. А когда в одном из писем последний абзац состоял всего из одного слова, — «люблю», — Саша растрогался уж совсем. « — А кому Вы письма пишете, Александр Петрович? — тихо спрашивала Вера, когда, сидя у её кровати, Невский писал в Москву очередное письмо. — Своей любви, дорогая, — столь же тихо отвечал Саша, убирая с взмокшего от жара лба светлые пряди.» Его любовь перестала писать ему письма в январе сорок четвертого. В том же году и в том же месяце Саша похоронил свою Веру.***
Тяжёлым армейским сапогом Московский ступает по заснеженным улицам. Потрёпанным, на себя непохожим — Миша начинает сомневаться, что попал в нужный город. Его родной, любимый Ленинград, пусть и не пестривший теперь обилием красок, был хотя бы живым. В том городе было уютно, тепло даже зимой — его грели (пытались) чужие руки, которых он, почему-то, не ценил. Как это было глупо. Сейчас Миша смотрит на обветшавшие дома, на полупустые улицы, на стеклянные осколки под ногами, на серое небо над головой, которое, казалось бы, вот-вот заплачет вместе с ленинградцами от радости победы. Миша тоже это чувствует, — этот вкус прямо на обветренных губах, — хоть и знал, что настоящая победа будет свершена тогда, когда над Рейхстагом будет виться их знамя. Знамя, которое будет соткано советскими швеями. Знамя, которое на самую вершину водрузят советские солдаты. Московский боялся, боится и бояться будет. Боялся встречи с ним так, как не боялся покидать Петербург в 1812. Страх не уйдёт, покуда они не увидятся. Миша знает, что город уже начали как-никак восстанавливать, но от того сердце сильнее сжимается в ожидании. Если это ещё хоть как-то подлатали, что было в начале, когда город беспрерывно трясся и дрожал под грохотом авианалетов, артобстрелов? А как же Саша? Саша писал ему письма, — короткие, но информативные, — но Миша меж них читал правду и откровенную ложь. Он в каждом письме просил Александра писать, как чувствует себя, как справляется. «Потерпи немного», «я приеду, как блокада будет полностью снята» — раньше его просто не пускали. А Московский так хотел ещё прошлым годом проскочить в Ленинград, забрать, утащить своего Шуру оттуда в место, где никакие немцы его не тронут, где он поправится, где он будет с ним — но это был бы опрометчивый до крайности поступок. А его, как минимум, просто не пускали из соображений безопасности. Миша своё отсутствие старался компенсировать хотя бы словами, написанными в перерывах между бесконечной работой — «потерпи», «подожди», «еще немного». Он на Сашу возлагал все свои надежды. Его дом, адрес которого Миша запомнил на всю жизнь, по сравнению с остальными держался достаточно стойко. Но ему всё равно казалось, что от неверного шага он просто рассыплется, как карточный домик. Но Москва всегда был рисковым. Открывает дверь, входит в парадную. Серую, чахлую — тут явно давно не убирали. Московский честно не удивится, если еще и труп здесь найдет, прямо на лестнице. Ноги сами несут на четвертый этаж, к девятой квартире. Дверь хлипкая, потрёпанная… Руки-то трясутся. В Советском Союзе верить нельзя, но Михаил про себя всё равно, как на автомате, первую вспомнившуюся молитву читает. Увидеть бы, увидеть… Стучится. — Саш? Молчание какое-то странное. Неживое. Снова стучится. — Шура, это я. «Открой, пожалуйста, открой…» Ещё с минуту молчание. Миша не знает, билось ли у него вообще сердце в это время, но в настоящий пляс пустилось тогда, когда дверь всё же скрипнула. Не та. — Простите, вы Александра Петровича ищете? Москва резко оборачивается, сверкая алыми глазами, и активно кивает головой невысокой старушке. — Его, его. Подскажите, где его найти? — Вам в Смольный надо. Он там сейчас должен быть, — говорит она скрипящим голосом, неопределенно махнув рукой. «Живой» — единственная мысль в голове мелькает. Забыв даже незнакомку поблагодарить, Миша, не думая о том, что дорогу вспомнить трудновато будет, летит вниз по ступенькам, к промёрзлым улицам.***
— Товарищ Невский, — тишину полупустого кабинета прорезает звонкий басистый голос. Саша поднимает выцветшие глаза, прикрывая толстую папку. — Я слушаю. — К Вам Михаил Московский пожаловал, — отрапортовал солдат, сложив руки. — пропустить?