Янтарь о сталь!

R
В процессе
487
8
cdttbs бета
Размер:
планируется Макси, написано 240 страниц, 69 028 слов, 13 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
487 Нравится 241 Отзывы 88 В сборник

Глава двенадцатая. Дисфункция

Настройки
Примечания:
1988, февраль Вильгельм до последнего не был уверен, что его впустят в палату, и только многократные заверения «я бессмертный, я не только не болею, но и не переношу», повторенные сначала лечащему врачу, потом всем причастным медсёстрам и, наконец, главврачу, дали ему увидеться с собственным секретарём. — Только ближе двух метров не приближайтесь, — буркнул лечащий врач, открывая дверь. — Я не заразный, — в сотый раз напомнил Твангсте. — Вы, быть может, и ничего не переносите, но ваша одежда — вполне, — резонно заметил медик. — А пациентка всего неделю как после операции. Грушевиц выглядела средне. Физически хуже ожидаемого, но в её глазах кипела такая жизнь, что лысина и бледность даже не сразу замечались. — Как вы? — И вам добрый день, шеф. Вполне неплохо. Читаю, как видите, — она махнула на прикроватный столик, на котором Пизанской башней возвышались книги. — Рад, что у вас есть на это силы. — После того, как я пахала последние тридцать восемь лет, рак — сущая ерунда. — У вас была химиотерапия! — Ну и? — женщина пожала плечами. — Буду носить парики. Секундная пауза. — Очень странно спать столько, сколько хочешь, и не подрываться в три часа ночи от звонков, не говорить в течение дня на четырёх языках и не засыпать, прокручивая в голове план на ближайшую неделю. Буду честна, мне всегда нравилась моя работа, но жить в таком режиме ещё десять лет я не могу. Вильгельм окаменел. — Мне уже шестьдесят три, шеф. Для вас это детский возраст, но не для людей. Врачи говорят, что я проживу где-то до семидесяти пяти. Я хочу потратить оставшиеся десять лет на семью. Я видела детей и внуков за эти два месяца больше, чем за последние много лет. Я поняла, что совсем не знаю людей, которых должна была растить, а не пропадать на работе сутками. Я не знаю, чем они увлекались, что читали и кого слушали. Их воспитывал мой муж, и для них я даже не родной человек. Грущевиц выглядела спокойной, но в её голосе была грусть. — Я хочу воспитать хотя бы внуков. Пауза. Десять секунд, двадцать. — Спасибо за всё. Мне будет очень вас не хватать. — Я знаю, шеф. Вильгельм не помнил, как вышел из больницы, в какой-то момент он просто обнаружил себя на улице, греющим лицо под редким зимним солнцем, а мимо проносились машины. Он поправил воротник пальто и двинулся вниз по улице. Погода стояла хотя и солнечная, но морозная. Вильгельм решительно не хотел нового личного секретаря. Всё его время в России он работал с Грушевиц, и смена персоналий выглядела не сколько неправильной, сколько странной. Россия сильно изменилась за эти тридцать восемь лет. Пятидесятые, шестидесятые, семидесятые, восьмидесятые — Вильгельм прокручивал в голове десятилетия и машинально отмечал главные вехи. Привыкание к бесконечной ненависти. Борьба с братом и сестрой. Смерть. Семисотлетие, первый юбилей в одиночестве. Смерть. Начало атомного кризиса. Карибский кризис. Проигрыш сестре, её смерть. Извинения перед Минском. Рождество в Германии. Начало контрабанды кофе. Знакомство с Улан-Удэ. Дружба с Климом. Юбилей в Австрии. Примирение с Василисой. Взрыв замка и сердца, смерть. Сумасшедшие Сабантуи Казани. Участие в новогодних корпоративах. Сабантуй, когда Волгоград сломал ему четыре ребра и остановил сердце. Договор о признании между Западом и Востоком. Наблюдение за Волжским. Договор о предотвращении ядерной войны. Дружба с Василисой. Волжский начал гостить у него. Юбилей Василисы. Безумный юбилей Казани и публичное примирение с Волжским. Идиотская встреча с Римом, итальянец как обычно опоздал. Философские вечера с Улан-Удэ. Встречи с Волжским. Афганская война. Гонка вооружений. Бани у Святогора. Корейский Боинг. Два бойкота Олимпийских игр. Ссора и примирение с Волжским. Нормализация отношений с Западом. Это были вполне обычные сорок лет. Вильгельм привык, что его жизнь кипит и бурлит, и затишье пятидесятых на общем фоне выглядело как Марианская впадина на океанском дне. Он шёл, думая о тех людях, с которыми его свела жизнь. Василиса, Клим, Минск, Каунас, Святогор, Ринчин, Волгоград. Люди в его возрасте обычно не заводят новых друзей, но ему пришлось. Жаль, что люди смертны. Врач умер от туберкулёза, потому что курил круглыми днями из-за военных кошмаров. Секретарь от переработок и напряжения заболела раком. Люди уходят, и воплощениям остаётся лишь наблюдать за их угасанием.

***

1989, сентябрь Если бы такое празднование проводили каждый год, то городской бюджет бы разорился, поэтому происходило это на его четырёхсотлетие и за счёт Казани и союзного бюджета. — Ущипните меня, — просипел Григорий. — Ну как, нравится? — Камалия попыталась закинуть руку ему на плечо, но не достала, и ограничилась похлопыванием. — Слов не нахожу. Признание было абсолютно честным: сейчас Волжский не помнил ни русский, ни французский, ни какой-либо ещё язык, пригодный для описания его эмоций. Волжский протёр глаза снова. Мираж не шелохнулся. Гигантские столы, забитые тарелками и бокалами, блюдами и напитками, вазами с цветами, вазами с фруктами, бутылками вина, графинами сока, шатры с круглыми столиками и табуретками, а в центре — сцена, на которой служащие уже устанавливали оборудование. И толпы, толпы людей. — С юбилеем, Гришенька, — Камалия взяла его за галстук, заставляя наклониться, и чмокнула в щеку. — Ты теперь такой большой! — Ничего он ещё не большой, юность только начинается! — Рахим смеялся. — Первые триста лет в детстве мужчины самые тяжёлые, а за ними ещё юношество! — А ты, котакбас, помолчал бы лучше! Старичок под прикрытием! — Камалия, не обижай, я всё ещё молод душой, — Рахим закатил глаза. — Гриша, не торчи тут истуканом, пошли наконец, тебя все ждут. До формального начала оставалось ещё два часа, но Григория уже пробирала дрожь от количества людей. Что удивительно, он даже большинство знал. Волжский боялся, что Камалия созовёт весь Союз, от Латвии до Таджикистана, но пока что она ограничилась Россией, Белоруссией, Украиной и Кавказом. Странно, когда ты даже не знаешь, кто будет на твоём юбилее, но Григория это вполне устраивало. Он умел, но не любил организовывать, и если предлагали помощь, не отказывался. Всё равно Камалии это только в удовольствие. Казань любила показывать свою власть. Он улыбался, махал рукой, принимал поздравления, справлялся о делах, отвечал на вопросы, показывал трюки с Виленом, смеялся и снова улыбался. — Пиво! Кому пиво? — кричал кто-то. — Лёша, нет! Оно на начало! — заорала Камалия. — Это какое-то особенное пиво? — Григорий с интересом всмотрелся в ряд бочек вдали. — Сейчас узнаешь, — Камалия протянула руку и неведомо откуда выловила из толпы за воротник Твангсте. Немец был удивлён не меньше Григория. — Добрый день, — ошеломлённо сказал Твангсте. — И вам того же. Что с пивом? — Что с пивом?! — Твангсте с ужасом посмотрел на Камалию, которая всё так же цепко держала его за пиджак. — Мужчины, — Казань поморщилась. — Твангсте, поздравьте его и не занимайтесь ерундой. — С днём появления, — очень растерянно сказал немец. Камалия вздохнула и отпустила воротник. — Поздравляю вас с юбилеем и желаю, чтобы следующие сто лет были спокойнее предыдущих. Твангсте протянул бархатную коробочку. Часы. Название фирмы было на немецком. — Швейцарские, — пояснил Твангсте. — При бережном обращении прослужат до следующего юбилея. Можете ими хоть орехи колоть. — И пиво, — напомнила Камалия. — И пиво, — согласился тот. — Четыреста литров. Немецкое, по монашескому рецепту. У Григория поднялась сначала одна бровь, потом вторая. — Четыреста?! — Пришлось повозиться с доставкой и хранением, — Твангсте пожал плечами. — Спасибо. Мне очень приятно, — искренне сказал Григорий и протянул руку. Немец широко улыбнулся. Его ладонь была холодной, крепкой и уверенной.

***

1990, январь Вильгельм редко видел Немигова вне министерства. Во-первых, им хватало совместного времени на работе, во-вторых, Минск на работе был женат, на ней жил и на ней же, видимо, планировал умирать. — Я увольняюсь. Все обязанности переходят к Василисе. Вильгельм стоял, ошеломлённый, а Минск продолжал говорить. — Я устал и мне всё надоело. Я до смерти заёбан этой работой, — это был первый раз на его памяти, когда Немигов матерился, — и жалею, что принял предложение Мити занять этот пост. Я никогда не интересовался политикой, и двадцатый век выел все мои нервы. Думаю, это просто не моё. — Половина мира с вами поспорит, — выдавил из себя Твангсте. Он не мог слушать этот поток. — Срал я на половину мира, я устал, — Минск махнул рукой. — И я ухожу. Буду выращивать у себя капусту, как Диоклетиан. Хотя нет, картошку. Бульба, бульба, — его голос обрёл мечтательность. — Минск, остановитесь, — прохрипел Твангсте. — Кстати, вы думали о поездке в Германию? — неожиданно спросил Минск. — Да, — честно от неожиданности ответил немец. — Сколько немца не корми, он всё в Германию смотрит. Ещё и небось радуетесь развалу страны. — Профессиональный долг не позволяет. — Но вы радуетесь провалу коммунизма, — Минск смотрел в душу. — Ожидайте министропад, Твангсте. Ожидайте развал и дисфункцию.

***

1990, октябрь Вильгельм узнал Берхарда моментально. Да, фонарь светил жёлто и тускло, Бер изменил причёску и стиль, вместо пиджака носил кожаную куртку, стоял спиной, что-то бессвязно отбивал ногой, похудел, да ещё и курил впервые за пятьдесят лет, но насмотренный семью веками глаз не обмануть. Твангсте беззвучно подошёл и с силой хлопнул его по плечу. Шпрее подпрыгнул на двадцать сантиметров и выронил сигарету. — Не знал, что ты начал курить. — Я не курю. Обычно. Это сейчас, чтобы успокоиться. Вильгельм всматривался в чужое лицо. Берлин похудел, черты заострились, левый глаз из голубого стал синим, а с новой стрижкой выглядел как типичный парень лет двадцати. — Ты изменился, — Берхард нервно усмехнулся. — Ты тоже. Давно стал стричься как мальчишка? — Год назад. Проиграл в споре, потом понравилось. — Кому проиграл? — Ты его не знаешь, — Берхард явно начинал оправдываться. Вильгельм поднял бровь. — Один парень в ночном клубе, где я подрабатываю диджеем. — Шпрее, какого хуя? — Твангсте поднял вторую бровь. Берхард облегчённо рассмеялся. — Ну надо же мне расслабляться после работы. — Ты поэтому курить начал? — брови поднялись ещё выше. — Нет, сегодня я курю впервые с сороковых. Я волновался. И всё ещё волнуюсь, — последнее было сказано чуть слышно. Вильгельм почему-то не волновался. Он сам не знал почему, но, глядя в разноцветные глаза, чувствовал редкое умиротворение. Он крепко обнял друга. — Вырос на сантиметр, сволочь. Берхард бессильно рассмеялся и стиснул его в медвежьих тисках. Вильгельм почувствовал, как грудина трещит. — Отпусти, ребро сломаешь! Берхард заржал, поднял его над землёй и покрутил. Вильгельм ругался, пока не закончился кислород. — Шпрее, blyat, — он опирался о фонарь и судорожно ловил воздух. — Я же с девятнадцатого века просил так не делать! Берхард закудахтал пьяным голубем. Вильгельм попытался дать ему подзатыльник, но промахнулся и ударил по плечу. — И давно ты на русском материшься? — Шпрее улыбался то ли как маньяк, то ли как буйнопомешанный, а скорее — как греховный плод любви обоих, уроненный в детстве с пеленального стола. — Отъебись! — Ну вот, а я уже испугался, что ты немецкий забыл! — Шпрее опять ржал. Вильгельм закатил глаза. — Fuck yourself. — Ладно, знание других языков тоже показывает базовое здравомыслие, — улыбка пропала. — Я боялся, что ты сойдёшь там с ума. — Я почти, — Вильгельм тоже не улыбался. — Судя по донесениям разведки, тебе тоже было очень плохо. — Правда? Я так плохо притворялся? — Да нет, притворялся ты отлично, — Твангсте поморщился. — Просто я понял, что тебе плохо, и всё. Не волнуйся, никому не говорил. Что с глазом? — Он был красным. Теперь изменил цвет. Кажется, навсегда. — Он был красным?! — Ну да. Думаешь, почему я носил повязку? На всякий случай вырывал, чтобы никто не заметил. — Шпрее, ты больной?! — Вильгельм схватил друга за кожаный воротник. Вся Европа думала, что Берлин просто не смог отрастить глаз после того, как Москва выстрелил ему в голову, но чтобы он его сам вырывал?! — Я человек с инстинктом самосохранения, — парировал тот. — У меня и так проблем достаточно, не хватало ещё, чтобы меня считали поддавшимся коммунизму. — А ты поддавался? — Временами. Пришлось договариваться с прислугой, чтобы меня запирали в такие моменты, и установить решётки на окна, чтобы не выбраться через них. — Как буйный зверь, честное слово. — Точное сравнение. Даже слишком, — Берлин истерично хихикнул. — Ремонтировал квартиру каждые два года. — А я-то думаю, почему ты постоянно меняешь стиль интерьера, — протянул Твангсте. — Меня Минск задолбал вопросом «что это значит?» Как будто я знаю, какая ворона тебя в голову клюнула. — Коммунистическая. И это наша ворона, товарищ. Вильгельм расхохотался. Он смеялся долго, согнувшись пополам, задыхаясь, хрипя, потом вытер слёзы. — Давно я так не смеялся. Лет шестьдесят. — А я-то думаю, что это мне напоминает. Взятие Варшавы. Вильгельм заржал опять. Берхард терпеливо стоял и ждал. — Сигарету? — предложил друг, когда Твангсте смог дышать ровно. — Давай, — он вытирал со лба пот. Первая затяжка, и он поперхнулся. — Берхард, какого хуя?! Что это за дрянь?! — Ой, — Шпрее говорил задумчиво, но при этом озорно улыбался. — Кажется, продавец перепутал, и она была с марихуаной. Вильгельм задохнулся. От ярости, не от прихода. — Ты даже не заметил?! — Большая устойчивость, — Берлин, медведь с ростом сто восемьдесят четыре и весом за девяносто, ухмыльнулся, — и опыт. Не волнуйся, тебе с твоим курильным опытом от одной затяжки не должно быть ничего. — Я тебя убью! Когда Берлин оторвал дружеские руки от горла и продержал их достаточно, чтобы остановить кровообращение и дождаться притока крови от них в мозг, он спокойно продолжил беседу. — Я бы хотел пригласить тебя к себе в гости. Можно хоть сейчас, можно в этом году, хотелось бы до января, потому что дальше я буду завален делами. Собственно, я завален уже сейчас, но пока что не успел пожалеть о спонтанном приглашении. — Пошёл нахуй! — Отлично, пошли, я даже на этой неделе убирался, — Берхард, не выпуская руки из медвежьих тисков, потащил его за собой. Вильгельм честно пытался сопротивляться, но Берлин, когда он чего-то по-настоящему хотел, останавливать обычно приходилось всей Европой и куском Северной Америки. Он покорно бежал — иначе темп воодушевлённого Шпрее и не описать — пока не заметил под одним из фонарей на шее Бера чёрное пятно. — Стой, у тебя грязь над воротником, — устало сказал он. — Не буду я сбегать, честно, отпусти руку наконец. Он вытащил из кармана платок и попытался было оттереть раздражитель, но тот не поддавался. Твангсте отодвинул воротник кожанки и остолбенел. Берхард всё понял и попытался сбежать, но тут уже Вильгельм вцепился в его ухо мёртвой хваткой. — Это что, татуировка?! — У тебя глюки от марихуаны, — нагло улыбнулся Шпрее, за что был встряхнут за то самое ухо. — Ай! — Берхард Михаэль фон Гогенцоллерн, какого хуя ты, будучи столицей страны, набил татуировку на шее?! — Вильгельм орал в бедное ухо на всю улицу. — Отвечай, кого спрашивают?! — Отпусти, больно же! Ай-яй-яй! — Отвечай! — Вильгельм схватил друга за второе ухо, угрожая превратить того в очень популярного персонажа советских мультфильмов, после чего чебурахнуть в реку Шпрее и отмыть этот чёрный позор кровью. — Я пытался спрятать шрамы! — взвыл Берлин, и только тогда Вильгельм его отпустил. Он отшатнулся на два метра, пряча уши руками. — Рисунки, цвет и местоположение выбраны так, чтобы скрыть как можно незаметнее. Я пробовал их зарастить, но не получилось, и у меня не было других идей. — Ладно, тогда прощаю, — Вильгельм вздохнул. — Только пообещай, что сведёшь их, когда зарастишь. — Обещаю.

***

1992, сентябрь Григорий вышел с вокзала и сразу вляпался в грязь — вдоль бордюра текло что-то тёмное и воняющее соляркой. Выругиваться не стал — просто пошёл дальше. Письмо Дарена жгло карман. «Гриша, умоляю, останови его». Лёша стоял у воды, спиной к реке. Гриша друга не узнал: тот был расслаблен, не оказывал давления на землю — естественно, лишь визуально — безжизненная его кожа и отстранённое лицо создавали образ ходячего мертвеца, постеры с искажёнными физиономиями которых теперь висели возле каждого кинотеатра. Челюсть Донского чуть ходила: видимо, жевал жвачку. Так же отрешённо, словно разум и тело были разделены. Рядом с ним топтались двое его пацанов, но, увидев Волжского, они отошли. Не по приказу — инстинктивно. Волгоград подошёл и без слов дал подзатыльник. Резко, с глухим, из-за пышной копны, звуком. Лёшину голову дёрнуло вбок. — Ты охуел? — спокойно спросил Лёша. Совсем на него не похоже. Обычно его сердце было страстным, а нрав — дерзким. Теперь же такой родной человек ощущался таким чужим. Григорий схватил его за плечо, развернул и тут же врезал ещё раз — уже кулаком, в лицо. Не только, чтобы привести в себя, но и от внутренней досады. Рефлексировать это Гриша будет сильно позже, а пока Лёша сплюнул кровь на бетон и улыбнулся. — Не так я тебя учил, — рявкнул Григорий. — Совсем не так! Донской выпрямился, медленно вытер рот тыльной стороной ладони. Смотрел на Гришу сверху вниз, как на что-то неприятное, но отдалённо знакомое. — Ты меня не учил, — сказал он. — Ты просто всегда знал, к кому подойти. У кого попросить. Через кого влиять. Ты тихо живёшь, потому что за тебя другие вписываются, Гришутка. Лёша толкнул его обеими руками. Волжский отступил на шаг, упёрся спиной в перила. Железо было холодное и липкое, вынуждало по инерции отдёрнуть руки. Не думая, Гриша сразу пошёл вперёд, ударил друга в корпус, а затем, с отточенной годами быстротой, ещё раз. Ростов даже не застонал — просто хмыкнул и врезал в ответ, целясь в горло, уперившись в противника ясным, но холодным взглядом. Жизнью от него и не пахло — пахло дотлевающим древесным углём. Гриша ловко перехватил чужую руку, вывернул. Хрустнуло. Лёша не закричал. Легко не кричать, когда не чувствуешь боль. Ни свою, ни чужую. А Гриша внутри разрывался, последние силы тратя на то, чтобы сохранять строгий и уверенный вид. — Ты людей режешь, — сказал Волгоград, тяжело дыша. — Как мясо. — А ты прячешься, — противно усмехнулся Лёша и ударил в колено, Волжский пошатнулся, но удержался. — За дружбой, за старыми названиями. Думаешь, это сила? Думаешь ты сильный, а, Гришутка? Волжский схватил Лёшу за волосы и ткнул лицом в перила. Металл прозвенел от столкновения с зубами. Лёша вырвался, дёрнувшись резко, то приседая, то тут же вставая, и пару раз прокрутившись, чтобы точно отцепить от себя назойливые руки, затем отступил на шаг и вытащил пистолет, скоро вскидывая целую руку. Навёл. — Твоя доброта ничего не стоит. Отъебись с ней ото всех. Целее останешься. Гриша рванул стрелой — удар по запястью вышел сухим и злым. Пистолет вылетел и проскользил по бетону. Гриша подхватил его, не глядя, замахнулся и швырнул в реку. Вода сердито булькнула. Они стояли напротив друг друга, грязные и запыхавшиеся. У Волжского от нахлынувшей злобы дрожали руки и челюсть. — Из нас двоих слабак ты, — сказал он морозно. — Ты даже человеком быть не можешь. Сил не хватает. Он развернулся и ушёл. Лёша остался у воды, с пустым взглядом и пустыми руками. Дон уносил железо вниз, и ощущалось это не легче, чем вырываемые из тела сосуды.

***

1993, ноябрь Федя был рад, и это хорошо. Григорий боялся, что мальчик будет нервничать, но Федя наматывал круги по квартире от нетерпения и заваливал его вопросами, пока Волжский-старший собирал чемоданы. — Пап, а сколько раз ты был во Франции? — Раз десять. Почти всё в девятнадцатом веке. — А что тебя удивило? Было ли что-нибудь необычное? — Ничего. Дворяне везде живут одинаково. — Но это же был культурный гегемон тогда! — Вот именно. Я уже почти всё знал. Федя внезапно перестал скакать вокруг и посерьёзнел. — Как ты сумел об этом договориться? Всего за месяц? Григорий молчал, собираясь с мыслями. — Когда-то давно, я оказал Парижу услугу. Теперь пришло время вернуть долг. — Какую услугу? Григорий не любил вспоминать об этом, но Феде нужно знать, на каких условиях и благодаря кому он получил место на крупнейшей французской гидроэлектростанции. — После Второй Мировой я отвечал за… надзор над Берлином. И я дал добро на посещения Парижа, хотя формально контакты Шпрее с не-гражданами Советов были запрещены. — Почему? — Я хотел, чтобы Берлину было по-настоящему плохо. У нас это не очень получалось, и я подумал, что тот, кто давно его знает, нам не помешает. — Это… — теперь Федя искал слова. — Очень несоразмерная выплата долга. Десять лет работы на электростанции в обмен на такую опасную сделку. Григорий очень серьёзно посмотрел на сына и положил руку ему на плечо. — Для меня это соразмерно. Пройдись по квартире и посмотри, не забыл ли чего. Для Феди это была первая поездка за пределы Варшавского блока. Мальчику полезно посмотреть на мир да поучиться у других людей. Кроме того, Григорий по-настоящему за него боялся. Октябрь был чёрным. Очень чёрным. Григорий не волновался о своей безопасности, но за сына… Он попытался закрыть чемодан. Тот отказался. Григорий нажал на него. Чемодан, посопротивлявшись, сдался. Осталось заполнить второй. Волжский посмотрел на гору вещей на полу и засомневался в существовании законов физики при выполнении этого подвига. Федя вернулся с новой кучей всего. Бедный чемодан. — Ты уверен, что тебе нужен там большой шарф? Во Франции довольно тепло. — Пап, я еду в горы. — А, точно. Забыл. — И он будет напоминать о тебе, — тихо сказал Федя. Григорий чуть не вздохнул, но вовремя напомнил себе, что должен быть сильным перед сыном. Чемодан закрылся, но Волжскому-старшему для этого потребовалось на него сесть. — Когда я его открою, вещи полетят как конфетти из хлопушки, — прокомментировал Федя. Волгоград улыбнулся. В последний раз на долгие, долгие месяцы.

***

1993, июнь Вильгельм стоял у входа и раздражённо смотрел на часы. Алекс опаздывал уже на десять минут. Он и в имперские времена не отличался пунктуальностью, но сейчас-то, в эпоху электричества и телевизора, можно быть точным?! Ещё и назначил встречу чёрт знает где. Какой-то новомодный ресторан на крыше — что за гадость! Нет, у этого решения были преимущества для Твангсте, но он не просто любил такие «модные» места. Nouveau riche. — Ты опоздал, — ледяным голосом отчеканил он. Алекс широко улыбнулся и развёл руками. — Были дела, Калининград. Ва-ажные и срочные дела-а, — он с блядской лондонской натурой растягивал слова. — Хоть бы ты поздоровался нормально. Мы же разговаривать пришли, милый. Вильгельм смерил его таким взглядом, что один из верзил за спиной Алекса сжался. — Ну ладно-ладно, пойдём. Я сказал повару, чтобы сегодня нужно особенно постараться. Поездка в лифте прошла в мёртвой тишине. Алекс издевательски улыбался, громилы заполняли собой всё свободное пространство, Твангсте от скуки представлял, как пускает пулю в голову Думского. Портфель неприятно оттягивал руку. Крыша встретила их редким для Питера солнцем. Снизу, среди серых домов и чёрных дорог, это было незаметно, но сверху висели голубое небо и белые облака. Им обоим было плевать. Диван нагрелся от солнца. Вокруг — пустота. Ни одного посетителя. Только они и крыши. И голуби. — Чего желаешь? Вильгельм посмотрел на меню на столе. Такими названиями впору травить. — Тогда я сам закажу, — Алекс щёлкнул пальцами. У стола моментально появился человек в фартуке. — Как обычно и на двоих. И лучшее вино, которое найдётся. Вильгельм закатил глаза. Ещё чего не хватало — пить всякую бурду. — Пожелания? Давай, пока я добрый. Могу обеспечить всё, от кокаина до женщин. — Заткнись и говори по делу. Алекс расхохотался. — Так мне заткнуться или говорить, господин философ? Вильгельм прищурился. Официант вздрогнул всем телом. Алекс фыркнул и откинулся на спинку, с удовольствием потягиваясь. — Аперетив подать сразу, мне Манхэттен на ржаном виски, гостю — минеральную воду. И ещё одну пепельницу. Шприцы не нужны. — Нужно отдельно говорить о ненадобности шприцов? — Твангсте проводил трясущегося официанта взглядом. — Ага, — Алекс пожал плечами. — Они чаще нужны, чем не нужны. — А тебе? — Вильгельм поднял бровь. — А мне — по настроению. Кстати, если ты когда-нибудь решишь заниматься контрабандой сверхчистых наркотиков, только скажи, — усмешка. — Пока я ограничиваюсь оружием, — процедил немец. Он презирал наркотики даже больше, чем работорговлю. — Как по-немецки. Расскажи, как у тебя дела. Как там Берлин? Его ещё не убили дорогие подчинённые? — Пытались. Он выжил, но очень зол. Париж обещал личную поддержку после объединения, но выполняет обещания как обычно. — Хах. Как там Бонн? — Пытается его посадить. Её поддерживают Кёльн, Мюнхен и Франкфурт. — И? Кто выигрывает? — Скажу, когда закончим сделку. Официант дрожащими руками поставил стаканы на стол и тут же ушёл. Коктейль был цвета крови. Алекс нёс бред, не затыкаясь. Вильгельм чувствовал искреннее сожаление, что блокада провалилась. К еде Твангсте даже не прикоснулся: подозревал, что будет блевать ещё дня два. Думской будто не замечал, всё говорил, говорил. Он даже в детстве таким болтливым не был. — Вот договор, — Вильгельму смертельно надоело слушать поток мысли, и он открыл портфель. — Ну-ка, ну-ка, — Алекс взял бумаги прямо из руки. Его ладонь была холодной и влажной, как кожа лягушки. Думской бегал глазами по документу, щёлкал языком, поднимал бровь, присвистывал, притоптывал ногой, играл бокалом коктейля в руке. Вильгельм ощутил неладное. — Мне не нравится, — Алекс поднял голову. Громила наставил пистолет на Твангсте. — Очень не нравится. — Faß! Дзынь! Бокал в руке Алекса разбился, коктейль потёк по ладони, как кровь, пачкая скатерть, заливаясь в рукава, стекло блестело в красной луже, один из осколков рассёк Думскому щеку. — Алекс, ты правда думал, что я приду на переговоры без снайпера? — теперь улыбался Вильгельм. Микрофон под рубашкой наконец перестал натирать. Санкт-Петербург рассмеялся и развел руками. — Вот теперь другой разговор! Я уж подумал, что ты разучился вести дела, вот и решил пошутить, припугнуть чутка. Я согласен, но с другими условиями… Через два часа договор был подписан.

***

1994, март Дверь упёрлась в что-то мягкое и не пускала. Григорий толкнул плечом ещё раз — сквозняк из подъезда втолкнул сырой мартовский воздух, пахнущий мокрой землёй и Волгой. Что-то шлёпнулось, поползло. Он втиснулся боком. Под ногой хрустнуло стекло. Вонь ударила в голову: кислая водка, рвота, старый жир, жёлтая тряпка, которой когда-то мыли полы и потом ею же вытирали всё подряд. В коридоре валялись бутылки, пробки, какие-то банки без этикеток, на стене виднелись темнеющие потёки, как будто здесь учились плевать вертикально. В розетке болталась вилка от когда-то работающего торшера. Обои у двери отходили пластом, и между стеной и бумажным пузырём бегали глянцевые тараканы. — Рахим, — сказал Григорий. Голос звучал глухо, будто в мокрую тряпку. — А-а… Гриша… ты пришёл, — донеслось из комнаты. В комнате окно было завешено простынёй, дождь намочил её через щели, так что она липла к стеклу. На подоконнике стояла, словно забытая по ненадобности, банка с водой, с плавающим сигаретным бычком внутри. На полу — матрас без простыни, жёлтые пятна пота и что-то потемней, засохшее. У стены — табуретка, на ней тарелка, на тарелке ложка, в ложке запёклась чёрная каша. Рахим сидел на матрасе, босиком, обняв живот. Волосы в липких сосульках, лицо опухшее, под глазами синь. Он попытался улыбнуться. — Сколько тебе лет? — спросил Григорий, не глядя. — Четыреста… Или шестьсот… — Выглядишь на восемьсот. Григорий поднял простыню на окне, распахнул раму. С улицы потянуло влажным холодом — пять градусов, мелкий дождь, серое марево над крышами, из луж внизу тянуло бензином. Воздух шевельнул ковёр мусора — тараканы побежали к тёмным щелям, хрустнул панцирь под ногтем, когда Григорий прижал одного к подоконнику. — Вставай, — строго сказал он. — Сейчас будем разбирать. — Не надо… потом… — Рахим отвёл глаза. — Потом ты сдохнешь. Сейчас. Кухня выглядела как Рахим. Григорий едва нашёл три сморщенные, небольшие картофелины. Сойдёт. — Умоешься, — крикнул Григорий сквозь комнаты. — Потом еда. — Гриш… — в комнате звякнуло стеклом. — Меня не надо. Я сам. Он зашёл в комнату. — Встань. Григорий взял его за локоть. Кожа горячая. Он бездумно дотащил друга до ванной, несколькими движениями сгрёб барахло с бортиков в пустой мешок и выставил его в коридор, чтобы выкинуть после. Открыл кран — долго плевалась холодная рыжая вода, потом пошла чуть теплее, но такая же рыжая. — Раздевайся. И под струю. — Холодно же, — тихо. — Терпи. Рахим покорно шагнул, сел, начал стягивать майку, но сразу вылезти не смог. — Головой не стучи, — сказал Григорий, когда тот уткнулся в колени, уронив лоб в ладони. — Мне плохо. — Плохо — это когда тебя несут. Дальше мойся сам, я на кухню. Пока вода шла, Григорий готовил. Рахим вышел, дрожа, с мокрыми волосами, закутанный в полотенце. На его ключицах плясали капли, и ему опять было четыреста, только глаза всё равно старые, как у Новгорода. — Садись, — сказал Григорий. — Я не хочу. — Садись. Он варил гречку, нарезал картошку кубиками, бросил на сковороду с подсолнечным — масло воняло прогорклым, но другого не было. На запах из коридора выкатилась тараканья разведка — тёмная дорожка вдоль плинтуса, оживление в трещинах, шорох крыльев. Григорий постучал ложкой по кафелю — насекомые расползлись. — Сколько ты должен? — спросил он, не поднимая головы. — Кому?.. — Всем. Кого помнишь. По порядку. Рахим замолчал, как будто считал по пальцам. Григорий достал из куртки на стуле записную книжку — потрёпанную, в коричневой обложке, с оторванным уголком. На первой странице — чужой номер, давно перечёркнутый. Перевернул на чистое. — Давай. — На углу у киоска. Тот, что в кожаной куртке. Сумма… — Рахим скосил глаза. — Не помню. Много. Григорий написал: «киоск у моста — много, кожанка». Следующая строка: «во дворе пятый подъезд — среднее». Дальше: «рынок, контейнер справа, забор с дырой — ерунда, но придёт». Внизу страницы приписал маленькими: «за свет, за воду, за телефон — спросить у консьержки» (хотя никакой консьержки тут не было; просто у старухи, что сидела у подъезда и знала всё и всех). — Хватит, — буркнул Рахим. — Остальное — не вспомню. — Вспомнишь, — отрезал Григорий. — Когда увидишь. Он высыпал гречку в миску. Заварил чай. — Ешь. — Не лезет. — Ешь, говорю. Рахим взял ложку. Руки дрожали. Он сунул в рот, пожевал, отставил, снова взял. Ничего не говорил. Григорий в это время убирался, хотя проще было сжечь квартиру и отстраивать заново. — Гриш, — донеслось из кухни, — спасибо. — Молчи, — сказал Григорий. — Завтра опять начнётся. Доешь. Григорий прошёл по списку ещё раз и внизу добавил: «сантехник — договориться за наличные. Электрик — сосед слева, попросить». Он перелистнул страницу и написал по давней, ещё имперской привычке: «5 марта. Дождь. +3…+5. Астрахань».

***

1995, сентябрь — Григорий Фёдорович! — Твангсте был так рад его видеть, что обхватил протянутую ладонь обеими руками и чуть потряс. — Как вы, как поживаете? Немец буквально искрился. Светлые волосы чуть блестели на свету, а глаза… Григорий с каким-то удивлением понял, что они цвета солнца. Яркие, лучистые, прозрачные. — Да как обычно, Твангсте. Ничего особенного, — он улыбнулся. Почти искренне. — Пытаюсь не дать ребятам прикончить друг друга и себя. Пока получается. — А вы и не парьтесь, — фыркнул немец. — Они ж бессмертные. Отбесятся и успокоятся. В молодости это даже полезно. Он закинул руки за голову и, довольный, подставил лицо лучам. Хотя сентябрь уже шёл к своему концу, эхо лета продолжало звенеть в зелёных листьях и мягком воздухе. Казалось, Твангсте сам излучает тепло. — Ну-у, — протянул Волжский. Почему-то его тревоги растаяли в присутствии этого спокойного, уверенного в жизни человека. — Надо же по молодости ошибки делать. Пусть. Кто кроме них их сделает? Они же не умрут от них. Нахватают шишек да рассорятся с соседями, но помирятся же рано или поздно. — Веков через пять, — фыркнул Григорий. — Ага, — легко согласился Твангсте. — Странные у вас понятия о времени. — Доживёте до моих лет, и не такие будут. Рассказывают, что Рим раньше не опаздывал. Только после тысячи двухсот начал, когда понял, что время — условность. Григорий улыбнулся. Судя по тому, что он размыто помнил об итальянце, это вполне могло быть правдой. Они снова гуляли по Воробьёвым горам и казалось, будто всё хорошо. Светило отживающее последние дни сентябрьское солнце, гуляли студенты, текла внизу река. Григорию не было нужно ни успокаивать, ни бить, ни останавливать. Он улыбнулся, поднял с тротуара камешек и кинул в реку. Твангсте рассмеялся и тоже нагнулся за камнем. — Поиграем в блинчики?

***

— Ну-с, что у тебя такого приключилось? — Берхард упал в кресло и закинул ногу на ногу. Вильгельм медленно сел на диван. — Как бы тебе объяснить… — друг нервно мял пальцы. — Говори, что придёт в голову, — Шпрее открыл бутылку пива о столик перед креслом. — Только пообещай, что никому ничего не расскажешь. — Разумеется. За твоё здоровье, — Берхард салютовал бутылкой и отпил. Вильгельм к своей бутылке даже не прикоснулся. Он помолчал секунд десять. — Я влюбился. Берлин выронил бутылку. Пиво запузырилось по полу, заливая всё вокруг, но Шпрее этого даже не заметил. — Что? — Я влюбился. — Ты. Влюбился. — Да. — И ты не пытаешься меня разыграть или довести до инфаркта. — Да. — Боже милостивый, — Берхард откинулся на спинку кресла, лохматя руками волосы. — Когда ты влюблялся в последний раз? Двести лет назад? Двести пятьдесят? — Сам не помню. — Я за шампанским. Такое нужно отпраздновать, — Шпрее встал. — Неси сразу водку. Или абсент, — очень мрачно ответил Вильгельм. — Так, — Берхард понял, что дело плохо, и сел обратно. — И в кого же ты влюбился? Вильгельм побелел. — Ладно, давай угадаю. — Ты не угадаешь. — Вилли, ты меня пугаешь. — Я сам себя пугаю, — Вильгельм сделал глубокий вдох. — Волгоград. Глаза Шпрее округлились, он постучал себя по ушам, будто пытаясь вытряхнуть слова. — Ты не ослышался. Волгоград. Григорий Волжский. Экс-Сталинград. Берлин отошёл от шока через две минуты: поднял голову. — Россия очень плохо на тебя влияет. — Не спорю. — Ты влюбился в Сталинград. Сталинград, мать его! — Не спорю. — Как?! — Сам не знаю. — За что?! — Он добрый и с сильным характером. Берлин встал с кресла. — Ты куда? — За абсентом. Водка тут не поможет. — Возьми два бокала. — Я возьму две бутылки. Когда он вернулся, Вильгельм сидел в той же позе. Вильгельм вообще не пошевелился с начала разговора. Берхард поставил на стол абсент и рухнул в кресло. — У меня нет слов. — У меня тоже, — Вильгельм открыл бутылку и выпил. Залпом.
487 Нравится 241 Отзывы 88 В сборник
Отзывы (10)