Самоедство, самогрешность, самоленность.
Самотесность, самоблядство, самоубийство.
Растянутая до неприличия затяжка, череда коротких и порывистых – легкие сжимаются, дым медленно–плавно–хитро застилает, омут перед глазами не отступает, потому что он – всё, что осталось. Он здесь, он рядом. Кроет. Давай, руку протяни, коснись – он же здесь, рядом совсем, будто не уходил никуда. Боль фантомная, как фантомный и он, а он фантомный или правда вот здесь стоит и руку тянет свою худую, костяшками коснуться пытаясь? Правда мало интересует, когда кроет, в это время вообще мало, что волнует. На квартире съемной сидит, а тишина и не давит совсем, тишина отступила давно, потому что оно работает, не подводило ещё. 1 апреля – день смеха; смеётся в тишине тёмной и холодной квартиры, ладонью ударяя по пыльной столешнице, снова – ещё раз, повторить, пока ладонь не начинает болезненно саднить, белые вкрапления на коже смотрятся убого, намекая солнцу, что не солнце оно уже даже: выходите, это ваша конечная, а вы конченый. Смириться с конечной придётся не сейчас даже, а на утро, когда голова пухнет, а внутри всё ноет–не кроет, прямо–таки крича, что самоедство и самоубийство ушли не так далеко от самобляства и самотленности. «Передо мной портрет мужчины средних лет. Когда он чокается с зеркалом, оно кричит в ответ» – Антон кризисом среднего возраста ещё не страдает, а зеркало кричит, надрывается, кулачками своими стучит–стучит, кричит. Проснись. А проснуться и не может, потому что не засыпал, а потерялся и везде, и нигде. В зеркале юноша светлый совсем, мягкий, с улыбкой своей обходительной, с глазками–пуговками, в зелени которой только тонуть и тонуть, там ему едва исполнилось 26, перед ним горизонты открыты все, «Импровизацию» крутят лишь год, а влюбленность – не удавка на шее крупной.Мы некто и никто, и мыслей Шапито,
И всё стоит в прихожей вешалка, на вешалке – пальто,
Скажи мне, я же всё о том, чего ты ждёшь?
– Чего ты ждешь? – тихо, пальцами отражения касаясь собственного, а зеркало безмолвно на столике стоит, отвечать не собираясь даже. – Чего ты ждешь?! Взмах порывистый, эмоция – импульс, а зеркало не мозолит уже, продолжает безмолвить уже на ковре, стену отражая блеском своим. Кроет. Кровит. И неизвестно, что быстрее накрывает, где кровит и как остановить, взглядом по себе – в норме, если не считать себя. Антон ведь не дурак совсем, обещает, что закончит, как только легче станет, а легче не становится. А почему не становится – от того, что рядом он или от того, что он не рядом – хер знает, а Антон не знает, поэтому глушит дальше. Он ведь не алкоголик совсем, с зеркалом не чокается, а нюхается. Это считается успехом? Мама в детстве боялась, что сопьётся, как папаша родной непутевый: «мам, я не пью». Не спился, как отец, а сторчался, как личность медийная и известная. Можно ведь считать за успех признание проблемы, но решение проблемы – дело сложное, да и нет проблемы даже, а так – пустяк. «Я закончу, когда станет легче». Не становится легче сразу, не становится и потом – сейчас, спустя месяцы после расставания. Друзья его не идиоты, херню замечают, а когда замечают – сейчас, что делать не знают, потому что он тоже замечает, не отпускает, делает шаг вперед и два назад, потому что на шее ошейник плотный и крепкий, шаг сделаешь неверный: «Кьяра, попрощайся с папочкой». Слабак. – Отъебитесь от меня! Мне никто не нужен! Тишина в ответ не смущает нисколько, а голоса в голове и не думают замолкать, они – совесть, они – яд, они – Содом и Гоморра головушки Шастуновской. Хочется кричать и рвать, бить и кусать; он замолкает, лбом в ребро столика утыкаясь, терпя зуд снаружи и внутри, рвётся всё, болит, кричи–не кричи, но всё же кричит. Соседи не скажут «спасибо», «пожалуйста» тоже не скажут. Потому что концерты из квартиры повторятся вновь и вновь уже на протяжении месяца, смех–крик–удар–смех–смех. – Хватит, – всхлипывает, пальцами голову сжимая, – прошу, пожалуйста, хватит… Не хватит сейчас, не хватит и потом, Антон знает это наверняка, потому что завтра будет больше, доза сильнее, а он отчаянно считает, что пока не колется – всё не так плохо, он ведь справляется, просто сложно это всё, проблемно. Звонок в дверь – звон в голове, пока идёт, шатаясь по коридору, пока пальцами по стенке елозит, каждую неровность подушечками собирая своими. Насчитывает 41 трещинку, а потом – пятый звон в голове. Значит и не в голове, обычно больше трёх не бывает. Открывать не спешит даже, просто лбом в обивку, пальцами по гладкому металлу ручки, а глазок не смотрит, знает – там тот, кому не рады сейчас, не рады завтра и не рады вчера. А может и рады, радость ощущается сейчас надломом противным, вспоминает радость от подарка Савины – щемит всё. – Радость, – вспоминает, что оно такое и с чем его едят; как улыбался, когда маленькую долговязую копию себя разглядывал. Радость – не радость совсем – понимает, когда звон вновь по перепонкам ударяет, о себе напоминая глупому Антошеньке, которому биться головой о дверь осталось немного, пару раз приложись – закончится, голоса об этом вежливо напоминают, подначивают, в бокалах нервы Шастуна помешивая, ложечкой выедая, словно десерт самый прекрасный. Самоедство в своём первозданном виде, где ты – палач, кузнец, бог и дьявол, самый трусливый мальчишка и сильный владыка земель. Открыть – сдаться. И он сдаётся, дверь толкая вперёд, лишь бы вошли и помогли. – Шаст, – призыв в сознание проникает тягуче–медлительно, будто сгустки мёда сладкого–сладкого, а улей выкурен весь, попередыхали чёрно–жёлтые. – Шаст, ты меня слышишь? Ощущает, как чужи руки обвивают, удерживают от прострации, падения, столь неминуемого в реалиях времени настоящего. Кроет. Кровит гораздо меньше, потому что голос – лекарство, голос – бальзам, внимание – спасение. Сплевывает сгусток на пол, даже не различая цвета сегодняшней субстанции (последствие принятых решений не ограничиваются моральными стенаниями, физическое здоровье страдает не меньше, больше страдает головушка бедовая). Следует за тенью с лохматой копной, по наитию ступая туда, куда ступать следует, а куда не следует – не ступает, а может ступает, да его тень оберегает от падений вновь, за руки придерживая. Тушку такую на руки не поднять, на плечо больше не закинуть, поэтому остаётся перемещаться медленно, шажками. Ощущает, как тело плавно опускают на диван, лицом позволяя свиснуть на пол; мутное очертание тазика; обрывки фраз. – Я не знаю, что он принял, – прострация, – он мой друг, – выпадает на миг, – останусь.Горячие, как воск; холодные, как ртуть,
Мы поменяемся местами с тобой когда–нибудь,
Скажи мне, только не забудь: «Чего ты ждёшь?»