Зевс предстал перед Ледой в образе чарующе-белоснежного лебедя.
На такого же лебедя походил Иван: кожа — бледная, ни капли загара, и светлокудрая голова — склонялась с печальной покорностью. Увидев его лежащим на постели, разбитым и ожесточенным, спрятавшим лицо в сгибе локтя, Гилберт догадался, что, кажется,
Троя всё-таки пала, а каменная Галатея, внявши мольбам Пигмалиона, шевельнулась. Даже запах у Брагинского был другой, как будто вот-вот начнется течка, хотя Гилберт знал, что до нее еще далеко. Запах этот был истомленный, обжигающий, летний — словно тяжелые, благоухающие ветви сирени венцом украсили Ивану голову, свежая трава льнула к ступням, а стройное тело его покрылось древесной корой, источающей янтарно-дурманную, хвойную смолу. Так, Дафна обернулась лавровым древом, а любимец Аполлона, умерший от горя, — райским кипарисом.
Иван сказал, что хочет его, Гилберта, прямо сейчас, и доверчиво протянул белую руку.
И хотя Брагинский целовал Байльшмидта и прижимался к нему с нежной горячкой, взгляд его был неприветливым и холодным, как небо на чужбине.
— Ты такой мягкий и податливый сегодня… беззубый, что ли, — сказал с усмешкой Гилберт. — Просто диву даешься! Ни разу меня не укусил и не ударил.
Иван, укутавшись в одеяло, поднялся с кровати и уселся перед туалетным столиком. Он расчесывал гребнем свои серебрящиеся волосы. Алый рубин в его кольце мерцал кровавым блеском.
— Что с тобой? — спросил Байльшмидт, одеваясь. — Ни с того ни с сего позвал к себе. Еще один альфа пустил себе пулю в висок, и ты снова решил утешиться в моих объятьях?
Он видел отражение Ивана в зеркале: лицо — всё лихорадочно красное, хотя не утратившее привычного хладнокровного и неприступного выражения, тонкие ноздри раздуваются, как у взмыленной лошади, а глаза — о! глаза сверкают, словно у Пифии — одержимой предсказательницы и колдуньи. Брагинский на мгновение глянул через зеркало на Гилберта и снова потупился, прикладывая к своему уху серьгу.
Байльшмидт приблизился к нему со спины и нагнулся, шепча:
— Или всё дело в том альфе, который
не хочет себе пулю в висок из-за тебя пускать?
Иван вздрогнул и сказал:
— Уйди, Гил. Мы оба получили то, что хотели.
Ты мне больше не нужен.
Байльшмидту вдруг захотелось придушить Брагинского. Иван, не оборачиваясь, видел в зеркальном отражении, с каким озлоблением перекатываются под кожей желваки на скулах Гилберта и как он стискивает зубы.
— Вот как, — протянул насмешливо немец. — Я-то думал, что ты бездушная мраморная статуя или навроде ангела без плоти и сердца — с одним огнем. А ты оказался слабее, чем я думал, и втрескался… — Губы Байльшмидт коснулись ушной раковины Ивана и выдохнули горячо: — В Джонса.
Брагинский вскочил с пуфа перед туалетным столиком, обернулся и, придерживая у груди одеяло, прорычал:
— Пошел вон, а то я тебя отсюда за шкирку выкину, как поганую шавку. Слышишь?!
— Но пари ты пока что проигрываешь, — возразил Гилберт и засмеялся: — Ведь он всё еще живой.
Обнаженные плечи Брагинского тряслись от гнева. Никогда Байльшмидт не видел его в таком бешенстве.
— Скажи, что не любишь его, Ваня. Скажи — и я уйду.
— Ты вылетишь отсюда к чёртовой матери и без этого! — Иван толкнул Гилберта в грудь, но рука его была ослабевшей, легкой и нежной, как у обычного омеги, и лишь едва покачнула Байльшмидта.
У Гилберта нехорошо стукало сердце. Он предчувствовал что-то подобное и боялся этого. Но если Альфред откажет Ивану, то у него, у Гилберта, появится еще один шанс. А если Джонс захочет взять Брагинского себе?.. Что тогда?.. Тогда можно будет убить Альфреда, а Ивана… Но здесь на Гилберта нахлынули ужас, тошнота и отвращение. И — ненависть к стоявшему перед ним омеге.
Он вдруг прижал своим телом Брагинского к стене, украшенной арабесками, и схватил его за лицо, под подбородком, сжал пальцы на его мягких, в горячечном румянце щеках. Иван посмотрел на Гилберта с таким удивлением, как будто, дразня льва, думал, что тот — лишь безобидный котёнок и не может напасть, — посмотрел и презрительно усмехнулся.
— Ну же, Ваня?.. — шепнул Байльшмидт ему в са́мое лицо. — Позови Альфреда и вели ему прыгнуть с утёса, как ты
мне велел. Или боишься, что он откажется и ты останешься с разбитым сердцем? — Байльшмидт чувствовал, что Иван дрожит и что он весь как-то размяк, не хочет или не способен сопротивляться; только пальцы Брагинского уцепились за руку Гилберта, которая стискивала ему красные от вишневого румянца щеки. — А ты ведь так бережешь свое драгоценное сердце, не правда ли?
— Иди к чёрту, Гилберт.
Байльшмидт злобно усмехался:
— Он, может быть, не прочь попользоваться тобой и твоим телом, но чтоб ради этого — с обрыва — да в море — не-е-ет!
Ресницы у Ивана задрожали.
— Смирись уже: ты проиграл, Ваня.
Брагинский попробовал оттолкнуть Байльшмидта, но, как и в первый раз, в руках у него не оказалось прежней силы, только — мягкость и томность, точно он превратился в тонкую яблоню с хрупкими веточками. Иван чувствовал, как ногти Байльшмидта впиваются ему в кожу на лице — там, наверное, останутся красные следы-полулуния.
— С чего ты взял, что Альфред испугается?.. — с издёвкой проговорил Брагинский. — Испугается, как ты. Если бы, Гилберт, ты тогда согласился, я бы… я бы, клянусь, стал твоим. Ты бы мог избивать меня до крови и потери сознания хоть каждый день и насиловать, но я бы всё равно целовал тебе руки, потому что любил бы тебя. Я люблю всё то, что безумно.
— Находиться рядом с таким чокнутым, как ты, уже безумие. Любить тебя — то же, что с обрыва броситься, — рассвирепел Гилберт. — Если бы ты был моим, я бы в первую очередь отвел тебя в психушку…
— Ты бы мог это сделать, Гил, — плечи у Ивана дрогнули; губы кривила снисходительная и покорная улыбка.
— …а потом я бы связал тебя по рукам и ногам и запер дома, потому что каждый твой шаг, каждое твое движение, каждое дыхание опасно для тебя самого́.
— И это ты бы имел право сделать, — сказал Иван и дёрнулся от Гилберта, как дикий конь от узды. — Но ты
тогда не прыгнул, так что теперь — оставь меня в покое.
— Альфред тоже этого не сделает. Не сделает хотя бы потому, что знает: всё это игра. Всё это — твое самолюбие и твоя больная привязанность. Ты его любишь…
Брагинский с ледяным бешенством сузил глаза. Серьга с крошечным херувимчиком на цепочке покачивалась в его ухе. Гилберт всё еще прижимался к нему, обняв за гибкую талию, укутанную, как в кокон, в мягкое одеяло.
— …а если не любишь, прикажи ему прыгнуть в море, — прошептал Гилберт с соблазнительной усмешкой. — Иначе все могут подумать, что ты ему покорился. Нет, все и так уже это думают.
Брагинский вдруг вспомнил голубые глаза Альфреда, загорелую кожу, соленую и блестящую от моря, запах грозы и ягод,
его запах, и его волосы — юношески мягкие и прекрасные, словно Золотое руно, добытое аргонавтами. Он сказал:
— Я прикажу…
Байльшмидт внутреннее ликовал — добился-таки своего. Иван был бледен, и его длинные, опущенные ресницы напоминали бахрому снежинок. На щеках горели следы от ногтей Гилберта.
Брагинский вдруг вскинул голову, и взгляд, которым он одарил немца, был пронзительным, жестоким и жгучим, как мороз в тайге.
— …но такой приказ я даю лишь тем, кого люблю. Кого любил когда-то.
***
Порывы ветра и потоки дождя обрушивались со всех сторон; под черным небом огромным, разъяренным зверем гудело и клокотало древнее море. Альфред, Иван и Гилберт стояли на краю обрыва, и там, внизу, словно звериные зубы в кровожадном оскале, торчали острые скалы, омываемые клоками пены. Байльшмидт, сжавшись от ужаса, кричал сквозь вой бури:
— Ты всё-таки и вправду сумасшедший, Ваня! Ты хоть это понимаешь?!
Брагинский снял с пальца кольцо, осененное алым рубином, и, протянув руку, бросил его в клокочущую, черную пучину. Джонс, бледный, расширившимися, точно от гипноза, глазами наблюдал за действиями Ивана, не решаясь подойти к краю уступа.
— Альфред, а, Альфред! — Брагинский с лицом, искаженным каким-то неестественным, жестоким смехом, указал вниз с обрыва. — Если прыгнешь и достанешь кольцо, я буду твоим! Всё сделаю, любить буду до гробовой доски, на край света за тобой пойду, тебе во всем покорюсь, как раб, как наложница в гареме! Стелиться перед тобой стану, хоть на поводке води, а надоем — по твоему приказу застрелюсь или сам меня прирежь, я на всё готов, если достанешь мое кольцо
оттуда.
Гилберт видел, как внизу, по пляжу бегут люди, наверное, Артур, Франциск, Антонио, Феличиано, Николай и спасатели вместе с ними. «Не прыгнет, — вдруг с сердцем, полным жуткой радости и злобы, подумал Байльшмидт, — а прыгнет — разобьется насмерть».
Иван стоял, промокший до нитки, содрогаясь, обняв себя руками; в напуганных, больших глазах его сверкали отсветы молнии. Альфред смотрел в эти глаза, и хотя знал, всё знал — о причудах и выходках Ивана, о судьбе Гилберта и
тех, других альф, о пари, которое заключил Брагинский с Варгасом, — всё знал, но теперь это было неважно, чужие судьбы, чужие сплетни и мнения не имели значения, потому что Ваня звал его и приказывал ему прыгать.
— Альфре-е-ед!.. — надрывно вопили снизу, из мрака, и махали ему руками, пытаясь остановить.
Гилберт засмеялся и крикнул Джонсу:
— Иди домой, щенок! Он того не стоит! Не стоит из-за него жизни лишаться! Таких омег, как он, миллионы! Пожалей своих родных.
Альфред сделал шаг, другой, третий — к обрыву, снова глянул на бледное, обрамленное грозовой тьмой и русыми кудрями лицо Ивана, на его озаренную, как нимбом, молниями и завыванием бесконечного и древнего, как мир, океана, голову, и внезапно ему стало так спокойно, так светло на душе, точно сейчас был погожий, солнечный день, всюду нежно цвела душистая сирень, смеялись дети, заливались соловьи. Альфред приблизился к обрыву и, закрыв глаза, шагнул в бездну, на секунду ощутив страшную пустоту под ногой.
Но тут его вдруг схватили чужие руки и дёрнули, потащили назад, наверх; оскальзываясь по размытой почве и цепляясь за стебли травы, Джонс влез обратно. Иван сидел рядом, скривив губы, сжимая своими холодными, трясущимися ладонями руки Альфреда.
— Не надо, Ал, — пролепетал Брагинский. — Я же пошутил, я так… не всерьез. Дурак ты, что ли?
Гилберт глядел на них обоих, как громом пораженный, и бормотал с тоской и му́кой: «Остановил… а меня… тогда… нет… нет…»
— Скоро все наши прибегут, — виновато улыбнулся Иван. — Если можешь на ногах держаться, побежали скорее: не хочу никого сейчас видеть.
Дождь всё накрапывал, но ночь умирала вместе с бурей; серое небо уже трепетно светилось у горизонта: «младая с перстами пурпурными Эос»* покидала свое блаженное ложе. Альфред, еще не пришедший в себя, не веря своему чудесному спасению, брел по берегу за Иваном, ступая по щиколотку в пенящемся, теплом море; ему всё мерещилось золотое кольцо с рубином, и нога трупа, высунувшаяся из-под тюля, и глаза Вани, в которых вспыхивала белыми зарницами молния. Сзади их догоняли люди; раздавались крики Артура. Но это еще было далеко.
Иван вдруг запнулся и плюхнулся в воду, на колени; белоснежная, шелковая пена, из которой родилась сладостная богиня Афродита, обдавала его руки и тело. Альфред наклонился над ним и погладил его по мокрым кудряшкам на голове, похожим на крошечные перламутровые ракушки. Иван безутешно рыдал, спрятав лицо в ладонях, и его горькие слезы падали в горько-соленое море.
Джонс, у которого душа вся ширилась от дыхания жизни, аромата сирени и хвои, от любви и нежности, поцеловал его в белый лоб и шепнул:
— Не расстраивайся, Ваня, не плачь, пожалуйста. Найду я твое кольцо или новое куплю, зачем же так убиваться?..
Конец