Sesto movimento. VII.
8 февраля 2025 г., 08:10
– Ты так смотришь на меня, словно не веришь, что я все тебе целиком рассказал.
Валентин лишь качнул головой на это заявление, немного смущенный. Но Дазай в самом деле рассказал ему все, как есть. Что ему было утаивать? Беречь его нервы? Валентин не стеклянный, как оказалось, не разваливался, может, трескался, но они все в течение жизни приобретают трещины.
– Просто я думал получить какие-то более конкретные ответы, а ощущение, что положение ухудшилось, хотя не жалею, что увязался с тобой вместе.
Увязался. Мало сказать. Дазай был уверен: без багажа в виде себя самого его Валентин в Мюнхен не отпустил бы. Едва он узнал куда и зачем его Осаму собирается, так весь засуетился, разволновался, что пришлось еще и чай успокоительный заваривать.
– Валя, неужто тебе не все равно теперь? – не мог не спросить в лоб Дазай. – Он причинил тебе все самое отвратительное, что только посмел. Тебе теперь надо просто успокаиваться и забывать.
– Забывать? Я каждый день о нем думаю и не знаю, в каком ключе больше. Совершенно не понимаю, но не думать не могу. Нет, порой отсекаю эти мысли, но лишь когда занят работой, когда вы рядом, но это почти как пытаться убежать от себя. Он же не может во мне так просто взять и раствориться. И хуже того, что я все больше и больше прихожу к выводу, что для него это дурно кончится. Мне и без того казалось, что он просто уже с ума сходит, но я обращался к этому как к фигуре речи, и теперь сознаю, что речь отражает нечто буквальное. Что он желает, зачем? Ты подозреваешь его в краже этих драгоценностей, но к чему они ему? Что он задумал? Куда побежит? Боже, он что, все время будет бежать? Чего он хочет?
– А ты чего хочешь? Догнать? А когда догонишь? Что в этот раз сделаешь? Такой сложный вопрос. Даже Фукудзава-сан не может ответить на такого рода вопросы. Или ты все обдумал и готов обратиться к совести?
Валентин смотрел на него. Дазая это пугало. Но крепко сжимал его руки в мольбе – не оставлять его в ожидании в Петербурге, позволить уехать с собой.
– Я еще не знаю, не знаю. Не знаю, может, это все и не нужно, я не знаю, не понимаю, но сидеть здесь…Тоже невыносимо. Может, действие и поможет мне осознать. Разочароваться в нем вконец и уж точно поступить верно, по совести. Или же… Господи, я не знаю, но прошу тебя!
Дазай весь краской покрылся, когда Валентин поцеловал его руки, которые крепко сжимал. Так отчаянно он пытался его упросить. А еще Дазаю казалось, что он пользовался случаем наконец-то оказаться подальше от Петербурга. Он и прежде подумывал уехать, но одному, как сам говорил, это было бы невыносимо, да и он со своими невеселыми мыслями толком и не знал, куда податься.
Уговаривать Дазая столь сильно и не надо было. Он и сам был рад взять его с собой. Много было тому причин.
– Я место в первом классе оплачу! – Валентин, видимо, решил идти на крайние, по его мнению, меры.
– Я и так уже не упираюсь!
– Чтобы сомнений не оставалось!
Валентин шутил, а видно было, что и не смешно ему.
Вот и сидел он тоже теперь в номере отеля весь напряженный. Когда они прибыли в Мюнхен, то Дазай отправил его сразу спать. В поездах он спал совсем беспокойно. Валентин и не порывался с ним на встречу с Куникидой, наоборот, но хотелось надеяться, что он и правда отдыхал, пока его не было. Дазай вернулся в момент, когда Валентин, одетый, сидел за столом и делал в своей записной книжке какие-то пометки. И сразу же бросил свое занятие, желая узнать, как все прошло. Дазай принес к нему в номер чемодан со своими вещами, намереваясь их заново перебрать.
– Господи Боже, мне так трудно вдуматься в эту мысль. Фёдор украл эти несчастные драгоценности! – Валентин теперь таращился в потолок. Вид у него был потерянный, но какой-то все же больше задумчивый.
– Ну, лично он не лез в хранилище этого Сигмы.
– Какая разница. Подбил на это человека. И его обманул, если я правильно понял.
– Меня больше забавляет, что он Верховенского обманул. Не знаю, что он там учинил в его случае, но тот в панике.
– Не издевайся, Осаму.
– О, плохие люди вполне того заслуживают.
– И Фёдор заслуживает?
– Совершаешь преступление – получаешь наказание. И Фёдор заслуживает. И я заслуживал. Чуть окончательно не спятил.
– Ох, не говори об этом, – Валентин встал со стула. – Чуя тебе еще ничего не присылал? Ты, кстати, можешь также говорить ему, что это больше моя вина – срочность этой поездки.
– Это не имеет смысла. Мы с ним и так все вроде бы уяснили. Жаль, конечно, что не лично, но ждать его возвращения пришлось бы слишком долго.
– Надеюсь, они с Митей хорошо добрались. Как бы у него боли не обострились после операции.
– Вот сам бы взял и поехал с братом.
– Ты и надо мной издеваешься сейчас.
– Нет. Говорю о том, что ты упустил здравую мысль.
– Не надо, Осаму. Я сейчас уехал, и хотя бы могу идти по улицам, не разглядывая брусчатку под ногами.
Дазай не стал его более задевать. В конце концов отлично понимал его чувства. Они вдвоем еще раз проверили его чемодан, словно искали здесь вещи Фёдора, быть может, надеясь на послание в духе того, что он прислал ранее. Впрочем, Дазай тот случай находил просто ребяческой выходкой, желанием позабавиться, хотя не исключал, что Фёдор подбросил ему некий символ, но покупаться теперь на такое – Дазай не имел на то ни капли желания. Правда не мог не заметить: сначала цепочку на шее Валентина, а потом и сам крест, выскользнувший однажды из-под сорочки. Он ничего ему не сказал. И так прекрасно с самого начала понимал, зачем он его попросил себе оставить.
Провозившись, они попросили подать в номер Валентина чай, не имея настроения спускаться в ресторан на ужин. Разговаривать особо было не о чем. Оба были усталые, Дазай все еще думал о перспективах помочь Одасаку, о том, что теперь будет дальше делать Валентин, который не мог спокойно сидеть и потому вот торчал вместе с ним в Мюнхене. Дазай уже предвидел, во что это может вылиться, но покорно молчал. С другой стороны, он как-то даже был рад, что Валентин выбрался с ним. Самозаточение превращало его в человека угрюмого, видно было, что он хотел просто прогуляться по городу, зайти в салон, повидаться с кем-нибудь из старых знакомых, посетить концерт или театр, в конце концов, страсть как хотел сам что-нибудь сыграть: они делали остановку в Вене, где он тут же помчался в нотный магазин в поисках того, что мог пропустить. Пришел с целой охапкой. Дазай рассмеялся, но и сам был доволен. Это малое, но все же слегка поднимало настроение.
– Ты не думал о том, чтобы поехать учиться дальше живописи в Китай? Все же лучшие мастера – на родине этого искусства.
– В Китай? Честно? Не думал. Вообще дальше Чуи, тебя и Одасаку не думал.
– А зря.
– Валя, ты же понимаешь, что едва ли я смогу предаваться блаженно искусству пусть и в учении, пока есть вещи, которые меня беспокоят.
– Так я не говорю, что сейчас. Мне очень нравится, что ты делаешь. Очень необычно то, как ты западное изображаешь на восточный мотив.
– Это… Не особо все. Наброски. Странный Мюнхен в китайском стиле.
– Твоя версия этого города мне больше нравится. И природу ты очень вдохновенно изображаешь.
– Ну так… Более ничего не дается. А это что? Господи, неужели я такое намалевал? – Дазай потянулся к альбому, едва не задев свою чашку чая. Он вынул лист, который Валентин уже отложил. – Что за дрянь?
– Ну что ты! Очень милая хризантемка. Правда, если не ошибаюсь, это больше похоже на японский стиль укие-э. Хотя да, простовато смотрится. Но мило.
– Вот именно, что мило. Я такое вообще нарисовать не мог. Сразу даже не заметил ее. Знакомое что-то…
– Это же вообще литография. Такую купить можно, – пригляделся повнимательнее Валентин.
Дазай, и сам сообразивший, кивнул как бы просто в ответ, а потом озвучил мелькнувшую догадкой мысль:
– Знаю, что это. Видел в Париже еще в дни выставки. Продавалось целыми пачками. Есть парочка французских художников, любителей подражать. Мода на японское и все такое. Им как впервые от безысходности привезли все эти картинки, так иностранцы и не могут от них оторваться. Там половина, на мой взгляд, мазня жуткая, но есть достойные вещи. Но это – лишь подражание. Зачем бы я его сюда запихал, – Дазай мог и не договаривать последнюю фразу, потому что прекрасно знал, что он этого не делал, его бы вообще не заинтересовала подобная картинка, он мало почему-то практиковался в искусстве своих соотечественников, но разглядывать их работы любил, прекрасно знал и отличал серьезные вещи. А эта японская хризантемка…
– Осаму…
– Только не говори, что ты догадался о чем-то.
– Да у меня не очень с загадками.
– У тебя-то не очень? – Дазай рассмеялся, глянув на смущенного Валентина. – А кто нам в детстве игры с загадками устраивал в Песно?
– Придумать и отгадать – разные вещи, знаешь ли! Но ты ведь тоже о том подумал? Это Фёдор вложил.
– То, что он спер хризантемы, я уже и без намеков знаю. Подсовывает тут… От тебя набрался, видно.
– Может, не только намек на то, что он присвоил их себе. А то, куда он направляется. Литография изображает именно японскую хризантему. Хотел бы – взял бы любой рисунок.
– Валя, да ладно! Японская – чисто указание на то, откуда они.
– Ты сам-то в это веришь? И насколько мне от тебя известно и что само по себе очевидно даже, хризантемы все же были сделаны не в Японии, а были даром какого-то ювелира из Европы, – Валентин не то чтобы настаивал на своей теории, скорее его просто захватил процесс придумывания значений, какого черта Достоевский опять над ними издевается!
– Зачем он, по-твоему, решил рвануть с хризантемами в Японию? Явно не из благих целей.
– Самое малое – эти цели касаются тебя!
Дазай как-то мысленно не учел этот момент, но Валентин был чертовски прав. Фёдор хотел, чтобы ему отправили чемодан. И вложил эту литографию в его альбом явно из расчета, что Дазай приметит чужеродный элемент, только вот долго бы он так мог его искать. Да и чемодан изрядно задержался.
– Ничего доброго от этого не жди.
– Осаму?
– Что? – Дазай с опаской глянул на Валентина. Вид у него был какой-то особо возбужденный. Куда живее, чем последние пару месяцев.
– А что, если он в самом деле уехал в Японию? В конце концов… Там сестра его похоронена. Это важно для него. Где ему еще укрываться?
– Странно уезжать в место, где тебя могут арестовать, едва раскроют, много риска, – аргумент был убийственный, но Валентин неожиданно легко парировал:
– Много риска? Человек, который пошел на убийство – думаешь, он испугается риска?
– Да нет, я могу представить, – Дазай тяжело вздохнул. – Но в таком случае должна быть сильная мотивация для того. А я ее не совсем понимаю и вижу тут очевидный подвох. Валентин Алексеевич! – проныл вдруг Дазай. – Что ты так на меня смотришь? Хочешь, езжай! Потратишь кучу денег, ты же их не считаешь, когда тратишь, как еще не растратил все…
– Осаму.
– Ну? – Дазай испугался, когда Валентин подался вперед к нему, взяв за подбородок. Он сразу присмирел, ощущая себя котенком, которого мама-кошка сцапала за шкирку.
– Ты сам хочешь поехать.
– Нет! Я не хочу! И видеть его не хочу! Не знаю, как ты… Я не осуждаю, даже понимаю, но я не хочу, и Чуя меня за такое точно потом бить будет, это больно, я еще сил не набрался достаточно после лечения.
– Да я не о том, и ты должен сам сознавать, что ты передо мной рисуешься. Я вижу, ты взволнован. И я тоже думаю, что будет правильным отправиться в Японию и поискать Одасаку там. А если Фёдор туда умчался с хризантемами, тогда он тебе одолжение сделал.
Дазай замер, рассматривая Валентина.
– Не выдирается, да? Никак? – немного грустно улыбнулся Дазай, и Валентин явно его понял, но сделал вид, что недоумевает. – Не отвечай, я вижу, не сможешь. Если честно… Я бы хоть сейчас. Хоть сейчас бы поехал в Японию. Поскорее все уладить, все узнать, успокоиться.
– Так поехали.
– А? – Дазай опешил и в каком-то диком восторге глянул на Валентина. – Из Мюнхена?
– Да. До Марселя. А оттуда морем уже. Мне нравятся французские корабли.
– А дома? А дела? Боже, если Чуя мне позволил уехать сюда, то остальное – я не посмею! Он мне не голову оторвет, а кое-что пониже. Он явно и за Мюнхен меня ругает, я знаю, он не хочет, чтобы я хоть как-то приближался к Фёдору! Вот ведь ирония! Я рискую больше пострадать уже не от Фёдора, а от Чуи! А я еще слишком молод и прекрасен, если ты не заметил, чтобы так позорно кончить.
– Тебе бы в Александринку – драматическая актриса в тебе пропадает! – рассмеялся Валентин. – Можно вернуться домой, но время потеряем. Впрочем, господи, о чем я?! Ты прав. Это очень поспешное и безумное решение. Я и сам что-то не подумал. Просто… Знаешь. Я хотя бы хочу знать просто, что он… Что еще в состоянии быть тем, кого я знаю. А что с ним дальше будет… Не могу представить, потому что страшно, и опасения мои – не только от его действий. Он ведь не крепкого здоровья, эти приступы и его душевное равновесие… Я не верю, что для него найдется в законе снисхождение, и, Осаму, думай, что хочешь, но я не могу теперь уже от самого себя скрывать то, что отчасти рад, что он где-то, пусть и тревожно.
Валентин замолчал. Надо было перевести дух. Они слишком переволновались и, наверное, уже мыслили слишком фантастично с этой внезапной поездкой, совершенно глупой даже в виде идеи.
Дазай принялся снова перебирать свои рисунки, но более ничего постороннего там не приметил.
– Вот ведь Федька гад: запихал сюда это художество, а Куникида-сан, когда рылся, явно подумал, что это мое! – ворчал Дазай зачем-то себе под нос.
Валентин курил, глядя в окно. Он прокашлялся и обратился к Дазаю:
– Извини, я тут всякую ерунду нес про поездку. Конечно, это смешно. Еще и так далеко ехать. И всех дома волновать. Хотя… Представь… Мы бы прибыли в Японию, а там бы уже слива зацвела.
Дазай оглянулся на него. Если это было попыткой его заманить, то это был явно нехороший прием, но Валентин на самом деле думал об ином. Он думал о Фёдоре, который как будто уже там, возможно, вспоминал те дни, когда бывал в Японии. Сама мысль там оказаться… Дазай всегда хотел бы объявиться там с Чуей, но внезапное предложение оказалось так заманчиво, и дело было не только в этой заманчивости. Одасаку. Кажется, пульс сейчас бился вместе с мыслью о нем. Дазай уже давно успокоился по поводу дум о том, что не может тихо предаваться счастью, пока друг в беде, но в то же время все оставалось в зыбком положении; они с Чуей так ни о чем не поговорили. Не обсудили свое будущее. Чуя намеревался работать на Валентина, и дело было не только в его желании, он таким образом хотел помочь, а Дазай? О да, он бы мог к нему в этом присоединиться. Поехал бы с ним в Москву, там было бы спокойнее, меньше дурных воспоминаний, но об Одасаку-то бы он не забыл! Чуя пытался намекнуть ему, спросить, что он решил, а Дазай пребывал весь в волнениях о Валентине, но тот постепенно уже приходил в себя, был сейчас рядом и под присмотром и явно имел какие-то свои соображения, которыми не делился, но они просматривались, и Дазай сознавал: Вале не будет покоя, пока он не будет знать судьбу человека, который не заслужил все еще быть в эпицентре его внимания. Что было этим вниманием: все такая же сильная любовь или что еще, Дазай не хотел бы лезть в столь личное, как и Валентин тактично не задавал ему вопросов о Чуе, лишь радуясь, когда Дазай сам о нем говорил, да Чуя с ним… Дазай сжал веки.
Голова заболела. Какое счастье, что это просто головная боль от усталости, а не от того, что организму дурно от самого себя.
Если они отправятся в путь, то он долго не увидит Чую. И точно даже не знает, сколько именно займет это «долго». И дело не в том, что Чуя тогда точно будет зол. Дазай сейчас-то переживал из-за расставания, словно боялся, что оно превратится в нечто, что длилось два последних года, ведь если подумать, как раз тогда, два года назад, они были в Париже, о, он тоже ненавидел Париж, и хотел бы быть… В Йокогаме. С Чуей.
Тяжело вздохнул. Всякие непотребства полезли в голову. Лезли еще с поезда. Какого-то черта Дазай думал о том, как сам бы отдался ему, хотя все это было перед тем, как Чуя отбыл с Дмитрием. Обычно он любил брать его, владеть им, властвовать, но теперь хотелось всеми способами ощущать себя, принадлежащим ему. Аж стыдно стало думать о таком, когда он не один.
– Мы раз с тобой в Мюнхене, может, достать билеты на какой-нибудь концерт? Здесь чудесный оперный театр, правда тут явно еще не остыл культ личности Вагнера, но я даже бы его сейчас послушал, если дают. Театр тут недалеко, можно дойти пешком и посмотреть Альтштадт. Если хочешь, если не занят. Просто…
– Я с радостью с тобой погуляю, – отозвался Дазай, вставая с места. – Веди, куда хочешь. А сейчас все же спать.
Дазай заметил, что Валентин как-то попытался сгладить настроение, возникшее между ними из-за его спонтанной идеи, он уже пожалел, хотя ничего не говорил.
А через полторы недели они в самом деле уже отправлялись из Марселя на французском лайнере.
Так жутко и воодушевленно Дазай себя не чувствовал даже в тот день, когда покидал Шанхай с людьми, языка которых не понимал и не представлял ничего об их жизни.
О своей находке он рассказал Куникиде, высказав сомнение о том, что их предположение о Японии верное, и Фёдор явно где-то хитрит. В свою очередь Куникида смог выяснить, что предполагаемое имя, под которым Достоевский мог теперь перемещаться, Виктор Дерели, только вот не совсем ясно было, сделали ли ему французский или швейцарский паспорт: Куникида не стал прибегать к помощи полиции, а пошел по адресу, куда якобы его послал человек, который прежде уже заполучил в этом месте документы и хотел бы сделать еще. Возможно, потом эти сведения где-то помогут, но уйдет много времени, прежде чем они узнают, был ли где-то отмечен некий господин Дерели, покинул ли он Францию или иную страну, сел ли на корабль и в каком направлении. Можно и не узнать вообще. Но Куникида вдруг поддержал идею отправиться в Японию, тем более сам он пока что сделать этого не мог, в миссии в Петербурге его очень жаждали видеть.
Куникида написал Дазаю адрес в Йокогаме, где он сможет найти Элизу Дальдорф, по-прежнему проживающую там, а также просил передать несколько писем. Дазай честно сказал ему, что у него есть сомнения относительно того, что все действия Фёдора столь прозрачны. Оснований так думать Дазай назвать не мог, но ссылался на предчувствие. Звучало несерьезно, но Куникида принял это к сведению. Куникида вообще оказался весьма внимателен к тому, что говорил ему Дазай, хотя местами они спорили о вероятности того или иного варианта. Во многом это тоже определило решение Дазая.
Поездка была столь неожиданной, что пришлось впопыхах подготовиться к ней, в основном это касалось документов и денежных переводов. Валентин направил несколько депешей Лу Сунлину, ужасно озадачив его, но тот понимал, что нет возможности задавать лишние вопросы и обещал все организовать в плане перевода средств. Поездка предполагала также прибытие в Шанхай, так что часть денег Лу Сунлин намеревался реализовать через связи в китайских банках, когда им уже понадобятся деньги в Японии. Валентин внимательно просмотрел тогда все новости, и Дазая это беспокоило. Он знал, что отношения его страны с Китаем обретают все более натянутый характер, и они просто могли лишь надеяться, что все пройдет хорошо.
Но такие вещи, если всмотреться в них честно, оставались где-то на заднем плане. Большая часть переживаний не могла не сосредоточиться на Чуе. Дазай успел вдогонку получить письмо от него – он по-прежнему оставался в Екатеринбурге, и на момент написания письма не успел узнать, куда они собрались. Дазай отсылал телеграмму, но ответа не получил, из-за чего решено было направить ее при помощи Лу Сунлина из Петербурга, заодно туда же был отослано письмо для Чуи. Лу Сунлин обещал ему все сообщить и передать.
Ждать уже не было времени, пора было отправляться.
Из Марселя перед отплытием Дазай отправил еще одно большое письмо Чуе с просьбой не проклинать, не ругать. Не знал, как перед ним оправдаться, и он честно говорил, что дело не только в Валентине, как тот сам вещал в телеграммах, что направлял Чуе от своего лица, пытаясь как-то сгладить ситуацию. Да, дело было и в Валентине, который тоже не имел сил пребывать в этом изводящем ожидании, Чуя это поймет, даже не осудит, но Дазай боялся опять сказать ему, что всему виной и Одасаку – виной их очередной разлуке. Идиотски выглядела и попытка писать, что он хотел бы, чтобы они вместе ехали, но так уж случилось, решили поторопиться, кто знает, что в самом деле задумал Достоевский. Оставалось верить, что Чуя имеет в себе достаточно сил не прибить своего непутевого возлюбленного.
Дазай вздыхал мрачно на такие надежды, а Валентин почему-то имел свойство верить.
При этом он тоже не был уверен, что они избрали верный путь, но сидеть и чего-то ждать для него делалось все более невыносимым. Как искать Достоевского в Японии, если он все же там, они с трудом представляли, хотя Куникида оставил несколько имен, к кому можно будет на крайний случай обратиться за помощью, к тому же направил на родину данные телеграммой о том, под каким именем Достоевский может объявиться, хотя тоже понимал, что все это лишь действия на удачу.
И все же Дазай задумался очень сильно о том, зачем Фёдор вложил ту дешевую литографию в его вещи. Заморочился ведь. Что еще он хочет от него? Кем теперь считает? Лучше ведь и не врать самому себе о том, что Фёдор совсем ему безразличен. Возможная встреча с ним будоражила, словно предстояло во всем объясниться и при этом предстать виноватым.
В дороге Дазай, помимо того, что постоянно посредством телеграмм был на связи с Куникидой, параллельно тратился и на то, чтобы держать Чую в курсе своего передвижения. Мысль о том, что это делалось для успокоения совести беспокоила: не хотелось, чтобы Чуя так подумал, но Дазай решил держаться этого принципа. Полагая, что путешествие окажется трудным, Дазай, еще до того, как они достигли Суэцкого канала, внезапно ощутил какую-то легкость в голове. Словно все волнующие мысли были без его ведома вытеснены и пространство заполнилось новым окружающим миром. Ведь единственный раз морем он путешествовал в далеком детстве, но тогда впечатления были иные.
– Ты какой-то озадаченный, – заметил ему Валентин, когда они вышли в воды Красного моря. Дазай стоял на палубе корабля, вдыхая приятный ему морской воздух. Валентин сказал: озадаченный? Странно, Дазай ощущал себя как-то иначе. А потом подумал: верно. Озадаченный. Было чем озадачиться, но Валентина он своими мыслями не трогал лишний раз. А еще он не мог определиться. Хочет ли он поскорее добраться до Японии или же пребывать вечно в этом странном путешествии, где не вел счет времени. Впервые с детства, когда безмятежно жил в Песно, по которому дико вдруг заскучал. – Холодать сейчас будет, не хочешь в ресторан пройти?
– Нет. Я бы выпивку заказал в каюту. Просто посидеть спокойно.
Валентин кивнул. Они путешествовали впервые вдвоем. Прежние поездки на поездах можно было не считать. Это было что-то иное. Они много разговаривали, на самые разные темы. Дазай много копался в своих детских воспоминаниях, Валентин его всегда очень внимательно слушал, и сам в ответ выкладывал что-то из детства в Екатеринбурге, а потом в гимназии. В каких совершенно разных условиях они росли. Говорили теперь уже и о том, что случилось. Дазаю в полное мере представилась возможность покаяться, но Валентин лишь, словно ребенка, гладил его по голове и отмахивался, но слушал его. О Фёдоре, однако, говорили в меньшей степени. Говорили, но как будто не о нем. Дазай видел. Валентин все еще переживает. Менее драматично, он немного успокоился, но теперь ему надо было все это как-то принять, и он лишь порой говорил о том, как сам виноват. Жалел о своих словах ему, письмах к нему.
Они говорили о Чуе. Дазай переживал, волновался, полагаясь лишь на утешения о том, что Чуя пусть и взбесится, но все же поймет.
Время шло не только в разговорах. Они на этом французском корабле были свободны: не было необходимости раскрывать себя, общались с людьми, но мимолетно. Провести с кем-то время, слушая недурной очень оркестр, поиграть в карты, в бильярд, насчет последнего – Дазай особо увлекся отработкой всяких фокусов, словно вспомнил, что и раньше его это увлекало. Перед отъездом он закупился карандашами, красками. Морские пейзажи его не привлекали, но он мог рисовать многое по памяти. Рисовал дом, куда направлялся, хотя он явно не был похож. Валентин часто следил за ним, в процессе что-нибудь читая.
В этот вечер они хотели просто немного выпить, может, сыграть в карты в своем гордом одиночестве на двоих. Валентин познакомился накануне с подсевшим на борт китайским торговцем. Мужчина лет тридцати, судя по всему, весьма зажиточный. Они много разговаривали, в основном Валентин интересовался внутренней обстановкой, отношениями между Японией и Китаем, делами в Корее, которую Империя Цин, то есть маньчжурская династия, руководящая Китаем, по-прежнему пыталась контролировать и не дать Японии установить там свои интересы, и уже в меньшей степени делами своего нового знакомого (он торговал шелком). Дазаю показалось, что интерес, однако, был не только в деловом ключе.
– Он тебе понравился, – не мог не зацепить Дазай, прижав край бокала для виски к нижней губе и немного нахально улыбаясь.
– Да, симпатичный, – не стал отрицать Валентин. – Но судя по тому, что теперь некоторые обо мне думают, для меня он староват.
Дазай закатил глаза.
– Никто уже о тебе не думает.
– Да мне уже все равно. Лишь бы чай продавался. Вроде продается.
Дазай хмыкнул.
– Но он правда очень даже приятный.
– Я не заметил, чтобы его привлекали мужчины, – тут Валентин лукавил. Та невольная игра пальцами была слишком очевидным намеком им обоим. Он рассмеялся, разглядывая виски в своем бокале. Вздохнул. – Все, конечно, лучше, чем с улиц подбирать. Ладно, хоть об этом Фёдор не догадался сболтнуть. Впрочем, это и без его стараний можно было бы додумать. Да плевать.
Видно было, что ему не плевать, но самоубеждение чем-то надо было подкрепить немного. Алкоголь в помощь.
– Я завидую тебе, Осаму. Я тоже хочу быть рядом с любимым человеком. И я не про Фёдора сейчас. Я вообще. Не только лишь с кем-то ласкаться в постели, а потом забыть, словно расплатились друг с другом. Просто все то, что я испытывал к Фёдору… Все почти так было с Го Цзунси, но рассыпалось и кончилось ничем. Мы друзья, и он не скрывает, что по-прежнему рад спать со мной, но и все на том. А ты… Чуя… У меня такого не было. Так терпко не было. Было все чем-то иным.
– Ты, вижу, под впечатлением от того, что я наболтал тебе спьяну, – Дазай смутился. У него был порыв: он разоткровенничался, видимо, сильно заскучав по Чуе, предавшись своим воспоминаниям об их поцелуях, когда Чуя таки сдался, о том, как он сам уже сдался ему. Дазай и прежде делился с Валентином обрывками, но тут буквально окунул его в свои чувства, просто желая самому вспомнить их. По ходу еще и выяснилось, что Чуя все это тоже выкладывал Валентину, и Дазай от него узнал некоторые детали того, что его возлюбленный чувствовал в те дни, в тот момент. Странное было ощущение, но даже сейчас, когда было несколько неловко думать о том, что он, пьяненький, набалтывал, Дазай в душе был рад, что может с кем-то говорить. Самое сокровенное порой хочется хранить глубоко в себе, но есть люди, столь дорогие, которым хочется подарить часть своего родного мира.
– Я не могу не сравнивать, – не стал скрывать Валентин. – Порой мне кажется, что вы больше меня понимаете. Больше искренно чувствовали и переживали. Чем я, порой просто погружая себя в мечты, но ничего не оставляя в себе от них.
Дазай всмотрелся в Валентина. В какой-то момент он, кажется, понял всю важность того, что зародилось в нем к Фёдору. Дазай закусил губу. Точно. Впервые родилось такое сильное осознание его чувств. Мечта полюбить глубоко сбылась во всей мощи. Но только вот не все части этой сложной формулы сложились в радость от случившегося исполнения сильно желаемого.
– Представляю, какое обо мне может складываться впечатление, учитывая все мои связи, впрочем, я не ищу оправданий ни у себя, ни у других. Что было – то было. Я всеми силами души привязывался к милым мне людям, просто не зная еще, как оно бывает – когда глубже. Мне всегда была важна привязанность к кому-то. Даже просто в семье. Я ведь самый младший. Братья и сестры любили возиться со мной, меня это питало. И я хотел отдать им всем столько же и потому сейчас тоже готов для них сделать все, что угодно, и потому с ужасом представляю, как подвел их, как все испортил своим поведением, как они того не заслуживают. Стыдно показаться им на глаза. Они-то ведь и подумать не могли. А я… Не пытался научиться по-другому, из-за слабости или чего-то еще, нежелания – надо говорить честно. Сам виноват. И в то же время до отвращения к себе не могу ни о чем жалеть. Разве я могу жалеть о тех днях, что провел с Го Цзунси? Он не рос в счастливой дружной семье, был замкнутым человеком, и я рад был от мысли, что со мной ему хорошо, он не говорил мне этого, но по его поведению я это знал и чувствовал, что он желает, чтобы я был рядом. Столько прекрасных дней вместе, столько нежности и ласк, нам нравилось вместе постигать столь чувственное искусство. В этом он точно никогда не был скрытен. Любовь была прекрасна, и я ее такую забыть не хотел бы. Останется ведь такая прореха страшная! Хотя она и есть. Ведь расставание было болезненным. Я еще сглупил во многом. И многого не замечал. Что-то не хотел замечать. Но все закончилось, но то, что было – уже было, осталось мне порой грустной и радостной памятью. Но Фёдор… Я не могу сравнить ни с чем. И даже сейчас хочу верить, что не обманулся. А ведь столько раз обманывался, просто из желания тешить свои чувства, любить кого-то, радоваться этому ощущению, и… Чего уж греха таить, предаваться чувственности, что так развратила меня, манила всегда. Фёдор в этом плане был в отношении меня всегда прав. Развращенный, легко сдающийся своим желаниям. Совершаю непотребство, а потом якобы страдаю, но в душе знаю, что повторю, потому что хочется. С приходом зрелости это, конечно, видится уже иначе, хотя не изгоняется даже тем, что я получил урок, ты сам сегодня видел, и прекрасно знаешь, что в Мюнхене я не все ночи провел в своем номере. Фёдор во многом прав, и потому уже я не могу судить его отношение к себе.
– Ты однобоко смотришь, – Дазай высказал это как свою точку зрения. – И его отношение к тебе – оно не может быть чем-то оправдано.
– Ты тоже однобоко смотришь. Каково это, когда к тебе выказывают чувства, а ты пытаешься от них спастись? И вроде бы не хочешь обидеть, но постепенно сознаешь, что иначе не выходит. Я прекрасно понимаю его. И не потому, что старше и что-то там стал лучше соображать, а в том, что сам был в похожей ситуации, только долго ее даже не сознавал в силу какой-то своей наивности и непонимания истинных намерений другого человека. Мне кажется, только недавно я осознал. Совсем вот недавно. И как же сам себя еще больше стал раздражать.
– Ты о чем?
Валентин помолчал. Молчал он, однако, не потому, что сам спровоцировал себе какой-то неудобный вопрос. Ему просто надо было что-то такое обдумать. Валентин был спокоен. Может, из-за алкоголя. А может, просто уже, оказавшись у пропасти, более ее не боялся. Уйти только не решался, все думал, прыгнуть или нет, но был спокоен. Подавленно спокоен, но будь душа человека столь проста, не рождалось бы в ней ничего, и не было бы ни единой страсти, ни единого порыва.
– Помню, ты тоже с нами делился всякими историями. Твой рассказ про юношу, с которым учился и впервые поцеловался. Меня тогда так радовала твоя откровенность, – как бы между делом припомнил Дазай.
Валентин улыбнулся на то, что он это вспомнил. Было видно, что для него это светлое воспоминание. Дазай как-то поделился с Чуей, что ему нравилась эта история, своей романтичностью, что была близка ему тогда, самому похожее пережившему, что-то наивное и еще совсем чистое, они говорили об этом с замиранием сердца; и сейчас Дазай ощущал нечто близкое. Оно сливалось с собственными эмоциями и берегло в себе и чужие. А еще он видел, что Валентин хочет еще что-то рассказать. Но совсем иное.
– Вы тактично все это время не спрашивали, – он глянул Дазаю в глаза. С тем же мягким выражением, как это всегда бывало раньше, теперь особо остро напоминая о невинных и светлых днях в Песно.
– Ты тоже не лез к нам с лишними вопросами.
– Потому что вы и так все выбалтывали. Особенно Чуя, – рассмеялся Валентин. – Я думаю, я о тебе знаю больше, чем ты представляешь.
Дазай вскинул брови. Он подозревал. Что-то нервно стало покусывать изнутри.
– О твоих родинках, которых Чуя так любит касаться…
– Боже, Валя, прекрати! – Дазай театрально закрыл одной рукой глаза, а другую вытянул в драматичном жесте. – Я не переживу!
Он раздвинул пальцы и посмотрел на смеющегося Валентина. А потом убрал руку и перестал уже изображать шута. Ждал.
– Позволь мне только не выдавать имя этой персоны, о которой я хочу на самом деле рассказать, потому что вообще почти никому не заикался никогда о нашей связи, а его положение в обществе слишком компрометирующее. Будь я тогда поумнее и менее наивен, я бы, может, сто раз вперед подумал, но я был очарован, как и всегда со мной это случается. Почему-то именно в тот момент мне и довелось вместе с любовью разглядеть зовущую к ненасытному вожделению тьму.
Валентин на миг закрыл лицо руками, но он по-прежнему был спокоен. На самом деле всегда хотелось рассказать, хоть кому-то, просто потому, что эти воспоминания в душе всегда отдавали сладкой тяжестью, волнующей и в то же время разочаровывающей.
– В первую нашу встречу мне еще шестнадцати не исполнилось. Я учился в Москве, как ты знаешь, это была зима. Конечно, в те дни одним из моих любимых развлечений были походы в театр. Даже в не самые хорошие времена я умудрялся скроить несколько копеек или занять и взять самые дешевые места, но тут, помню, братья как раз подкинули мне денег, и я с некоторыми своими товарищами по учебе отправился на одно представление в Большом театре, которое очень жаждал посетить. Там были и всякого рода важные гости. Мне до них особо не было дела, я бы не столкнулся с ним, если бы не курьезный случай.
Валентин улыбнулся, видимо, представляя все это перед своими глазами.
С ними тогда в театр пошел один юноша, Андрей, который был буквально влюблен в одну из певиц итальянской труппы, что в те дни выступала в театре. Он хранил ее карточку и даже подрался один раз с мальчишкой, который просто в шутку хотел ее отобрать. Андрей тогда задался целью обязательно отыскать в театре предмет своих восхищений, при этом они понятия не имели, как исполнить сию задумку, и в антракте попытались пробраться за сцену. Они заблудились в коридорах Большого театра, внезапно в итоге столкнувшись с целой толпой людей в мундирах и орденах: пользуясь положением, эти господа пожелали свидеться с именитыми артистами, выразить им свое восхищение.
– А вы тут откуда? – закричал тогда на них по-французски мужчина, сопровождавший важных лиц. – Как пробрались сюда? Гимназисты? Что забыли?!
Он был так зол, что почему-то больше насмешил людей вокруг, а они, испуганные мальчишки, тогда топтались, не зная, что ответить, тем более Андрей что-то начал мямлить про синьорину, ради которой и явился, но с испуга забыл и французский, и русский, и смеялись уже над ним.
– Выведите их! Выведите из театра вон! – верещал тот мужчина, да за них заступились, видимо, понимая, что шалость была совсем безобидной.
Валентин, всегда примерный мальчик, был испуган на самом деле, но не настолько, чтобы не заметить, как молодой человек лет двадцати двух, которого он даже узнал, примечая иногда его изображение на карточках и в газетах, с улыбкой смотрит на него. Он и сам ему зачем-то улыбнулся, а потом снова посмотрел на него. Редко видел таких обворожительно красивых людей. Помнил, что сердце болезненно забилось тогда.
В те дни он уже прекрасно сознавал свою природу, но по какой-то наивности не предчувствовал еще толком, сколько противоречий это может вызвать; таился он во многом лишь из стеснительности, но уже тогда порой находил ответ на свои чувства. Ему было двенадцать, когда он познал взрослый поцелуй, и до сих пор чувствовал себя влюбленным в этого своего товарища по учебе, с которым дружил, делился сокровенным, а тот позволял себя целовать и сам порой доходил до большего, а большим для них уже были прикосновения и долгие поцелуи. Валентин с трепетом в сердце смотрел и на других своих друзей, смотрел на старших товарищей, порой ловя на себе взгляды некоторых, желая познакомиться поближе, пусть и смущался дико. Тогда он свел дружбу с Антоном Анисимовым. Тот сам признался Валентину в своих интересах, но они сделались лишь друзьями, к тому же тот хорошо ладил со старшими ребятами и свел с ними Валентина, но даже так – все эти поцелуи тайком, прикосновения – он все равно еще многого из того не знал, лишь слушал рассказы и сводил себя с ума такими сладкими мыслями, ругая себя и считая все это великим непотребством, но не переставая думать.
Он не ошибся тогда в том взгляде этой персоны. Но на том их встреча и закончилась. Из театра их не выставили, отправили занять свои места. Валентин в тот вечер пробегался глазами по ложам, но издалека не смог распознать человека, который невольно заставил его дышать чуть чаще. Но значения особо не придал, закинув эту встречу просто на полку приятных воспоминаний. И все же порой пытался высмотреть его в театре.
Но встретились они в другой раз уже не в Москве, а в Петербурге, куда Валентин уехал на Пасху к братьям, и те взяли его с собой на спектакль французской труппы в Михайловском театре. Он тоже оказался там. И сам приметил Валентина. Бедный, он тогда даже сам не представлял, сколь сильный интерес полыхал к его юной персоне. Валентин в тот вечер не особо был заинтересован в спектакле, к тому же братья все шутили над тем, что за ним из своей ложи следит княжна Шехонская, одна из младших кузин друга Даниила, и Валентин тоже поглядывал на девушку, которую ему представили еще перед спектаклем. Очень красивая, но воодушевления она у него не вызывала, а он вот ей понравился, хоть ей уже и исполнилось восемнадцать, а ему едва шестнадцать успело стукнуть. И он немного не понимал, что его чисто дружеское проявление молодой девушкой воспринимается иначе, но девушки не цепляли его внимание, а пользоваться их расположением он намеренно никогда не смел. Переглядывался с княжной, пока не появился какой-то незнакомец и не передал ему записку. Валентин прежде никогда не получал подобного рода посланий и даже в какой-то момент весь сконфузился, решив, что это от княжны, он украдкой развернул листок, к своему удивлению, обнаружив строчки на французском от совсем иного и незнакомого, как сначала посчитал, человека.
«Милое создание, не будьте так жестоки со мной. Поймайте мой взгляд хотя бы раз. Достаточно лишь посмотреть немного правее». Подпись была оставлена инициалами, но ничего Валентину не сказала. Он смутился, но из любопытства и воодушевления от столь проникновенных слов, конечно же посмотрел правее, пытаясь понять, кого он там должен увидеть.
Догадался по тому, как за ним самим следили. Он узнал его и почти что испуганно тогда сжал руки с запиской у груди, закусив губы и тут же сделав вид, что его интересует то, что происходит на сцене, но Валентин не особо с самого начала проникся спектаклем, все пропустил и сейчас едва ли понимал суть сюжета.
В антракте он хвостиком бродил вместе с братьями, точнее с Даниилом, который поспешил перекинуться словом с князем Шехонским и договориться о встрече в Москве. Там была и кузина его, вся разволновавшаяся от вида Валентина, но вот только не получалось у нее словить его взгляд, ведь сам он смотрел в другую сторону, откуда следили за ним самим. Эта самая персона. Боже, Валентин был совершенно сломлен! Он никогда даже не пытался не поддаваться тому с первого момента ошарашивающему чувству влюбленности, что вспыхивало в нем каждый раз стремительно. Вот и сейчас. К тому же прежде его интерес никогда не выходил за пределы своих сверстников или на пару лет старше. Валентин был ужасно смущен вниманием к себе столь важной персоны. Понятия не имел, как себя вести, и даже не рассматривал какое-то продолжение.
Антракт закончился, но для Валентина спектакль так и не начался. Он постоянно посматривал в сторону, видя, что за ним следят, задавался вопросом, правильно ли он все понимает, а после спектакля совсем был перепуган, когда эта персона внезапно выросла перед ними в окружении еще каких-то важных людей, которые, оказалось, были знакомы с Дмитрием, заведя пустой светский разговор, сведенный к интересам на тему золота и приглашению поучаствовать в каких-то там денежных делах. Валентин всего этого не слышал, да и не понимал. Даже пропустил момент, когда его вдруг представили, и более того – оказалось, что теперь они направлялись все вместе на какой-то частный ужин, и его тоже с собой брали. Валентин смущен был, он прежде мало соприкасался с великосветскими людьми, тем более в Петербурге, который ему представлялся пугающей и манерной столицей. А тут его, шестнадцатилетнего мальчишку, куда-то тянут; видимо, братья полагали, что ему будет полезно начать показывать себя, к тому же они и сами сейчас с небывалым напором восстанавливали связи, некогда разрушенные из-за финансовых проблем.
Валентин был смущен всеми этими незнакомцами вокруг, но больше тем, что с него так и не спускали глаз. Он тогда и не думал вовсе, что приглашение их было интересом той самой персоны, как будто случайным, но имевшим свои цели, и даже не осознал, что это также помогло братьям в их делах.
Ужин проходил в дорогом особняке на Миллионной; Валентин тогда воспользовался возможностью и тихо ускользнул осмотреться в красивом доме. Не то чтобы роскошь была ему в новинку, но отец не имел склонности тратить деньги на всякие дорогие шедевры и разного рода сомнительности искусства, не интересуясь подобным, а тут было много всего дорого и как будто изысканного, но тоже мало владело вниманием, к тому же он не мог не видеть, что за ним следят и следуют. Он специально встал у открытого окна, вдыхая сырой воздух с Невы и в испуге, но больше в сладостном волнении косясь на человека, который все же догнал его.
Его попытки проявить почтение, были тут же пресечены предложением закурить, на что он растерялся, так как не курил тогда еще. Но не отказался попробовать, по глупости изобразив из себя не новичка. Он раскашлялся и не заметил, как его руку перехватили и, не вынимая из пальцев папиросу, затянулись из нее глубоко, при этом лаская большим пальцем ладонь его взмокшей от волнения руки.
– Vous…* – только и смог Валентин выдохнуть по-французски, когда на него подняли глаза, все не отпуская его руку, все лаская его ладонь, и знал бы он тогда, как чувственно выглядел, застывший, с приоткрытыми губами, смотрящий в упор, потому что был восхищен таким вниманием и привлекательностью персоны, что сама к нему привлеклась.
– Я ведь не ошибаюсь? – шепотом спросил он, отбирая папиросу и сплетая с ним руку. – Не дрожите. Так вы еще больше меня с ума сводите. Что с вами?
Валентин пошатнулся. Не понял: то ли от папиросы ему подурнело, то ли это собственные чувства подвели.
– Это дым… просто дым, – Валентин едва ворочал языком, выдыхая французские слова и все больше ощущая предательскую дрожь.
– Я хочу с вами встретиться.
– Встретиться? Вы? Но… Я скоро буду в Москве, я учусь, я не знаю. И вы…
– Если вы не против, то я все устрою. Хочу увидеть вас.
– Зачем же? – зачем он задал столь глупый вопрос?
– Ох. Само очарование. Уверен, вы понимаете, но я скажу вам. С той встречи я не забыл вас.
– Но вы… Как же вы… Что вы делаете? – Валентин дернулся, когда ощутил его губы на своих пальцах, а затем как безымянный палец его оказался на тягучий миг волнения захвачен этими же губами, был обласкан языком и с неохотой отпущен.
– Скажите мне сейчас «да», и мы увидимся, я клянусь! Я хочу, чтобы вы сами были не против.
Валентин закивал, мотнул затем головой, но выдавил из себя это «да» несколько раз и полнейшем смятении был захвачен чужим ртом, прежде не зная подобных властных поцелуев, и тут же отпущен, ибо опасное все же место они выбрали для объяснений.
Он толком не помнил, как прошел остаток той ночи, он лишь видел, с каким вожделением всё смотрят на него, и сам его ощущал, в ту ночь уснув лишь под утро в глубочайшем сладостном стыде.
Он через пару дней вернулся в Москву, уверенный, что все это вообще ему примерещилось, что и не могло такого быть. Но ему вскоре пришло письмо от неизвестного адресата. В нем не было ничего такого, лишь то, что они скоро увидятся, как и было обещано.
Валентин и подумать не мог, как это случится. Он уже в те дни много интересовался Китаем, тогда еще серьезно не помышляя туда удрать подальше от чужих глаз. В Москве жил один пожилой купец, Савелий Иванович: всю жизнь занимавшийся чаем и много времени проведший в Китае, отлично знавший маньчжурский и китайские диалекты, к нему тогда и Валентин устроился на небольшую работу в качестве помощника, являясь по выходным и выполняя всякую бумажную работу, но на самом деле пользуясь случаем, упросив научить его китайскому; Савелий Иванович, коротая дни в скуке, ибо сам делами давно не занимался, передав сыновьям, оказался не против, к тому же относился по-отечески к юноше, а еще у него, в его большом и красивом особняке, имелся шикарный рояль, и он просил Валентина как бы взамен за услугу постоянно ему что-то играть, что тот делал с великой радостью.
Валентин вполне мог догадаться, как о его занятиях узнала та самая персона. Достаточно было последить на выходных. В тот день он только вышел на Мясницкую, как возле него остановилась закрытая карета, а оттуда показался знакомый человек, приглашая к себе.
Он тогда и опомнится не успел, как ему уже целовали руки и смотрели на него с умилением, а он снова дрожал.
– Я же вам обещал, – произнес он, прижимаясь губами к его ладони. – Что вы так смотрите? Не верите мне?
– Я не знаю, – честно сказал Валентин.
– Понимаю.
– Я должен вернуться.
– Я вас не задержу. Немного лишь прокачу. Хочу побыть с вами. Позвольте вас всегда встречать здесь.
– Это будет слишком заметно. И в доме Савелия Ивановича могут заметить.
– Да, вы правы.
– Можно… Можно придумывать место, где вы меня могли бы забирать. Каждый раз новое, – Валентин, видимо, особо сейчас задел его своей сообразительностью, которая поразила не сама, как таковая, а тем, что показывала его желание видеться.
– Чудесно придумано. Я лишь ради вас в Москве, позвольте мне, – и он потянулся поцеловать его и долго не отпускал, и Валентин чувствовал, как от него хотят гораздо большего, но этот человек был удивительно тактичен в своих действиях к нему. – Спасибо тебе, что не оттолкнул, ты не представляешь, сколь важна эта встреча, это знакомство с тобой…
Это шепот так и стоял затем в ушах Валентина до следующей их встречи. Его встречали в заранее условленном в моменты последних встреч месте, и они катались по городу, пока было время. Он целовал его, прижимал к себе, шептал разные слова то по-французски, то по-русски, признаваясь в любви, на что Валентин отвечал тем же, однажды, однако, с недоумением спросив:
– Позвольте: неужели и правда? Как вы меня можете любить? Я читал, я слышал. У вас невеста есть. Вы скоро женитесь.
– Это необходимость, вы же знаете. Но я вас не собираюсь забывать. Если бы вы только смогли быть со мной дольше. Больше этого всего, – Валентин тогда ощущал его руку в области паха, в этот раз совсем уже настойчивую, он помнил, как выгнулся, и не помнил, как так случилось, что его плоть погрузилась в чужой рот.
Они прежде никогда до такого не доходили, и это не то чтобы было для него впервые, но так с ним никто еще не поступал, и его страшно свела с ума мысль о том, чем они занимаются, проезжая по улицам Москвы. А тот человек, кучер… Что он думал? Валентин не мог сообразить, ему было слишком тогда хорошо, он даже не полагал сопротивляться, он никогда не сопротивлялся, он и сам захотел сделать приятно человеку, в которого, как уже поверил, был влюблен, повторив его действия, чем довел его буквально до слез.
– Ты самое милое и прекрасное, что случалось со мной, Валя, – шептал он ему, уже забыв всю эту почтительность, в которую с ним играл, – я же точно не смогу без тебя, я хочу тебя ощущать, я представляю каждую ночь твое тело, тебя во мне. Ах, ты знаешь, да, именно так я желаю тебя. Я все устрою, я хочу побыть с тобой…
Валентин буквально страдал те дни, когда они не виделись. Страдал ужасно, когда он вынужден был уехать в Петербург, а он сам не мог покинуть Москву из-за учебы. На него даже обиделся его друг, с которым они порой уединялись для взаимных ласк, – Валентин все еще находил его общество приятным, но не любил теперь уже так крепко. Он любил того человека, был уверен в том, и хотел быть с ним, не обращая внимание на то, кто они есть в обществе и что оно скажет об их отношениях.
Валентин, когда уже стал старше, только осознал, какие толки могли возникнуть о нем, если бы кто-то узнал. О нет, он прекрасное имел представление об осторожности и все же… Любой промах. Но он еще верил этому человеку, когда тот говорил, что все устроит. И в самом деле – он все устроил.
Валентину уже доводилось гостить у Анисимовых на личной их даче под Москвой, когда он не имел возможности из-за отсутствия средств на лето вернуться к родителям. И в этот раз собирался провести у Антона время, к тому же он был единственным, кому он обмолвился о неких своих интимных встречах, не говоря, кто это. На даче в то лето они были предоставлены самим себе, так как родные Антона убыли в Ниццу, а отец был занят в поместье. Когда приехали, узнали, что старый дом по соседству, имение графа Лехашова, который уже много лет не жил в России, был кем-то снят. Значения особо не придали, но Валентин тогда и представить не мог, кто занял тот богатый дом. Да, он говорил своему возлюбленному, куда собирается на лето, но и не более. А тут, едва они обустроились и были готовы предаться законному ничегонеделанию, когда Валентин подумывал позвать сюда на отдых, если Антон не будет возражать, и своего племянника, они получили приглашение на ужин от своего нового соседа.
Анисимов был дико удивлен подобному. Но и воодушевлен. А Валентин… Он все еще не верил. Они встретились! Там были другие молодые люди, обычно собиралось человек пять, как уже потом он осознал – близкий круг этой самой персоны, что его так околдовала; близкий круг тоже с весьма своеобразными интересами, где можно было уже так не таиться.
– Кто бы знал, Валя, что у тебя такие знакомые, – ухмылялся Анисимов, весьма сим довольный. Валентин сначала смутился, но Антон никогда не был болтуном в том, что касалось других людей, и впоследствии так и осталось, что из окружения самого Валентина о его связи знал лишь он, а еще позже Мишель.
Анисимов тут же потерял интерес к тому, чтобы завести себе любовника среди дворовых и увлекся кое-кем ему поинтереснее. А Валентин… Задыхался от счастья, имея теперь больше возможности видеться.
Он посещал вечера почти каждый день, хотя ничего выходящего за все те же поцелуи не случалось. Все вообще было как будто прилично, лишь под конец как знал, Валентин, гости порой уединялись на верхних этажах в подготовленных комнатах. Сам он проводил все время с ним, но у всех на виду. Они пили вино, держась за руки, смеялись, играли в бильярд, вели беседы – почти как на великосветском вечере. Тайком же, чуть уединившись затем, шли целоваться, вскоре уже не особо таясь, ибо тут всем и так ясно было все о них, и Валентин уже так не смущался, когда его при посторонних сажали к себе на колени, ласкали пальцами шею, грудь, постоянно срывали поцелуи с губ. Они пили на брудершафт, целуясь страстно под чужой одобрительный смех, и сами наблюдали чужие ласки, однажды даже, бродя вместе по дому и изучая красивые интерьеры, наткнувшись на весьма смущающую сцену и поскорее скрывшись.
– И все равно. Как же вы можете меня любить? – спрашивал его Валентин, он так и не перешел на «ты», находя в этом «вы» нечто особо его привлекающее. – Мы можем потом не увидеться, зачем вам… Вы же заняты, ваша семья, невеста, служба… Зачем вы оставили свою службу?
– Ты все это спрашиваешь. Я могу подумать, что боишься меня потерять.
– Почти так и есть. Боюсь совсем стать вашим.
– Я этого и хочу. Скорее даже не так. Чтобы ты сам мной владел. Я тебе уже говорил.
Они смотрели друг на друга, слушая, как смеются остальные, гремя бильярдными шарами. Тут он вдруг встал, потянув Валентина за собой, прижимая его к себе за талию.
– Господа, мы вас оставим, – объявил он вдруг громко. – Думаю, что до утра. Отдыхайте.
Это было уж слишком очевидно, но Валентин был в восторге. Ему это понравилось, понравилось, как его на глазах у всех повели прямо в спальню, желая наконец-то уже позволить все самое запретное. И Валентин только тогда признался ему, что прежде ни с кем не заходил столь далеко, к тому же его возлюбленный желал, чтобы он сам взял инициативу на себя, о чем столь часто ему напоминал.
– Я так и знал, что ты не играешь передо мной в невинность, – шептал он, покрывая поцелуями уже его обнаженное тело. – Не бойся, я всему научу. Я покажу, а ты потом сам. Только потерпи немного, я объясню, как все должно быть.
Валентин был чрезвычайно всем этим смущен и при этом полностью доверял, позволив себя касаться так, как никто из его прежних пассий толком не осмеливался. Его собственные руки направляли, и он только и мог что сгорать от стыда, но ни разу не усомнился, и тогда безропотно позволил собой овладеть, что оставило странные впечатления, смешанные, но его так никто еще не ласкал, да и он сознавал тогда, что все прежде было ничем. Странные ощущения, сомнения – все это рассеивалось, и он тогда утром не покинул чужой спальни. Не был отпущен, заласкан почти что до потери сознания, прежде не представляя такого вожделения к себе и более не сомневаясь в своих желаниях. Гостей следующим вечером хозяин дома не принимал. Гость у него было один, и он учил его тому, как доставить это столь личное удовольствие. Валентин помнил, как многие его товарищи рассказывали о том, как бывали уже в борделях, бывали с женщинами, но сам тогда был уверен, что ему это все не интересно, он это все больше сознавал в себе, получив неимоверное удовольствие от близости с мужчиной, впервые узнав, что такое – самому обладать кем-то и поражаясь тому, как стонут от его движений еще несколько неумелых, но каких-то умилительно старательных.
Все кончилось тем, что Валентин переехал к нему. Анисимов и не возражал вовсе, имея в таком случае дом в полном своем распоряжении, а им достаточно было видеться на прогулках или на совместных вечерах…
– Если бы кто из моих близких знал тогда, как на самом деле протекало то мое лето, – с какой-то внезапно едкой усмешкой произнес Валентин, делая это постороннее замечание и глянув на слегка красного от алкоголя, но больше от его рассказа Дазая. – Они и понятия не имели, а я и сам понятия не имел, как в тот момент был даже счастлив. Так и было. Я и сейчас уверен, что он любил меня тогда. Потому что он по-прежнему меня в этом уверяет, по-прежнему желает встреч со мной, он говорил то же самое, когда приходил ко мне недавно незадолго до Рождества, и спокойно принял то, что я позволил себя лишь поцеловать. Но ты же понимаешь, Осаму, что это все в те дни было временным счастьем. Он это знал, а я отдаленно догадывался, все равно памятуя о его долге, о себе, и вообще о том, сколь запретно было то, чему мы предавались. Но случилось еще кое-что, что показало мне, как порой иначе оборачиваются людские желания, что, возможно, показало мне необходимость прислушиваться к желаниям того, с кем я ложился в постель, но также это впервые навело тень на всю ту яркость наших чувств. Не скажу, что это оставило во мне болезненный отпечаток, едва ли, но слегка спустило с небес. И привело к тому, от чего не могу удержаться, за что в самом деле достоин порицания.
Валентин сделал глоток виски. В бокале его больше не осталось, и Дазай подлил ему еще, теперь с куда более беспокойным трепетом вслушиваясь.
Ведь и правда. Никакая идиллия не может быть вечной. Валентин точно не знал, по приглашению ли или случайно прибыл тот человек, он скорее даже не обратил на то внимания. Это был дальний родственник. Какой-то там кузен, который жил за границей, иногда так вот наведываясь. И тайн перед ним никаких не было, хотя Валентин был несколько поражен, когда этот человек, едва приехавший, вдруг сразу проявил к нему интерес, ничем не пресекаемый. И более того – сам не мог отвести от него глаз, в то время еще не задумываясь о том, как порой бывает безудержно падок на внешность.
– Кто бы знал, какое сокровище здесь прячется, – услышал он тогда в свой адрес. И ощутил палец, что стал ласкать его губы совсем легко, но не заходя дальше этого.
Буквально за день Валентин успел очароваться этим человеком, конечно, не посчитав это за любовь, но не гася в себе восхищения, к тому же его не осудили за это. Может, даже больше. Незаметно поощрили. Открыв двери в самую настоящую темную бездну плотских желаний.
В ту ночь он впервые сделался предметов вожделения сразу двоих людей, испытав невероятное удовольствие от этого, и впоследствии считая, что это во многом и способствовало его развращению. Приехавший гость имел свои предпочтения, и Валентин невольно им поддался, а потом спрашивал того, кто первым раскрыл ему столь чувственную сторону собственного тела:
– А вы? Разве вы не против, что мы вот так?
– Честно говоря, я очень ревную, но мне не привыкать в его отношении. Не думай об этом. Тебе, кажется, понравилось, а я присмотрю за ним.
Валентин не стал допытывать детали и прислушиваться к его словам. И зря уж точно позволил всему этому происходить, слишком уж все это его окутало, оторвало от действительности. Два человека сходили по нему с ума, боготворили его, услаждали, словно соревнуясь в том, кто из них искуснее, а он с радостью только это и принимал, перенимал себе, наслаждался, желая больше, темнее. Правда постепенно замечая кое-что, что стало его смущать и о чем он постеснялся сразу сказать.
Его новый знакомый в какой-то момент стал позволять себе гораздо больше. Мог особо не нежничать, не дожидаться отклика от другой стороны, и тогда ощущения были совсем чужие, сбивающие с толку, но своей новизной привлекали не меньше, хотя Валентин находил в них все же что-то не совсем нормальное, нечто, что противоречило его собственной натуре. У него прежде и мысли не возникало, что можно вести себя так грубо, а еще и находить в этом что-то завлекающее горькой сладостью, и это странное сочетание никак не могло в нем верно уложиться и в то же время преграды сопротивления падали одна за другой.
Столь сокровенные вещи – он ни с кем никогда ими не делился, а тут еще и неприятное, болезненное порой, да и с последствиями. Валентин некоторое время молчал, не зная, как правильно продолжить. Хотя помнил все хорошо.
Он в тот вечер вернулся от Анисимова, который позвал его к себе поплавать на лодках на скорость, что обычно их очень развлекало.
Тогда в самом доме был лишь гость, а временный хозяин дома находился в конюшне. Валентин не стал сопротивляться, когда его повели в спальню, они целовались, и он нисколько не возражал, когда его уложили на спину, и пусть было даже порой больно, но он сходил с ума от такого странного блаженства, чувствуя, как его доводят до полного развращения души через тело. И эта чернота беспрепятственно набирала силу, а он будто пытался не замечать. Их застали вдвоем под самый конец. Валентин спустя несколько минут очухался и смутно почувствовал, что правда что-то с ним не так. Прежде с его кузеном он не уединялся, они были втроем, но никаких слов возмущений не последовало.
А Валентин, окончательно придя в себя, стал погружаться в смятение. Однако он и далее не пресекал никаких действий над собой, находя их изумительными, но затем опять начинал думать, что что-то здесь неверно, и в один миг позволил совсем увлечься, позволить власть над собой, что испугался, что сам дернулся, не сразу поняв, что еще пошло не так, почему стало совсем больно и неприятно, и просто уже мерзко.
– Тебе плохо? – услышал от тут же жаркий шепот, родной шепот.
– Я… не знаю. Неприятно, но все хорошо, – хотя он вдруг тогда ощутил себя как-то не так. Словно окончательно додумался до того, что что-то неверно делает. А сказать побоялся, чтобы не обидеть. А они уже распылялись:
– Ты обещал следить за собой, а не терять голову!
– Ты придираешься.
– Не заметил, как всегда, верно?
– Только без ссор! – прервал их Валентин, испугавшись гневного тона и нарастающего раздражения, расцеловав обоих и по наивности не поняв, что ссора еще раньше наметилась, не говоря уже о том, что он с самого начала должен был стать ее причиной.
Он уезжал потом к Анисимову, хорошо провел время на пикнике, куда приезжали еще некоторые их товарищи, и, к своему расстройству, явился обратно в самый разгар криков и недовольства.
– Вы с ума сошли?!
– Он просто ревнует тебя, Валентин. И многое придумывает мне из того, чего я не делал вовсе.
– Валентин даже боится сказать тебе, что ты груб и не замечаешь того!
– А тебя это просто раздражает, признай хотя бы!
Они еще много неприятного сказали друг другу, пока гость не умчался куда-то на лошади, а Валентин не увел вторую сторону конфликта в комнату, запершись там, с намерением успокоить.
– Не надо, не ругайтесь.
– Он ведь прав! Не надо было его сюда звать: я знаю о его привычках и уж точно не хочу, чтобы он все их опробовал на тебе. Извини! Я виноват, что вообще допустил! Хочу теперь, чтобы он уехал. Ты согласишься со мной? Так будет лучше, но слово за тобой.
– Хорошо, пусть уезжает, – Валентин и сам уже думал о том, что так будет лучше. Его все сильнее пугали ощущения, которые он испытывал с тем человеком, все больше находил уже в них ошибочного, неприятного, оставляющего горьковатые сожаления о своем поведении, и жалел, что по неопытности поддался сначала, а потом промолчал. И ему больше нравилось, когда любили его, как сейчас вот, а не пользовались. Нравилось больше вдвоем, нравилось, что не было ядовитого смущения.
Гость поздно вернулся, но ночевал один, возможно слыша при этом их стоны полночи.
Он сам предложил расстаться уже, собирался в Петербург. Но прежде попросил все же напоследок снова провести ночь всем вместе, и Валентин согласился, не желая обидеть и расстроить совсем. Они тогда даже мельком поговорили наедине, Валентин очень сожалел, что портятся отношения между родственниками, а тот лишь сухо бросил: «Тупая его ревность, ничего более».
– Он на самом деле все же не был прав. Ревность была, но не в той разрушительной силе, в какой порой бывает. Наверное, даже к счастью. Знаешь, Осаму… Я много раз испытывал это гадкое чувство ревности. Я не буду скрывать, что и его, Фёдора, ревновал. К тебе. Это больно, но в то же время, веришь или нет, я никогда не мог представить ее разрушающих волнений. Потому что смирял ее в себе, не искал в ней ничего, что могло бы порождать ненависть. Злился – да, как это всем свойственно, но меня ужасала всегда мысль о том, что ревностью я могу обидеть кого-то, причинить боль. Мне проще ее, полусонную, запереть в себе, и она потом проходит. Не знаю, как так. С одной стороны, я хочу обладать тем, кого люблю, но с другой – никогда не посмею лишить его свободы, указать ему на это, сделать больно. И в этом мы с ним, с тем человеком, отчасти похожи. Он ревновал, но так, чтобы не задеть меня этим. Не задел, но это тоже было плохо, ибо не давало ему идти до конца и отстаивать то, что он считал верным, а верным было вообще прогнать гостя сразу. Он сглупил. Я сглупил. Он – в том, что, зная своего кузена, зная себя, позволил нам сойтись. Я – что вообще захотел любить сразу двоих, хотя мои чувства все же не были так сильны, лишь к одному из них, я просто… Наверное, хотел познать стороны любви, что мне открылись, не понимал сердец людей, верил в них. Господи, мне было шестнадцать, что вообще у меня было в голове кроме влюбленностей и того, что мне открылось от чужих прикосновений? Безмозглый подросток. Не особо изменился с тех пор. Иначе бы во многом повел себя умнее.
Это прощание… Валентин из самого лучшего порыва хотел дать понять, что лично он не сердится ни на что, что сам немного виноват, что ему жаль, и не понял, что лучше бы он так не поступал, позволяя столь развратно владеть своим телом, слишком боясь что-то не позволить. Валентин помнил лишь момент, когда его внезапно рывком уложили на живот, чем-то очень сильно огрели, что потом красный след на спине еще несколько дней оставался, и схватили за волосы, что он задохнулся, возможно, даже от страха, что по-настоящему заставил вскрикнуть, но более ничего не случилось с ним, но не меньше его перепугало то, что эти двое яростно сцепились, посыпались весьма серьезного характера угрозы.
Валентин даже еще толком не осознал, что случилось, что с ним случилось, он бы и мог сообразить что-то, попытаться их урезонить, да только успеть не успел: один с намерением или без ранил другого по чистой случайности приложив головой о настенный подсвечник возле кровати. Может, и должна была пролиться эта малая капля крови, чтобы не допустить большего, потому что оба дерущихся перепугались, тут же началась суматоха с попыткой обработать рану, а Валентин, испуганный, так и смотрел на них, ощущая что-то наподобие отвращения от мысли, что он сейчас видел, как они сцепились, в тот момент, однако, смутно сознавая, что причиной стал он сам, безвольно поддавшийся действиям, которые сделали больно и напугали.
– Валя, принеси воды, пожалуйста! Валя!
Он вроде бы и понимал все, но смотрел на них, смотрел на капли крови на полу, и еще даже не сообразил, что это не смертельно, но смотрелось жутко. Он так и не ожил, пока к нему не подошли и не попытались растрясти.
– Ну что ты, очнись же. Все хорошо, ничего, такого больше не будет, и я его не подпущу, и сам я его не хочу больше видеть, да и он меня, – он целовал Валентина в губы, обнимал, целовал шею и оглядывался назад на своего побитого кузена, у которого кружилась голова, в итоге так и не дозвался от Валентина какой-то помощи и решил все сделать сам.
Они оба ушли, а Валентин так и сидел молча, до слез расстроенный, а еще случайно осознавший, что ему в самом деле сделалось дурно и страшно от тех действий, и он с трудом представлял, что бы ощущал, если бы их не пресекли. Но все же! Не до крови же!
– Тебе надо лечь, – он ощутил, как ему вытирают слезы.
– Зачем все так… Мне надо было сразу уйти, а вы! Из-за меня вы его ударили! Зачем вы его ударили, ну и пусть бы…
– Валя, что ты! Не бери на себя. Да я бы убил его, сделай он тебе что-то!
– Нельзя так говорить!
– Ты не знаешь. Я бы мог, из-за тебя… Такого допустить не мог! Все это время ненавидел его и себя за глупость!
– Не говорите, не говорите ничего! Вы не правы, нельзя так, пусть он виноват, но нет!
Валентин позволил себя уложить до того, как у него началась истерика. И спал потом в его объятиях. Кузен его вернулся под утро, он был в порядке, они вроде бы даже поговорили спокойно, но Валентин затем был в таком ужасном состоянии, что решил уехать к Анисимову. Надо было обдумать свое поведение. Потом уже сознавал, что слишком много драмы нагнал, расстроив себя, но он в самом деле не ожидал. Впервые из-за него кто-то пострадал, пусть и не сильно.
Оставалось еще полторы недели до отъезда. Гость тот уехал, передав письмо Валентину с просьбой не держать на него зла и если получится, то простить хотя бы мысленно. Сожалел о случившемся, прощался. Они в самом деле более никогда не виделись, и Валентин не знал, возвращался ли тот в Россию когда-либо потом.
А вот возлюбленный его… Он приехал к нему. Валентин сначала думал, что не сможет его видеть, причем винил себя в том, что повел себя недостойно, внезапно додумался еще и до того, что мучил его, заставлял ревновать, а он вынужден был все это видеть! И все равно! Зачем он его ударил? И в то же время… Валентин четко сознавал, что так и должно было быть. Тот человек не мог сам остановиться, Валентин не мог его остановить, боясь его все больше, темнота дарила удовольствие, но оно начинало душить и грозило выдавить душу через сдавленное невидимыми когтями распутства горло. И глубоко в душе – он был почти что рад тому, что все закончилось. Это странное сочетание чувств казалось подозрительным, и надо было что-то из этого отринуть. Может, отринуть все. И любовь в том числе, потому что она теперь была с этим странным привкусом. Но обидеть его? О боже, Валентин не мог так поступить! Не смог не поддаться мольбам о прощении, да и сам заверял, что виноват, нечего ему прощать. Он все еще был влюблен, все еще глубоко чувствителен к тому, какое впечатление он на него производил своим касаниями и словами, тем более, что все это было пущено тут же в ход, а еще не мог видеть, как перед ним унижаются, поэтому поддался, давая свое согласие в тот момент, когда ему целовали шею и творили непотребства под выпущенной из штанов сорочкой. В тот же день вернулся, и как будто все должно было забыться. Они сделали вид, что ничего не было. Обоим так хотелось. Лишь сменили спальню, устроившись в комнате поменьше, но зато без духу того, третьего.
За все оставшееся время они ни разу не расставались.
– Я вскоре вернулся в Москву учиться. Последний год оставался, я рано поступил в гимназию. Я также занимался китайским, а он, когда бывал в Москве, приезжал, встречал меня, но мы уже не катались по городу, а ехали в снятую им квартиру, где проводили несколько часов вместе. Но потом он должен был уехать в Петербург. Его ждала невеста, уже почти жена. А я… Странно, но, когда осознал, что охладеваю к нему, я не расстроился. Возможно, я даже хотел этого после того, что случилось. Я не винил его, не боялся, но что-то меня стало в нем задевать, и мне не нравилась такая привязанность ко мне. Ты замечаешь, да, Осаму? Я вполне сознаю чувства Фёдора. И удивляюсь сам себе. А с ним… Мы виделись еще потом с ним. Я перебрался в Петербург, намереваясь учиться в университете, изучать китайский, поступил… Он уже был женат. Он вернулся из медового месяца и помчался искать меня. Он так хотел встретиться, что я растерялся, хотя мне было теперь уже неловко, и тех чувств уже не было, я же вел себя как ветреная сволочь, которая уже успела к тому моменту едва не влететь в пару скандалов, потому что Петербург вскружил голову, и тогда я немного очнулся, словно вспомнил о том, что надо думать головой, и как люди могут повести себя, узнав о моих вкусах. А он… Не было совсем уж пустоты, слишком он тогда задел мои чувства, и лишь из того, что он вызывал во мне безумное желание, я встречался с ним, все больше об этом жалея и в то же время боясь его обидеть, а потом удрав в Китай, на удивление всем, там уже и не думая о нем, слишком много было других эмоций, идей, этот чай, который меня увлек, выбор своего пути, отличного от братьев, растущая любовь к месту, где я будто бы спрятался. Потом знакомство с Го Цзунси, совершенно новое чувство, по-своему меня потом сгубившее, но вначале такое светлое и, кто бы что ни говорил о нем, ответное. О нем все судили всегда дурно, я знаю, он и поступал дурно, я даже говорил вам с Чуей об этом, но не думайте, что Го Цзунси врал мне. Каждый любит, как умеет. И не всегда правильно и верно, да и как оно – верно? Ты и сам явно это сознаешь.
Дазай кивнул. Он уже не пил, он смотрел куда-то мимо Валентина, невольно представляя себе всю его историю, думая о Чуе и о том, как они пытались представлять любовь и осознать, где лишь просто похоть. Он поразился тому, что Валентин тоже, оказалось, пережил нечто подобное, очень даже темное и в итоге отринутое.
– Ты смеешься надо мной.
– Нет, извини. Я просто понял, почему ты как будто не ругал нас за то, как мы себя вели.
– Я лишь хотел, чтобы вы не влезли в неприятности, не пострадали. Дело не только в том, что я и сам вел себя разнузданно, и ты мог бы сказать «посмотри на себя». Дело в том, что последствия могут быть. Могут и не быть. Лучше предостеречь. Мой опыт не довел меня до крайних сожалений, потому что все быстро пресеклось, а мое внимание ловко отвлекли, но я привязал к себе человека, даже не подозревая о том, что он в силу своего отношения не сможет взять и отпустить. Разве что я никогда не опускался до того, чтобы задеть его этим или больше – пользоваться. Не говоря уже о том, что у меня все-таки была гордость, и положение его постоянного любовника меня не могло устраивать. Оскорблять еще его жену тем самым, не говоря уже о его месте в обществе. И толки обо мне – о, этого я ужасно боялся. Со временем стал бояться еще больше, ведь были свидетели в том доме графа, хотя я даже не знаю, где сейчас те люди, они не были его родней и в свете не особо мелькали.
– Однако, как я понимаю, вы виделись потом еще с ним.
– Да. Когда я вернулся однажды из Китая. Я был в Петербурге, но избежал тогда встречи с ним, уехав в Екатеринбург, но перед обратной дорогой в Китай все же свиделся, но тогда я уже был влюблен в Го Цзунси и для меня это было важно. Я не хотел тайком иметь с кем-то отношения такого рода. И сказал ему о том. Сильно расстроив. И тогда впервые начал испытывать к нему некую враждебность, когда он, поняв, что я говорю серьезно, стал умолять позволить ему хотя бы доставить мне удовольствие, как тогда, первый раз в карете, и, если честно, Осаму, до сих пор, скажу тебе, никого не встретил, кто бы такое повторил лучше.
– Даже Мерион? – глаза Дазай провокационно сверкнули, но Валентин был готов:
– Даже Мерион. Ты и сам должен знать, что это большая разница, когда тебя касается возлюбленный или просто набравшийся где-то искусных пошлостей посторонний мужик.
– Не дам доводы против, – усмехнулся Дазай. – Так и ты? Не поддался?
– О нет. Мои чувства к Го Цзунси были чисты и высоки. Я сказал, что более никогда мы не свидимся, но обманул сам себя, потому что потом Го Цзунси сам оставил меня. Моя слабая натура явила себя во всю мощь, пожелала чужих ласк, а он только и был рад тому, что меня можно утешить. Бывает, я поддаюсь на его письма о встречах. Не всегда интимных, иногда я бывал на вечерах, где он появлялся, а потом он скрытно следовал за мной. Как в тот раз, когда он захотел подвезти меня домой не без намека, а потом пошел следом, из-за чего Чуя нас и увидел, до сих пор все равно стыдно от этой мысли.
– Ай, да брось…
– Осаму, о чем бы я с вами ни говорил, вы все равно для меня дети, и я порой потом ругаю себя за свои откровенности. Вот мы с тобой поговорили, ты взрослый у меня уже мальчик, но я потом все равно буду думать, что вот я тварь, развращаю своими разговорами ребенка, пусть и знаю, какие непотребства вы с Чуей умудряетесь творить и вам даже не стыдно, – Валентин слабо улыбнулся, блеснув взглядом в сторону Дазая. – Я плохой учитель морали. Я рассказал тебе свою историю, но не добавил главного: что я чувствую, жалею ли я? Нет. Каждый раз, когда я страшился наказания, порицаний, я отходил и не думал ничего в себе менять. С возрастом, несмотря на все мои метания, это еще сильнее закрепилось. Делает ли меня это плохим человеком? – пусть судят, уже осудили. Я однажды хотел даже покаяться, тогда, в Старой Руссе, помнишь? Но смелости не хватило. Хуже, это была слабость оттого, что я жалел себя, а в самом деле понимал, что снова ничего не изменю. Но не это беда, Осаму. Я малодушен. Вот это мне в себе отвратно. История с Прошей – это то, что должно было мне вернуться. И я не о том, как он поступил. А о том, что я смалодушничал в отношении его брата. Испугался за себя и ничего не сделал, чтобы тот не продолжил вовлекать ребенка в разврат, а ведь это есть самое отвратительное! Собственного брата! Я бы мог пресечь это. Но я решил, что всего уже не исправить, тот мальчик потерян. Но так решил я для собственного удобства, боясь, что что-то обо мне вскроется. Испугался. Гадко. И это все равно не остановило меня. Не получается переиначить себя, природа ломает. Если бы люди, жалеющие меня, все это знали, они бы могли иметь причины задуматься, а стою ли я того? Во мне ни капли истинного благородства, где нужна храбрость, разве так? Суть моего малодушия мне это подтверждает. Не хочу себя ничем оправдывать, однако. Это тоже отвратительно. Настолько ли я несчастен? Не настолько. Но, клянусь тебе, я никогда не думал о том, чтобы загубить чью-то душу, особенно детскую. Я знаю границы, я всегда их знал, выстраивая с возрастом еще плотнее; я ни за что их не перешагну, потому что в этом тоже моя природа, пусть и слабая. И обидно, конечно, что Фёдор в том сомневается настолько, что я и сам стал сомневаться. Сейчас самый удачный момент – забыть его навсегда! Я хотел за него ухватиться, но лишь смотрел, как он ускользает. Я задумываюсь обо всем и не получается таить зло. Лишь приятную тоску. Пережив то, что я испытал к Фёдору, я теперь уверен, что более ничего нет сильнее этого, а найти что-то новое и иное теперь невозможно, и что я сам виноват во многом, и не знаю, в чем смысл искать.
– Для меня ценны эти твои последние откровения, – признался Дазай после краткого молчания, разглядывая Валентина, горько-спокойного. – Но насчет последнего: прекрати на себя собирать всю вину. Фёдор вел себя с самого начала, как человек, который брал от тебя, брал жадно, а сам…
– Ты злишься на него. Я тоже злюсь, но мне не хочется упиваться мыслью о том, как сильно он меня обидел. Или думать, что он мне чем-то обязан. Я никогда ничего не делал для него, чтобы сделать его обязанным, хотя, полагаю, он думал иначе. Когда эта самая персона, о которой я сейчас столько рассказал, проявила столько усердия ради меня, я ощутил себя неприятно обязанным. Бедный Порфирий Петрович все грешил на моего брата, но я знаю, что большая часть бед на него обрушилась не с подачи Кости даже. Мой брат не настолько влиятельная фигура в Петербурге, хотя и сам от него не ожидал, и особо стыдно за то, что так и не свиделся с ним и удрал теперь вот так. А он, тот человек, у него есть настоящая власть… Я благодарен ему за помощь, но вот в ответ ничего ему не могу дать.
– Может, он и не ждет. Как и ты сам не ждешь.
– Не знаю. Я не берусь давно уже судить людей по себе. Потому что окружающие поумнее будут, чем я сам. Даже ты умнее меня, Осаму.
– Мои прошлогодние поступки говорят об обратном.
– Нелегко справиться с тяжестью в своей душе, но слабости в сердце не связаны с умом.
– Ты просто не хочешь видеть во мне плохое. Как и в Фёдоре. Даже сейчас невольно его оправдываешь. Иначе бы ты и не несся сейчас его искать.
Валентин ничего не ответил. Он долго молчал. В какой-то момент Дазаю даже показалось, что ему стоит его оставить одного, да только каюта эта была его. И он сидел тихо, думая даже задремать, когда Валентин это заметил.
– Прости, я тебя утомил сильно, лучше оставлю отдыхать.
– Нет, я, наоборот, подумал… Останься. Не хочу один сидеть, – Дазай нахмурился. И правда не хотел. Когда оставался один, начинал думать обо всем, что случилось, думал о Чуе и до боли в груди скучал и представлял, как тот там сейчас ненавидит его. Опять. Опять ради Оды он его бросил! – С тобой спокойнее.
– Ты очень добрый ребенок, Осаму.
– Что ты все так обо мне…
– Я знаю, что ты скучаешь. И я знаю, что неправильно поступил: ты поддался моим уговорам и теперь сомневаешься. Ты бы мог вернуться домой и, быть может, уже с Чуей держать курс на Японию, а теперь вот переживаешь.
– Валя, ты прекрасно знаешь, как меня волнует Одасаку.
– И все же меньше, чем Чуя.
Дазай удивленно посмотрел на него. Внезапно сознавая, что теперь это правда. Ведь так давно уже стало.
– Не думай, что это предательство вашей дружбы, Осаму. Сердце не разорвешь так вот легко, но ты очень это старался сделать, может, не всегда верно, но уж точно не кори себя за то, что где-то не так сделал выбор. Меня поражает, сколько в тебе сострадания к людям. Да, я вижу, как ты кривишься, но я видел это в самом начале нашего с тобой знакомства. Ты и Чуя – вы резкие, но удивительно добрые дети. Я порой думаю, что так виноват перед вами, что не сделал для вас большего и столькому позволил случиться, хотя совсем иное обещал Фукудзаве, когда забирал вас, а так вот оплошал, что и не знаю, чем себя оправдать.
– Валя, что ты несешь? – рассмеялся вдруг Дазай, он отставил свой бокал и пересел на свою кровать, чтобы сесть ближе к креслицу, в котором устроился Валентин перед столом. – Подумай сам хоть немножко. Не знаю, что сказал бы там Чуя, он порой такие тирады выдает, что пугает меня, но ты… Для меня ты все сделал тогда, в самом начале. Ты помог моему другу, хотя знал, чего это может стоить. И исполнил мою просьбу, хотя помню, как я злился тогда на внезапное появление Фукудзавы. Но когда я жил с Мори, то мало видел в людях честности и открытости. Одасаку был для меня таким человеком. Потом ты. Я не могу пожаловаться ни на один миг всех тех дней, что я провел в Песно. Мне там было хорошо, и я никогда не жалел, что все так сложилось. Мимолетная тоска по дому развеивалась каждый раз, потому что и не было на нее времени. Если ты не понимаешь этого значения для меня, так теперь знай.
– Как ты это сейчас жестко сказал.
– Чтобы до тебя дошло. И не переживай, что мы так вот спонтанно отправились.
Валентин кивнул, принимая его слова. А Дазай еще добавил:
– Я все еще сомневаюсь, что с Фёдором все так может быть просто, но я направляюсь в Японию не ради него. Он того от меня ждет, но я давно понял, что надо играть в его игру иначе. В угоду себе. Пусть думает, что угодно, но я хочу теперь следить, а не поддаваться. Уверен, это верное решение.
– Я рад, что ты снова готов действовать разумно. Это всегда было твоей сильной стороной, так или иначе. А? Дазай Осаму?
Дазай прищурился – внутри что-то дрогнуло, и он прошипел сквозь смех:
– Только не смей мне это напоминать!
– А что, Дазай Осаму? – Валентин улыбнулся еще шире, заставляя буквально теряться перед ним, словно Осаму в этот момент было опять лет двенадцать, и он, ребенок, покупался на эту провокацию.
– Ты невыносим, – Дазай мотнул головой, позволяя смеяться над собой, позволяя воспринимать себя все еще тем мальчиком, которого Валентин, по всей видимости, не переставал в нем видеть.
А тот, насмеявшись, вдруг снова опомнился.
– Я тебе тут мешаю, а уже совсем ночь глубокая. Ложись спать.
Дазай было хотел повторить, что не мешает, но спать он в самом деле хотел, хотя было у него желание сесть и написать письмо Чуе, чтобы отправить его в следующем же порту. Когда Валентин уже собирался выходить, закинув пиджак на плечо, Дазай окликнул его.
– А Чуе? Ты Чуе расскажешь? Все твое, что мне выдал?
– А что?
– Ну, просто мне приятно, что мне ты такое рассказал.
Валентин пожал плечами неопределенно и как-то равнодушно спокойно, а затем, рассмеявшись опять чему-то, оставил его.
Примечания:
* Вы (фр.)