...о хозяине и верной псине.
25 июня 2023 г., 20:29
Майки затягивается в последний раз, и сигарета, до фильтра сгоревшая, тушится о бетон. Движением легким бросается вниз с крыши, отсчитывая этажи. Их, кажется, где-то шестнадцать было. Может больше. Возможно, ему хотелось лететь вслед за ней. Возможно. Подул прохладный ветер ночной, и Харучиё косится на Манджиро. Свою он уже докурил вот как несколько секунд назад, и всё, что оставалось ему, так это Манджиро глазами сверлить, не имея возможности налюбоваться, да на Токио ночной бросать равнодушный взгляд.
— Вы не замерзли, босс?
— Нет. — Сухой ответ не менее сухим тоном. Санзу кивает, мол, как скажете, и не отвечает ничего, прекрасно понимая, что отрешенность эта — просьба негласная к тому, что, бога ради, давай просто помолчим.
И они молчат, а потом Хару изменения какие-то замечает, замечает, как все же вздрагивает Сано, покрывается мурашками кожа, — он был внимателен до деталей как самый умелый художник, когда дело касалось Майки, — как ёжится. Санзу снимает пиджак, и без вопросов теперь, просто зная, что так надо, опускает его на плечи чужие тощие, оставаясь в рубашке одной. Манджиро не говорит ничего, только, чтоб выглядело не так явно, кутается в одежды элемент поплотнее, вбирая в себя тепло чужого тела.
День выдался тяжелым, а ночь — холодной. Настолько, что сегодня Майки даже разрешит Харучиё спать в одной с ним кровати.
Кровать слишком большая для одного человека, на самом деле, но вот ирония: всегда, большую часть своих ночей Манджиро проводил в ней в одиночестве, в гнетущем, и, чем одиночество для Санзу и было — в тяжелом. Он не знал, как это ощущал Майки, а спрашивать и вовсе было отвратительной идеей. Очень, очень отвратительной. Да, он не знал точно того, как его Король проживал это чувство, чувство, что сам Харучиё сравнивал с разложением заживо, но отчасти его влияние было налицо: если подумать, легко сделать вывод, что Манджиро иссушила вынужденная жертвенность, заключающаяся в том, что ото всех он себя, как мог, оградил. Почти ото всех.
Бонтен, конечно, всегда был у него под рукой. Он мог сказать, приказать что угодно, и его слово, являвшееся в их реалиях законом, тут же начнет свой активный процесс на пути к исполнению.
Санзу обязательно отчитается. Или Коконой. Реже — Какучё. Они всегда были рядом.
Но по-настоящему Майки не подпускал близко практически никого. Даже, признаться, собственную тень — и ту, тем более её, — держал поодаль.
Харучиё был ему ближе себя настоящего.
Хару это знал и без слов. Ему не нужно было какое-либо подтверждение, ни письменно, ни словесно. Хватало того, что случались такие вот ночи. Ночи, когда возведенная Манджиро ледяная стена могла дать трещину. Такую, что Харучиё мог без труда пробраться — ему под кожу, оплести вокруг ребер, затаиться где-то среди паутинок капилляров и вен, где-то у сердца и под ним, внимая его ударам размеренным, дыханию тихому, едва уловимому. Пробраться чем-то ярко-розовым, возможно, ядовитым. Однако, возможно, Майки думал — лучше этот яд, чем собственная, густая и ничем не перекрываемая чернота. Лучше так.
Лучше так — и жался к Харучиё, ища у его кожи тепла, ища того, что его собственное тело давным-давно не вырабатывало, словно утратило подобную способность. И обычно — Хару сам не то чтобы сильно теплым был в смысле буквальном, много кто отмечал его холодные руки, настолько холодные, что: “Черт возьми, не касайся меня” — но с Манджиро эта проблема будто испарялась. Будто, вот чудо, он живее на толику становился. Так, чтобы мочь согреть не только собственное тело, но и его.
Такими ночами безмолвными, — ни в коем случае нельзя было разговаривать с ним в подобные моменты, — они становились чуть ли не единым целым. Тогда-то Санзу и отмечал для себя каждый чертов раз заново: какой же он… маленький. Крошечный. Его телом объятый, поджавший колени к себе, спиной жавшись к груди Харучиё плотнее. Так он, вероятно, и сердцебиение его отчетливое ощущал своим существом. Возможно оно служило дополнительной колыбелью и посильнее, чем молчание чертово, в которое погружались они, как в омут, с головой. Задерживая дыхание. И не зная, насколько его ещё хватит, но надеясь, что можно будет хотя бы заснуть, и так, чтоб без хватки на горле.
Правда, утро всегда подкрадывалось незаметно.
Рядом с Манджиро словно сходила на нет сама возможность отоспаться. Словно сам сон в его присутствии решал пойти прочь, и сколько бы они не проспали так, не двигаясь даже ни разу за всю ночь, не меняя положения своего, — отдохнувшими они чувствовать себя, к сожалению, не будут.
Майки в принципе забыл, какого это: высыпаться. А Санзу рядом с ним было всё равно на подобную мелочь, он готов был сутки напролет и вовсе не спать — скажи он хоть слово, да нет, может даже не говорить, а так, взгляд на него соответствующий бросить, и Харучиё всё поймёт без лишних слов.
Да и так уже случалось. Однажды его Король просто не мог заставить себя подняться, и о том чтобы обменяться хоть парой слов не было и речи. Безмолвный обмен взглядами — вот то единственное, что у них было, за что Харучиё уже был ему благодарен безмерно, ведь, ради бога, только не оставь меня вот так, с пустующей и неизвестно, — живой ли? — оболочкой себя самого, пожалуйста. В те ночи Санзу не спал. Сидел рядом, у кровати, опять же, непомерно огромной для одного хрупкого силуэта, и внимал дыханию чужому, любым колебаниям в нем, едва-едва касался пальцами ладони холодной его, не зная, позволит ли Манджиро прикасаться к нему, оттого и делая это так бережно, так осторожно, словно он фарфоровый. В тот момент, правда, он был бы даже рад, просто разозлись Майки на него. Это было бы хоть какой-то реакцией, хоть чем-то, а не этим равнодушием хладнокровно добивающим. Нет ничего хуже равнодушия: как минимум, для Харучиё уж точно. И не так страшно безразличие к нему от кого бы то ни было ещё, но от Манджиро это не меньше, чем резко опущенная палачом гильотина. И голова с плеч. Подобно волнующейся верной псине, сидел он в ногах у хозяина, поскуливая, и довольствовался тем, что иногда поблескивали глаза и без того темные во мраке, отсвечивая серебряным бликом от, кажется, проникающей сквозь темные шторы тонкой, небольшой полоске лунного свечения.
К часам пяти-шести, когда там светало осенью, её плавно заменит пастельно-оранжевого оттенка рассветный луч. Так и сейчас. Точно также Санзу проследил за этой линией света почти до самого утра, не уверенный, что и вовсе смыкал глаза хоть на сколько-то. Утро, опять же, всегда подкрадывалось незаметно. Никто, никто кроме Харучиё не мог входить в покои Короля в это послерассветное время. До одиннадцати часов так точно, а то и вовсе до обеда, а дальше — по обстоятельствам, если, конечно, Сано сам не покажется, если не захочет.
Санзу поднимается, безусловно, первый. Аккуратно и осторожно — Майки все же, кажется, заснул под утро, — и если бы он его разбудил, то точно простить себе этого не получится. От долгого нахождения в одном положении тело одеревенело, заныло и отдавалось покалывающим белым шумом тут и там, но это, опять же, мелочь по сравнению со всем остальным. Мелочь по сравнению с тем, что имело значение сейчас в первую очередь.
Босым пройти в уборную, что была соединена со спальней для удобства. Умыться — смыть ночное наваждение, смыть мысли лишние и осадок, оставшийся на лице с прошлого вечера. Смыть едва проявляющиеся образы на краю глаз. Вода ледяная — помогает проснуться, помогает собраться воедино.
Теперь можно было выходить — выйти из комнаты тихо, тихо прикрыть дверь и спуститься на кухню. Закатать рубашки рукава, — пальцем провести по татуировке, под которой разливалось тепло, — и начать завтрака приготовление.
Кофе Майки не любил. А вот какао — вполне. Первое он заваривает себе, — что выпивает почти тут же без чего-либо ещё, — второе ему. На тарелку парочку тайяки выкладывает. Ему бы хоть иногда завтракать чем-то более… полезным, чем это, но тут уже давно вопрос стоял не в полезности, а в том, как в принципе убедить его поесть, в том, чтобы он съел хоть что-то, хоть что-нибудь, а не просто отмахнулся или мотнул головой отрицательно, и делай с этим что хочешь.
А он ведь становился всё тоньше, всё легче. Кости выпирают всё острее, и сам весь Манджиро стал как из острых углов состоять, острых, но… не уверен, что вместе с этим он не становится куда более хрупким, что ему — главе Бонтена, — опасно было, на самом деле.
Вдох. Руки немного подрагивают, это ни к чему, и Харучиё едва брови сводя, смотрит на них выжидающе, на ладони свои, ждет, когда это прекратится. Секунда, две, — выдох, — три… Вдох. Руки встряхивает, и вроде даже чувствует вернувшуюся к ним уверенность, понимая, что ничего из них не поспешит выскользнуть в ту же секунду, как он возьмет поднос. Кивает сам себе, массируя переносицу, разглаживая встревоженную хмурость.
Стакан какао, салфетки, тарелка тайяки. Всё это — на поднос, тот в руки, и обратно, обратно к покоям его Короля, тихо вторгаясь в них с приятным и сладковатым послевкусием моральным. Ведь только ему позволено поступать вот так. Вот так переступая порог этой комнаты, как ни в чем не бывало, тихим шагом проследовать до тумбы у кровати, поставить туда завтрак. Глянуть на него, на Манджиро, спящего. Застыть взглядом на его лице лишние пару секунд, губу прикусив, подавляя желание поправить беспорядочно опавшие на щеки, веки и нос пряди осветленных волос…
Или не подавляя.
Слегка подрагивающими пальцами это он и делает. Потревоженный, Манджиро только едва ли хмурится, поджимая бледную полоску губ. Санзу зависает так ещё на секунду, точно последнюю секунду, — сам себе обещает так по-детски, когда убеждаешь кого угодно, да даже себя: ну ещё чуть-чуть. Ещё немного, честно-честно. И только после этого, над собою делая усилие изрядное, отходит к окнам, отодвигая шторы с характерным звуком и впуская в просторную комнату свет, которого до этого момента так не хватало, ибо темная ткань поглощала большую его часть. Харучиё и сам удивился, что солнце было уже так высоко, сощурившись с непривычки.
Далее он присаживается на край кровати осторожно.
— Босс. — Зовет полушепотом, слабо наклонившись к нему. — Майки. Позволишь помочь тебе? Я завтрак принес.
Руку почти неощутимо кладёт на его плечо, трепля. В ответ — сощуренные брови и что-то нечленораздельное, и вряд ли сам Майки мог бы ответить, что он хотел сказать ему спросонья. И Харучиё мог бы позволить спать ему хоть весь день, мог бы, если б у него на это было разрешение. Сам же Манджиро давал знать, что ему нужно это. Не просил, нет, опять же, ни в коем случае, ни единого слова на эту тему — Санзу просто знал, что это правильно: будить его по утрам, не давая срастись с простыней в единое целое.
Какого-никакого успеха Харучиё добивается спустя десять минут.
Чужие глаза открываются, одаривая его знакомой, такой знакомой и родной чернотой, что что-то ёкает в груди, ухает, падает и возносится, и так по кругу за те пару мгновений, за которые он приходит в себя.
Майки уже, не успев проснуться — этим взглядом ему в душу и дальше проникал без особого труда, это он умел хорошо. Если, конечно, данное умение можно было приписывать именно что ему, а не тому неясному чему-то, что теперь всегда и неизменно было в нём. Не разрешенным был и следующий вопрос: являлось ли оно частью его непременно, или со временем только больше и больше поедало его личность, подпитываясь им?
Санзу, честно, не хотел знать ответ. Не хотел и всё тут — иначе для чего это всё? Он живой. Живой, дышит, смотрит на него, реагирует, — он не то подобие человека, которым был когда-то, в прошлой вариации этого блядского мира, что всё ещё приходила Харучиё во снах, нет, в кошмарах. В кошмарах, где он видит его — высушенного совсем, лишенного себя самого, пустого. Он не позволит ему повторить эту участь, ни в коем случае, именно поэтому-то и улыбается ему слабо, когда видит, как приподнимается тот. Тянется за кружкой — Хару ему подает, Майки обхватывает её ладонями. Отпивает.
Возвращает обратно: Харучиё и здесь ему помогает, потому что после пробуждения руки его подрагивали ощутимо и заметно. Так и завтракает. Даже ест, что радует, и Хару не может не заметить тепло, что разлилось по телу, пока он наблюдал за этой картиной. За тем, как его Король всего-то навсего завтракал, но это уже вызывало массу незабываемых и незаменимых чувств, чувств самых приятных и светлых. Светлые чувства — редкий гость в его натуре, но Манджиро, несмотря на свою суть, вызывал и пробуждал в нем их каждый чертов раз, всякий раз.
С подноса, рядом с пустующей тарелкой, — Майки вот-вот доел последнее тайяки, — Хару подбирает салфетку, и бережно вытирает с краев губ остатки лакомства и какао.
Их взгляд встречается на одно быстрое мгновение. Пальцы сквозь тонкую бумагу ощущают кожу его, и это снова работает на нем как дофаминовый взрыв, ведь вся прелесть была, несомненно, в этих случайных касаниях и столкновениях, не иначе. Пару глубоких вдохов-выдохов, жить становится проще, и Харучиё произносит сипло:
— Тебе нужно принять душ. Я помою тебя. Позволишь?
В ответ — тишина, и Майки невидящим взглядом сверлил пустоту какое-то время, пока не подобрался поближе, говоря ему всё ещё странноватым после сна голосом, отчасти растерянным, отчасти — сонным.
— Позволю.
Санзу поднимается — чтобы взять его на руки. Благоговейно и бережно, как может смертный держать кого-то вроде ангела или любого другого существа божественного. Несет в уборную, где усаживает на бортик ванной, помогая раздеться, отложить вещи в корзину для белья. В это время, конечно, он включит воду теплую, и они дождутся, пока та наберется. Не то чтобы от чувств теплых, скорее, от неимения другой опоры, Майки уткнется ему в торс лбом. Но даже так — Хару готов взмолиться на этот жест, застыть, запоминая это ощущение, так, чтоб на будущее. Мягко проведет по его плечам кончиками пальцев в каком-то чувственном порыве, и уже после этого поможет Манджиро опуститься в воду.
Харучиё смачивает его волосы, омывает тело, не забывая регулировать температуру воды, проверяя то и дело, не слишком ли горячая, не холодная ли. Отключает ту, берет в руку душевой кран, чтоб смыть уже нанесенный на волосы шампунь, а затем проделать так ещё пару раз, и с телом, намылив оное, тоже. И когда Санзу избавлялся от остатков пены на его волосах и теле, Манджиро голову к нему поднял, приоткрыв глаза, — Хару отвел поток воды, — и кивнул вопросительно, мол, что такое?
— Поцелуй меня.
Из рук чуть не выпало всё то, что в них было, да и что там — чуть сами руки не опустились резко, словно Харучиё почти-почти потерял над телом всякий контроль. Завис, — по взгляду определялась явная ошибка системы, — и смотрел непонимающе. Майки вопросительно выгнул бровь, и видеть на нем такие явные эмоции тоже своего рода нечто странное, неясное. Он спрашивает:
— Что, не хочешь?
Санзу тут же поддается вперед, понимая, что не имеет права упустить подобную возможность. И стоило ему приблизиться, в лицо прилетают брызги воды с последующим констатированием факта:
— Попался.
Теперь у голоса снова не было никакой эмоциональной окраски.
Хару проморгал, фыркая, рукавом утирая воду с лица, и под нос проговорил.
— …Попался как ребенок.
— Как всегда. — Добивает его Манджиро слегка сощурившись, наблюдая за тем, как Харучиё руку его берет, целуя в тыльную сторону ладони. На взгляд его щенячий кивает, мол, ладно, если ты так этого хочешь. А Хару хочет, конечно хочет, и это вот, что сделал он сейчас, на что получил позволение — лучшая награда для него. Такая, что что-то загорается в душе с новой силой, и даже незаметной становится прошедшая ночь проведенная частично бессонно.
— Иди сюда. — Зовет, вытаскивая его из ванной, закутывая его в полотенце и унося обратно в кровать, где уже тщательнее обтирает его, вытирает волосы, наблюдая за тем, как пушистее они становятся, улыбаясь на это.
Майки податлив. Это звучит даже неправдоподобно, неправильно, но это действительно было так. Временами, с ним — он мог быть таким, в таких вот мелочах. Санзу хотел отстраниться, отлучиться за свежей одеждой, но его схватили за ворот рубашки и утянули на кровать, заставив улечься на край, ведь сам Манджиро отодвинулся ближе к центру. Харучиё слишком был собой, чтобы сопротивляться этому хоть как-либо, поэтому тут же, без лишних просьб — лег рядом с обнаженным телом, натягивая одеяло ему по пояс, жадно и с завистью проследив взглядом за каплей воды, пробежавшей от чужой ключицы до живота, исчезнув где-то ниже. Хотел бы он, подобно воде, обволакивать его, ещё и защищать. Вдох…
Пожалуй, говорить хоть что-нибудь сейчас, как и до этого, будет очень лишним. Именно потому-то он и наблюдал за тем, как играло солнце с его телом бледным, где-то влажным ещё, и чувствовал Харучиё себя как никогда близким к искусству и совершенству, так, что руку протяни — и коснешься того, в поисках чего человечество находится с самого начала своего существования как существа разумные.
Но нельзя, нельзя.
Можно, можно, — отвечает Манджиро не словами, но тем, как руку его подбирает и кладет себе на впалый живот, отчего у Санзу сбивается дыхание, сбивается всё, все ритмы сердечные, всё, что может только сбиться в организме человеческом.
Я, — думает Харучиё, — когда-нибудь точно так умру.