Tempo di vortice, appassionato

NC-17
Завершён
274
8
автор
Фэндом:
Размер:
1 452 страницы, 707 360 слов, 100 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
274 Нравится 283 Отзывы 127 В сборник

Settimo movimento.

Настройки
Tempo di valse, con espressione e dolcezza – mercado...  Ода Сакуноскэ на самом деле мог бы признаться, что всю оставшуюся жизнь он бы хотел провести именно что дома, именно в Японии. Может, вернулся бы в Осаку, хотя, наверное, и в Йокогаме бы остался. Но оставшаяся жизнь – вроде бы еще много. Во всяком случае, он в самом деле хотел бы верить, что ему отведено еще лет тридцать, может, больше, может, половина из того, что он успел уже прожить, и, исходя из такого расчета, все-таки решил: в Японию он успеет еще вернуться, пожить там в покое, а сейчас его натура требовала деятельности.  Потому у него не было сомнений в том, чтобы вернуться в Париж и начать там заново то, во что уже успел вложить столько от себя самого.  Было время, когда он и не надеялся вернуться в Японию. Не говоря уже о том, чтобы сделать это под своим именем. Привычка скрываться неприятно въелась, заставляла постоянно оглядываться. Когда немного отпустило и он позволил себе успокоиться, судьба ударила тем, чем била изначально, просто угол удара поменяла. Одасаку потом много рассказывал Дазаю о всех своих приключениях, далеко не веселых, но единственное, что уж точно не могло его печалить – он ни разу не сдался. Может, потому и вернулся домой.  Впрочем, он также прекрасно сознавал, что возвращение его случилось не только от собственных силы воли и желания, которое он стал себе загадывать. Множество факторов сложилось для того. Как когда-то сложилось, чтобы его изгнать из родных мест, а затем наоборот – впустить и сделать свободным.  Признание Ёсано Акико стало ключевым, но суть того, что оно состоялось под ударом событий не менее драматичных, случившихся отчасти потому, что когда-то Ёсано пошла на это. Странный круг. Ода, когда размышлял о нем, даже пугался. В отчаянии совсем еще девочка совершает тяжкое преступление и изменяет судьбы сразу нескольких людей, которые никогда бы могли не встретиться: Одасаку бы не бросился в бега, Дазай бы не бросился за ним. Они бы не оказались в Хакодатэ, где Осаму предстояло завести дружбу с таким же одиноким угрюмым ребенком. Не встретились бы они, кто знает, какой бы стала история Фёдора. Но уж точно без Дазая, но эта история была оборвана – они встретились; как и была оборвана история, когда Фёдор бы никогда не попал в Японию, если бы не обстоятельства. Судьба пошла дальше, отправив Дазая далеко от дома, но не забывая про него, не забывая про Оду, и вот они, все несколько раз перемешавшись в бурном потоке, снова оказались в Японии, чтобы завершить, прийти к концу, скатившись по спирали на бешеной скорости.   Куникида Доппо очень постарался, чтобы выполнить новое поручение Фукудзавы. Хризантемы были найдены не его силами, но задача – защитить Акико – сделалась для него не мене серьезной. Очень сильно ему помогло тщательное изучение документов, которые предоставила Элиза Дальдорф. Несмотря на то, что еще в 1874 году был положен конец праву кровной мести, Куникида именно на нем решил сыграть, прежде всего отметив, что все преступления против семьи Хоо были совершены еще до этого момента, однако Ёсано-сан, она же Хоо Акико, была слишком мала, чтобы иметь возможность поквитаться за своих родных, а как младшая, она могла мстить за старших. Здесь могло бы быть слабое место защиты: мужчины семьи Хоо погибли в ходе военных событий, имевших место в ходе Реставрации Мэйдзи, но Куникида не зря изучил все, что сохранилось от того, что пытался скрыть Мори, не подозревая, как это потом используется не в его пользу, пусть ему уже будет все равно. Имелись весьма прозрачного характера ответы на письма Мори и черновики его же писем, из которых можно было вполне ясно заключить, что клан Хоо должен быть уничтожен, Мори получил несколько ответов с отчетом о его требованиях разобраться с кланом Хоо, где также упоминалось, что двое его представителей были ранены, а после задушены. Имена не назывались, но уже достаточно было самого указания на фамилию. Таким образом можно было говорить о непосредственном участии Мори в истреблении семьи Акико, и в таком случае он бы мог стать целью ее мести, возникшей не на пустом месте. Существенными стали показания Хоо Хисако, личность которой сторона обвинения потребовала подтвердить, якобы подвергая сомнению показания ее родных, некоторых жителей Осаки, знавших ее еще молодой девушкой, но и здесь Куникида при помощи Рампо, который словно знал, что его помощь понадобится больше в Японии, нежели при Фукудзаве, смог отыскать тех, кто служил при Мори еще в те времена, когда Хисако была его содержанкой, и те без сомнения указали, что женщина, взявшая имя Одзаки Коё, и есть вдова Хоо Мамору. Ода, конечно, тихо негодовал, когда на полном серьезе ставили под сомнение то, узнает ли он свою сестру, делая грязные намеки в сторону того, как могла измениться женщина, но, как замечал Дазай, его друг, как особо обиженный, вполне имел право немного наглеть и злиться. Некогда подозреваемый и заочно приговоренный к высшей мере, он теперь имел право говорить громче, и лишь природная воспитанность того не позволяла. Изучение документов также вскрыло некоторые другие дела Мори, что могло грозить порченной репутацией людям, которые прежде имели с ним близко дело, а после его смерти пошли выше. Дазай и Чуя уже решили не вникать в подобного рода дела. Дверь за призраком Мори для них, как они определили вместе, давно должна была захлопнуться. Пусть так и будет.  Следствие также интересовал вопрос хризантем, но сложнее оказалось доказать, что Мори Огай мог честно ими владеть, и потому придраться к факту их передачи Дальдорф не удалось. Они принадлежали семье Хоо, и обе ее оставшиеся представительницы утверждали, что по своей воле передали драгоценности.  Роль Фукудзавы в этом деле вызвала много шума. Был момент, когда уже предполагалось тащить больного человека домой, в конце концов Фукудзава Юкити укрывал настоящего преступника, а также был тем самым связан с делом, где сам и выступал пострадавшим. Не задеть его совсем не могли, но едва ли лишение части почестей и право руководства над собственным университетом сейчас могло как-то его беспокоить, не говоря уже о том, что ограничению дали срок. Фукудзаву, больного, далеко от дома, волновала не собственная судьба, а судьба молодой женщины, к которой он был привязан, и лишь она могла заботить его мысли, как заботила сердце.  Ёсано Акико все это время являла пример спокойной гордости. Она давно приготовилась к осуждению ее людьми, но совесть свою прежде желала очистить перед Одой, с которым еще в ходе следствия имела разговор, а потом еще встречалась несколько раз, хотя ей пытались это запретить, но Куникида и Дазай смогли отстоять эту просьбу. Ни Ода, ни Акико не делились тем, о чем они говорили; Ода даже Дазаю не говорил, но с самого начала он был готов также защищать девушку. Дазай бы жутко удивился, если бы его друг поступил иначе.  Акико совершила преступление, скрыла его, но доводы Куникиды о кровной мести, показания о прочих злодеяниях Мори, о его причастности к смертям представителей других кланов и иные многочисленные темные дела, которые сильно порушили его некогда воинственный и гордый облик, благой службой сталкивались со все еще живыми в мыслях людей традициями древних времен. Кровная месть была запрещена, но о ней все еще помнили, и Куникида даже нашел дела, когда спустя несколько лет люди не были осуждены за то высшей мерой. Оправдания Акико не ждала, но Куникида, да и она сама, смогли выдохнуть с облегчением, когда в качестве наказания была названа ссылка в дальние префектуры без права выезда оттуда в течение пятнадцати лет, что впоследствии превратилось в замену ссылки тем, что Акико смогла совсем покинуть страну на тот же срок. Того самого Куникида на самом деле и добивался. Вернуть девушку обратно к человеку, который ее ждал, и она сама уже хотела поскорее вернуться к своим заботам о том, кто столько лет оберегал ее, каждый раз намереваясь взять вину на себя и тем самым пятная свою совесть, зная, что страдает при этом человек невиновный.   После всех формальностей, попрощавшись, однако ненадолго, с Одзаки, в сопровождении Танидзаки Ёсано Акико, как и было ей велено, покинула Японию, возможно, мало о том сожалея. Куникида, зная практику таких дел, предположил, что, возможно, лет через пять срок наказания сократят.   После восстановления своего доброго имени Ода Сакуноскэ мог теперь спокойно отправиться в Осаку, навестить могилы отца и умершей в его отсутствие матери. Дазай тогда очень хотел поехать с ним, но в те же дни решался вопрос о судьбе Фёдора, и потому Ода тогда уехал вместе с сестрой. Непосредственного участия Дазая не требовалось, но он не мог просто оставить Валентина тогда одного наедине с холодными дипломатами, которые честно выполняли свою работу, но не могли вникнуть в волнения человека, который, пережив бесчестные обвинения, теперь болел всем сердцем за того, кто истинно должен был предстать перед судом за убийство, покушение на убийство, и это был еще не весь перечень. Быть может, на судьбу Акико также повлияло то, что она сделалась пострадавшей стороной в деле Фёдора, и несомненно это также сыграло свою роль в отношении Фукудзавы. В те дни Дазай много думал о Шибусаве. Этот человек остался для него нераскрытым. От Рампо он знал, что он в самом деле не везде был чист на руку, но в то же время в глазах суда, с молчаливой подачи Рампо, не имел никаких нареканий, к тому же Дазай откровенно показывал, что Шибусава Тацухико до последнего скорее всего и не был в курсе истинных задумок Фёдора и лишь хотел из своих личных побуждений раскрыть не до конца правильно понятую им правду в отношении своего работодателя. Шибусава был странным звеном в этом вихре случайностей и предопределения. Он услышал что-то, неправильно понял, казалось бы, очевидное и случайно попался человеку, который превратил все случайности в ужасного характера идею, пытаясь погасить в себе боль, которой не было выхода. Дазай испытывал нечто вроде жалости к Шибусаве. Он хотел справедливости, возможно, в каких-то корыстных целях, но уж точно не думал никого убивать, и если бы он не решил тогда вернуться из больницы, узнав, что Фукудзава в Петербурге, если бы раньше поговорил с Валентином, возможно, избежал бы столь нелепой гибели, а Фёдор бы куда меньшей тяжести заработал грех на душу. Или бы судьба совсем сжалилась над ним, но, видимо, было не суждено.  Так или иначе, японское следствие тоже не особо хотело теперь связываться с определением судьбы человека, чье душевное состояние по всем заключениям было далеко от ясного и здорового. Фукудзава Юкити, во многом понимая, что во всем этом есть и его вина, также давал показания в контексте того, что случилась трагичная ошибка, а также имел запросы к людям, для которых его авторитет не изменился. В итоге после долгих обсуждений было получено согласие японской стороны на то, чтобы судьбу Фёдора Достоевского определял суд его родной страны. Таким образом было получено разрешение увезти его из Йокогамы.  Это была уже глубокая осень 1894 года. Ранее в июле уже начались военные столкновения Японии с Империей Цин на территории Кореи, перекинувшись осенью на северные территории Китая, зацепив северо-восточные провинции империи. Чуя тогда всю энергию бросил на работу в Индии, где встречался с Мишелем, который говорил, что в Шанхае все с тревогой следят за событиями, но в целом в городе все терпимо, но много говорили о том, что война затянется и Япония может двинуться на Тайвань. Опасаясь возможных транспортных проблем, Валентин решил, что лучше будет ему поскорее увезти Фёдора, о чем сообщил Куникиде, который последнее время являлся между ним и японским следствием связующим звеном. Нужно было организовать официально сопровождение, в конце концов Достоевский считался преступником.  Дазай и Чуя вызвались ехать с Валентином, хотя он их не собирался к тому принуждать, тем более что все это время в Йокогаме с ним рядом оставалась Мария Алексеевна, отправившая дочь домой вместе с братом и Шехонскими еще в конце июня в обратном направлении. Даниил, уезжая, оставил Валентину своего слугу Юрия, что уже могло бы облегчить перевозку больного человека, который не имел полной возможности передвигаться сам из-за риска припадков и неспособности следить за своим состоянием, но Дазай не видел даже иного варианта, кроме как ехать всем вместе. Они с Чуей давно о том говорили. Несколько месяцев в Йокогаме пусть и были сопряжены со множеством волнений, но в то же время стали целебным эликсиром. Они много времени проводили с Чуей вместе, выхватывая свободные дни, чтобы куда-то съездить, при этом Дазай считал для себя важным иметь возможность видеться с Одасаку и не терять из поля внимания Валентина. Таким образом Чуя смог даже разок отлучиться в Индию, в конце концов, о работе забывать не следовало, ибо деньги из пустоты не прилетали, к тому же он помогал Валентину за всем следить. Много было дел, но при этом лично Дазай не мог не ощутить уже: он хотел домой. Он хотел в Песно. Он обязательно вернется в Йокогаму, пусть сейчас и было неспокойное время у японских берегов, все это резало сердце, потому что Китай и для него, и для Чуи, и для Одасаку давно сделался не пустым звуком, однако теперь предстояло учиться делить себя между разными местами, к тому же их очень ждала Устинья, которая после долгих раздумий еще в Японии честно сказала своему жениху, что просит его подождать: ей хотелось, чтобы в семье все успокоилось, чтобы закончились эти суды. А там – пожалуйста, сразу, в любой момент!  Момент должен был случиться в конце января.   Валентин не говорил о том, каким испытанием для него могла стать свадьба племянницы, однако, похоже он меньше всего теперь об этом думал, когда все его заботы были о Фёдоре и о том, какое решение будет принято судом относительно него.   Встретив Новый год по новому стилю в дороге, они прибыли еще до наступления его по старому в Петербург. Порфирий Петрович уже ожидал своего старого знакомого, но вид его был полон сочувствия, хотя, наверное, не к Фёдору, а больше к Валентину. Тот не сразу отправился в Песно, у него уже была договоренность о встрече с адвокатом Николаем Иславиным, который был готов уже заняться этим делом, а также представлять интересы Валентина, полагавшего все же остаться в тени. Пусть и год прошел с тех событий, и вроде бы уже везде, где можно, было сказано о том, что все было клеветой, Валентин не мог отделаться от щемящих его чувств о том, что думают люди вокруг него, однако он до слез был рад, что все же оказался дома, потому что, не стал скрывать, были моменты, когда он думал, что никогда уже здесь не окажется.   Его легко удалось уговорить отправиться в Песно ненадолго, Валентин и сам не желал проводить много времени в Петербурге, куда приехал еще и за тем, чтобы уж увидеться с Лу Сунлином, с которым долго говорил о чем-то в кабинете салона на Невском, после чего было решено, что Лу Сунлин вернется в Китай к очень ждущему его господину Бессонову, а оттуда прибудет Мишель: тот еще ранее выказал на то согласие. Чуя, в свою очередь, пообщался с новым управляющим салона, неким Василием Николаевичем Григорьевым, припомнив, что уже был с ним знаком – тот некогда вел дела магазинов Валентина в Екатеринбурге, а также ранее занимался поставками чая через сухопутные пути. Лу Сунлин хорошо знал этого человека и выписал себе в помощь, приняв решение о его назначении. Валентин был более чем доволен. Лу Сунлин уехал тогда в Песно вместе с ними.  В Песно Валентину предстояло свидеться с Таисией и остальными братьями. Зная о том, что он вернулся, Дмитрий еще заранее выехал в имение сестры, добирался он в сопровождении слуги, но Валентин при встрече воочию смог убедиться, что ему не врали о том, что Мите в самом деле лучше, он ходит, даже совершает прогулки, даже выбирался на прииски под истерики Константина, которые Дмитрий провоцировал как будто ради того, чтобы просто поиздеваться, но, главное, – улучшение было на лицо. В феврале он намеревался ехать лечиться, а заодно навестить отца, который болел осенью, но, как сам выражался, помирать еще не думал, не дождетесь! При первой встрече Валентин и Дмитрий проговорили вдвоем всю ночь. И если встреча с братом Валентина ободрила, то ледяное отношение Таисии вернуло ему напоминание о всех его страхах, но он сам не стал настаивать на разговорах с ней, порой с трудом скрывая переживание. Утешением послужил краткий приезд Константина, который на чуть-чуть совсем выбрался ради свадьбы племянницы, но что не менее важно – увидеть младшего брата, отругать за поведение, отругать так, что в какой-то момент показалось, что он в самом деле его в чем-то осуждает, но осуждал Константин за малодушие и, может, несколько погорячился в своих эмоциях, как всегда, но Валентин прежде всего помнил, как старался тот ради него. Константин очень звал его к себе, хотел познакомить с новорожденной дочерью Анной, но младший брат так и не решился. В Петербурге под надзором в больнице оставался Фёдор.  Замуж Устинья выходила шумно. Суеты было много уже просто потому, что Мария Алексеевна панически боялась что-то упустить из-за того, что ее не было все это время и делами занималась Таисия, а ту это все мало радовало, но оплошать она не посмела, пусть и ворчала много. Венчание прошло в Москве. Валентин был в церкви. Скрылся позади всех, чтобы издалека посмотреть и первым же вышел. Перед этим, ранним утром Дазай видел, как Устинья, в силу волнения бродившая чуть ли не с ночи по дому и собирающаяся с духом, ради того, чтобы через несколько часов облачиться в свой наряд невесты, перехватила также лишенного спокойного сна Валентина и о чем-то долго говорила с ним в своей комнате наедине; после Японии Устинья как-то особо чутко стала относиться к своему дяде. Она была рада, что он все же приехал, но понимала, что не сможет присутствовать до конца празднования и не стала изводить его уговорами, а Валентин в силу ее внимания к его чувствам мог точно знать, что племянница не обидится.  Несколько дней Валентин провел еще в Москве, потом без каких-то предупреждений ездил в Петербург к Фёдору. Возможно, виделся даже с кем-то из близких старых знакомых, ни Дазай, ни Чуя не стали спрашивать, зная и без того, что он сам поговорит с ними о том, что сочтет нужным.   Разбирательства по делу Фёдора были разрешены как будто заранее. Во всяком случае, Николай Александрович сразу понимал, что приговаривать к высшей мере больного никто не будет, но требовалось еще раз подтвердить, что Фёдор в самом деле болен. Его состояние с марта прошлого года не имело улучшений, в некотором смысле дорога плохо сказалась на нем, из-за чего особо переживал Валентин и уже заранее подумывал о том, как устроить дальше его судьбу, о которой также заранее начал хлопотать, как догадывался Дазай не без посильной помощи своего властного покровителя. Решение относительно Достоевского предусматривало его помещение в дом призрения под постоянное наблюдение, где он уже и так находился, но весной 1895 года Валентин получил разрешение под свою полную ответственность увезти его на лечение в Швейцарию, ни больше ни меньше по рекомендации от Фукудзавы, который продолжал лечиться на водах, правда, конечно, в непосредственную близость к нему Валентин не собирался везти Фёдора. Состояние его по-прежнему не менялось. И теперь уже о том, что что-то изменится речи не шло.  Валентин не сразу рассказал им о том, что его предупредили, что лечение, возможно, окажет хорошее влияние, но приступы и общая слабость организма делают вопросом времени, сколько он так дальше сможет жить.   Когда Валентин собрался уезжать, то Дазай снова был готов ехать следом и попросил не расценивать это как очередную жертву. Он сказал, что следует проездом. А оттуда – двинется в Париж, к Одасаку, где тот уже был вместе с сестрой, которую уговорил уехать хотя бы на время вместе с ним; во Франции он собирался вместе с вернувшимся на некоторое время на родину мсье Верном, внезапно ставшим чуть ли не закадычным другом с момента, когда тот приезжал к ним в Йокогаму, отчитываясь Валентину о делах в Индии, вновь заняться своим магазинчиком. Чуя тоже ехал с ними, но тут им с Дазаем предстояло на некоторое время расстаться, потому что Чуя из Парижа собирался проследовать до Марселя, а оттуда в Индию, где его ждала работа. Дазай обещал быть у него там немного позже, перед этим еще раз, не говоря о том Чуе, чтобы лишнего не переживал, увидеться с Валентином.  Может, это покажется странным, но первое время Дазаю очень тяжело было найти нужное направление в разговоре с Одой о том, что случилось с ним самим. Одасаку все узнавал как будто урывками, из них уже угадыванием составляя общую картину, но на Дазая не давил, с расспросами на лез, а Дазай… То и дело натыкался на едкий стыд, вспоминая все, что натворил с момента, когда друга арестовали.  – Ты, наверное, обо мне и подумать такого бы не смог, – раз невесело хмыкнул Дазай, когда они сидели в небольшом ресторанчике, поглядывая в окно на оживленную парижскую улицу, что по-прежнему воспринималось обоими странно – неужели они оба были так далеко от родины, но в самом деле вместе?  – Осаму-кун, я не собираюсь ругать тебя или даже искать оправдания. Мне дорого знать, что все это время ты думал обо мне, и в то же время в дрожь бросает от мысли, что волнение обо мне привело к таким последствиям.  Дазай зашипел сквозь зубы, как бы намекая на то, что не хочет, чтобы Ода так думал, что он очень опасался этого, но тот лишь заметил:  – Нельзя за всю жизнь избежать чего-то, что будет омрачать наши думы. С этим приходится жить, это просто жизненно. В конце концов, я и сам в свое время поступил очень глупо. Скрылся.  – Была велика вероятность, что тебя осудят.  – Да, я этого испугался. Но сейчас понимаю, что не использовал шанс встретить это испытание лицом к лицу. Сколько бы это сразу могло решить проблем.  Дазай хмуро, но в то же время с неким интересом глянул на него. Одасаку смотрел теперь на все иначе. У него были свои сожаления. И теперь он считал, что должен был поступить иначе. Дазай вдумался в его горечи, но решил не переубеждать, так как не хотел подразумевать и говорить о том, что Ода бы не выкарабкался из той ситуации. Его детские впечатления и переживания за друга нисколько не угасли с тех пор.  – Я сам тебя во многое втянул, Осаму-кун, – заметил Одасаку, но тут же вытянул руку, видя, как тот собирается протестовать, – но я рад видеть, что не ошибся в тебе, когда ты был ребенком. За ошибками твоими все равно полно достоинства. Я всегда знал, что так и есть.  Дазай едва скрыл свои истинные чувства на такое заявление, хотя Ода не мог не уловить чего-то холодного в его усмешке. Не стал Дазай вслух с ним спорить, пусть и категорически был несогласен. Достоинство? Использовал бы Одасаку это слово, если бы в деталях услышал, как Дазай вел себя с Чуей, с Савиными тогда? О таких вещах ужасно не хотелось думать и пересказывать их. Стыдно. До отвращения стыдно. И сил не было. И хотелось больше просветов. Знал бы Одасаку, как приятно было сейчас с ним тут сидеть, просто и свободно, не скрываясь. И Париж уже перестал быть столь ненавистным.  – Мне Чуя кое-что посоветовал, – внезапно сменил тему Одасаку. – И уже даже начал работать над этим.  – О чем ты?  – Продажа чая. Париж замечательный город в плане кафе. Я бы мог поставлять часть товара в небольшие кафешечки. Чуя уже даже набросал список.  Изображая снисхождение, Дазай хмыкнул. Но на самом деле был приятно доволен. Он и сам не мог не заметить, как Чуя все больше и больше демонстрировал хваткость в торговых делах.  – Ну, если ты ему доверяешь! – произнес Дазай с таким видом, словно сам страшно сомневался.  – А ты разве нет? – Ода чувствовал его игру, а потом зашел с другой стороны. – Сердце же свое ему доверил.  Дазай тут же сбил с себя напускное равнодушие. Не так часто он ощущал столь сильное жжение на щеках. Но это его будто бы красило.  Он поведал же, конечно, другу о своих сердечных делах, слегка переживая из-за того, что делал это так поздно, столько времени скрывал. Ода немного растерялся в тот миг, но затем лишь заметил: «Такая детская ненависть, наверное, только тем и могла кончиться». Дазай не понял его слов. А Ода еще глубже задумался. Был поражен. Но не осудил. Дазаю даже показалось, что стал наблюдать за ними с особым интересом. Он выслушал все, что теперь Дазай мог ему со спокойным сердцем рассказать, все, что чувствовал, с самого начала, как зародились эти непонятные эмоции в отношении Чуи, во что превратились и превратили его самого; в который раз сознавал он теперь, что по-прежнему и в самом деле любит. А Одасаку лишь охал: «Ты ли это, Дазай-кун? Признаюсь, я никому бы не поверил, что ты способен так любить»  – У меня особо не было и выбора, – начал в шутку ломаться Дазай, в этот момент им принесли пирожные с ярко-розовым кремом сверху, и оба одновременно поблагодарили по-французски. Попросили еще по чашечке кофе. Чай и дома можно будет попить. – Но ладно, это все смех смехом, дело в ином, что шутка или нет, но это тоже было тем, что спасло меня. Без пафоса. Без дешевой патетики. Просто человеческое чувство. Вот и все. Знаешь, хуже другое. Ужасно приходится скучать. Вот бесит!  – Я рад за тебя.  – Ага! Желаешь мне мучений, страданий от тоски! – Дазай не мог не паясничать и смеяться. Но вообще-то – скучать и правда ему не нравилось! Все равно, что боль терпеть.  – Но ты же от этого не откажешься.  Дазай помотал головой, поедая сладкий крем. Слегка напомнило пирожные, что готовил повар Михаил им в Песно. На миг захотелось домой, но Осаму быстро успокоил себя мыслью о том, что туда-то он может вернуться в любой момент.  – А ты, Одасаку? Что дальше с тобой? Здесь дела, сестра сейчас побудет с тобой, поможет. Но я помню, еще давно, ты хотел себе семью, быть с кем-то.  – Ты говоришь об этом, а мне все кажется, что это лишь счастья призраки – такие простые вещи. Я не загадываю, но верю, что что-то да сложится по моим мечтам. Чего бы нет? Сестрица мне все карточку одной девушки подсовывает. Симпатичная. Но – давай не будем забегать вперед.  Ода улыбнулся ему – слегка измазанный кремом он выглядел забавно. Дазай фыркнул, да не стал больше пытать. Понимал. Сложно вздохнуть спокойно и так легко верить, но хотел верить в Коё-сан. Уж она растормошит брата. Она сама говорила это тихонько, чтобы тот не слышал. Дазай знал, что друг его в надежных руках. Не будет лезть.  – Ты подольше вдруг решил у меня задержаться. Я очень рад.  – Помогу тебе здесь немного. Нарисую рекламные плакаты для твоего магазина и прочие украшения. Мне практика лишняя. В творчестве практика порой решает больше даже, чем вдохновение.  – Интересное замечание.  Дазай не стал добавлять, что еще было дело в том, что он таким образом хотел погрузиться в работу и потянуть время. Побыть здесь и не думать о том, что его тяготило, пусть и придется скучать по Чуе. А мысли его…  Он и об этом будет разговаривать с Одой, а потом снова ударяться в свои художества, даже порой думая о них лучше, чем привык. Но едва ли когда-нибудь истинно сможет забыться.  Для этого даже не надо быть предсказателем. Потому что он вне мог не думать о том, что опять будет чувствовать при встрече с другим старым другом.  Фёдор его почти не узнавал, но Дазай взял еще с их пути из Йокогамы в привычку беседовать с ним, не получая ответов. Он не говорил Валентину, что никогда бы не хотел того момента, чтобы он стал прежним. Боялся его, боялся того, что он сделает. Осаму мог догадываться, что Валентин, каждый день раздирая себе душу, метался мысленно между желанием, чтобы его возлюбленный снова мог жить прежней жизнью и тем, чтобы этого никогда не случилось, иначе его точно от него отберут, изменив приговор. Они о том говорили в те дни в Швейцарии наедине, и Дазай честно не знал, как утешить его, но потом Валентин снова взял себя в руки, и сам себя убедил в том, что пусть лучше все так. Зато он при нем, зато теперь он может его оберегать от всего, раз судьбы не изменить.  Тяжело было его оставлять. Тяжело было сознавать, что Дазай был не в силах что-то сделать.  Осенью 1895 года Валентин принял нелегкое в некотором смысле для себя решение насовсем обосноваться в Шанхае, забрать туда Фёдора и полностью взять там все дела на себя, чтобы уже не метаться между странами никому. Политическая ситуация в регионе потихоньку остывала после подписания во многом спорного Договора Магуань, из-за которого в Китае начались протесты, но как мельком заметил Валентин – это лишь начало всех трений между Японией и Китаем, не говоря уже об интересах Англии, Франции, России и Америки в этой части мира. Большой же мир интересовал его с точки зрения безопасности и торговли, а в остальном весь он сузился до одного человека, о ком теперь были все заботы. Европейские воды мало в чем смогли помочь Фёдору, и Валентин в каком-то смысле надеялся, что, в Китае он исхитрится найти кого-то, кто хотя бы сможет немного облегчать его состояние, когда он стал больше подвержен головным болям, вызывавшим приступы, что дурно стали сказываться и на сердце, и все реже Фёдор мог реагировать хоть как-то на окружающий мир, разве что, к крохотной радости Валентин, все же порой, редко, но будто бы вспоминал его, пытаясь о чем-то говорить, слушать, хотя бы непродолжительное время.  В Китае Фёдору в самом деле стало несколько легче. Он снова мог совершать небольшие прогулки во дворе большого традиционного дома, который Валентин приобрел в свое личное владение недалеко от сеттльмента; обращал внимание на окружающий его мир, даже порой о чем-то рассказывал, пусть это и был бред о его ранней жизни в Японии, о временах в Песно и о чем-то, чего на самом деле никогда не было. Валентину в Китай были высланы практически все его личные вещи, книги, ноты, фотокарточки, журналы, подарки от родных – чтобы уютнее обустроить новое жилище; он приобрел в дом дорогущий новый рояль и в любое свободное время теперь музицировал на нем, исполняя то Грига, то Шумана наизусть; постоянно проигрывал фрагменты балетов, что грезились все еще ему из петербургских постановок, по которым он нескрываемо скучал, и Дазай столь напитался ими невольно, что был готов поверить, что и сам способен теперь по памяти сыграть Розовое адажио из «Спящей красавицы». Резко меняя настроение, Валентин часто ставил перед собой ноты с сестриным переложением томительно сумрачной, по его ощущениям, первой части Третьей симфонии Мендельсона; и постоянно, заучив на память, исполнял неназываемую вещь, слышанную им еще в Дворянском собрании Петербурга в дни, когда тучи начали сгущаться, а музыка даже тогда не смогла отпустить; и часто приглашал к себе за рояль кого-нибудь в пару, если в доме были гости, позволяя второму выбирать репертуар. Фёдор заметно прислушивался к музыке, Валентина это вдвое радовало, так что играл он не только в свое удовольствие, и это во многом стало ему одним из утешений.  Дазай тогда бывал часто в Шанхае. Они с Чуей перебрались-таки жить в Йокогаму, что удобно было для Чуи, занятого работой в Индии, не говоря уже о том, что так они были ближе к Валентину, имея возможность всегда относительно быстро до него добраться и чаще получать друг от друга письма. Дазай в свою очередь с большим рвением взялся за свое творчество: рисовал просто для себя и для продажи, не скрывая внутренней надежды представить свое имя в области сего искусства; потому, когда к нему вдруг стали обращаться с заказами на оформление рекламных плакатов, он воспринял это скептически, будучи неуверенным стоит ли в такую область ввязываться. Особо тем пользовались иностранцы, которые занимались разного рода торговлей в регионе, деньги они предлагали хорошие, и Дазай, не желая прослыть каким-нибудь иждивенцем, брал некоторые заказы, таким образом имея средства на то, чтобы оплачивать самому себе совершенствование в рисовании. К тому же Дазай неожиданно для себя узнал, что его бывший итальянский учитель изыскал возможность снова вернуться в дорогой ему Китай, поселившись также в Шанхае, и Дазай возобновил с ним общение, беря у него как раз-таки недешевые частные уроки по большей части даже из просто собственного удовольствия, что хоть как-то позволяло отвлекаться от всяких нехороших мыслей, которые порой разрывали его лень, заставляя заниматься самообразованием, и он даже серьезно тогда увлекся изучением художников современного периода, с удовольствием рассматривая работы Шитао – его невероятно насыщенные жизнью орхидеи и хризантемы, а позже, несмотря на весьма холодное отношение в последние годы между Китаем и Японией, ему даже удалось завести знакомство с одним из мастеров хуаняо-хуа, представителя шанхайской школы Хайшан Хуапай, У Чаншо. Весьма искусный мастер не только в живописи, прекрасный каллиграф, знаток поэзии, он удостоил работы Дазая своим вниманием, попросив даже несколько кому-то показать. Дазай тогда впервые вкусил истинную похвалу за свою работу от мастера. Был ясный намек, что совершенствоваться ему еще стоит, но на таких словах уже даже не было так обидно тратить себя на эти случайные рекламные заработки, а за ними стала появляться и более достойная работа, когда, пусть и благодаря знакомствам, он стал получать заказы на росписи в частных богатых домах, по большей части иностранцев, поскольку китайцы с некоторым предубеждением поглядывали на него, но Дазай не искал дешевого снисхождения, а иностранцы, как в Китае, так и в Японии, к тому же и платили лучше; в основном заказы были все в том же стиле хуаняо-хуа, но все эти веточки, воробушки, фазаны, утки и прочая дичь, виноградинки, лотосы и все к ним причитающееся приятно играли на струнах его внутренней созерцательности, позволяя отвлекаться на красивый и в то же время реальный мир. Такой хотелось рисовать. Хотелось стараться. Дазай порой и сам удивлялся, как сильно ему помогало это погружение в искусство, пусть он скорее не растворялся в нем, а сбегал в него от суровой действительности.  В июле 1896 года к ним приезжал Мишель. С новостями о том, что затянувшееся на несколько лет дело Поповых-Старостиных разрешилось, теперь еще и Савины от них получат часть возмещений, но это будет не так много, учитывая, что не только им они должны были. Приезжал Мишель тогда не один. Это было своего рода путешествие и знакомство его жены с тем, о чем прежде ей только приходилось слышать. Annette Савина, некогда княгиня Зубова, урожденная Урусова, сильно изменилась с момента, когда ее видели последний раз почти три года назад. Молодая еще женщина, она без воли на то всем своим видом теперь выражала разочарованность в жизни, которая осталась на ней отпечатком от разорванной помолвки с человеком, к которому она уже успела привязаться, от выдачи ее замуж за ветреного князя, имевшего кучу денег и ни грана совести, и от унижения, что она вынесла этим браком, когда труп ее мужа нашли в доме одного богатого француза, заставшего его со своей женой и убившего обоих. Annette только после смерти мужа узнала, что достанутся ей от него гроши, а все уйдет в оплату долгов. Мишель все это время, никому не говоря, не выпускал ее из виду, однажды решившись и приехав в Леон, где она тогда поселилась временно с сестрой, проживавшей там с мужем. Мишель без предисловий сделал повторное предложение выйти за него, резонно заметив, что княгиня теперь сама в праве решать свою судьбу. Он вернулся тогда в Петербург и через месяц получил письмо с согласием и просьбой приехать.  С началом 1897 года Дазай куда чаще стал бывать в Шанхае. Чую он при этом старался не дергать, пока они немного не повздорили, причиной чему был Фёдор, точнее его ухудшившееся состояние.   – Кем ты меня, Осаму, считаешь? – Чуя спрашивал это с горечью. – Ты полагаешь, я ничего не понимаю? Не понимаю, что ты переживаешь? Какой бы… Как бы Фёдор себя ни вел, я прекрасно сознаю, какая пытка для него эта болезнь. И для тебя тоже. И для Валентина. Не думай, что я посмею тебя упрекать в том, что ты хочешь там быть. Ты опять думаешь за меня, не надо. Хочешь решить все, и только потом позволить себе жить спокойно. Так не получится. Ты уже пробовал.  Дазай выслушал его. Чуя был прав. Выражая свою поддержку, Чуя ездил в Шанхай с ним. Во многом из-за Валентина, но потом Дазай стал понимать, что было бы ему тяжело плавать туда-сюда, если бы Чуи не было рядом.  Достоевский медленно угасал. Валентин давно сознавал это, но очень надеялся, что его здоровье не начнет столь быстро сдавать, да только одно его беспокоило:  – Скажи мне, Осаму. Могу ли я просить Бога о том, чтобы он не забирал его и знать при этом, что то состояние, в котором он практически всегда пребывает, боли, что испытывает, это стоит того, чтобы продержаться лишний год, два, пять лет? Я иногда говорю с ним, я вижу, Осаму, что он порой прекрасно сознает, что с ним. Эти прояснения, что с ним случаются, они мучают его и радуют меня, потому что тогда он порой что-то говорит мне, просит не забывать его, не оставлять. Как раньше. Это все краткий миг, но мне легче, а ему – наоборот хуже. Но пусть даже он будет где-то в своем мире пребывать, не вспоминать нас, но разве эта жизнь? Или это наказание за то, что он сделал? Но неужто Бог не видит, что и так все это время мучил его, а то, что случилось – это множество ошибок. Скажи мне, – просил Валентин, иногда теребя цепочку на шее. Он никогда не доставал ее из-под одежды, но Дазай знал, что на ней так и болтался тот крестик Фёдора.  Дазай не мог ничего ответить. Попытки найти ответы оказались болезненными. После завершения расследования он смог забрать себе то самое Евангелие, что принадлежало Евдокии, Дазай вполне мог усвоить суть религии, бок о бок с которой прожил полжизни, но чтение его не задалось по иной причине. Это была не просто священная книга, это была интимная часть чужой души, и Дазай считал, что не имеет права ее касаться. Хотел было отдать Валентину, но побоялся его еще больше расстраивать, так и оставил среди своих вещей в память о Евдокии Достоевской, но более и не пытаясь проникнуть в нее. Он даже не знал, стоят ли они того, ответы… Когда-то он уже мысленно пережил смерть и воскрешение друга, но сейчас все складывалось иначе. Смотреть на то, как кто-то медленно теряет в себе жизнь. Если честно, Дазай не знал: ему было больно от вида Фёдора, или его душило от того, что Валентин вынужден был на это смотреть каждый день, не желая отойти ни на шаг?  Он много говорил о том с Чуей, но она оба понятия не имели, как разрешить это. Дазай знал, что Чуя не питает искренней ненависти к Достоевскому, но все же он злился. Злился из-за Валентина.   – Знаешь, я прежде думал, что могу ощутить переживания Вали, – как-то произнес Чуя. – Тогда, когда я вернулся из Европы за тобой, и ты был в ужасном состоянии, что отойти от тебя было страшно. Я не знал, чем это кончится. Это похоже, и все же… Сейчас, я чувствую, что не могу до конца ощутить, каково это.   В конце зимы Дазай перебрался на некоторое время в Шанхай. Он уже тогда понимал, что немного осталось и не хотел, чтобы Валентин оставался один. Его дом был полон прислуги, сиделок, но все это были посторонние лишь хорошо обученные люди, которым Фёдор поручался в моменты, когда Валентин вынужден был отсутствовать или заниматься работой. Дазай знал, что его очень поддерживали Лу Сунлин и Го Цзунси, но того было недостаточно, к тому же оба отправились в провинции, так как начиналась подготовка к сбору чая.    Воспоминания тех апрельских дней, смешавшихся в сознании почему-то с осенним увяданием, которым так и веяло, когда Валентин беспрестанно исполнял на рояле «Осеннюю песнь», проваливаясь в тягучую тоску, сейчас, когда прошло почти полтора года, особо врезались Дазаю в голову, в которой будто бы даже ожили те невралгические боли, что тогда особо изводили его, ввергая в бессонницу, при этом он с опаской иногда рисковал принимать какие-то успокоительные средства, коими осторожно делился с ним Валентин, особо подсевший на средство из корней белого пиона с листьями лотоса и шелковицы, что для него готовил Лян Цижуй, прежде долгое время бывший помощником Мишеля в разных мелких делах. Он напросился снова прислуживать Валентину, да так и закрепился у него дома, помогая по работе в случае, если Валентин не мог отлучиться из дома, или же занимаясь вот такими мелочами, как приготовление разных настоев, рецепты которых Лян Цижуй заимствовал у своей многочисленной родни потомственных врачей, возможно, во многом именно за это Валентин и решил оставить его при себе, откровенно замечая, что в торговых делах молодой человек так и не смог набрать достаточно знаний, а на кухне от него уж точно больше прока. Дазай не мог не заметить, что последнее время Валентин, видимо, в поисках облегчения для Фёдора, и сам особо пристрастился к китайским рецептам, но ему видимо помогало это в какой-то мере.  Дазай же после морфия относился ко всему с подозрением, но порой терпеть не особо выходило.  Шанхай ему нравился, но он не мог не вспоминать все то грустное время, что провел вместе с Валентином, а тот подле Фёдора в молчаливом смирении перед его судьбой и во многом своей. Дазай порой стискивал зубы, немо высказывая беспокойно спящему человеку, которого мучил собственный организм, собственное сознание, как же он был не прав, во многом не прав, и в особенности в том, что касалось Валентина! Он не верил ему, сомневался в его чувствах, может, боялся их или же не мог взять в толк, что такое может случиться, случиться искренне. Не к месту вспоминались и все прочие обиды, и Дазай особо жалел, что они так и не смогли поговорить, что их последняя встреча, когда Фёдор еще мог внимать окружающему миру, окончилась столь трагично, он не захотел выслушать Дазая, а просьба его… В какой-то момент Осаму стал смотреть на это иначе. Как на странное доверие к нему. Странное понимание дружбы, преданности. У Фёдора были перевернутые понятия, но таков он был. Его любили таким, от него не отходили, Валентин мог долго сидеть с ним рядом, успокаивать, что-нибудь читать или просто о чем-то говорить, как говорил и сейчас, словно и не прощался с ним мысленно…  У Фёдора случился сильный приступ падучей, после которой он лишь кратко приходил в себя, но уже ничего не сознавал, угаснув в течение последующих двух дней. Тихо во сне. Была середина дня, Дазай заснул над книгой о китайских мастерах живописи эпохи Юань, когда вдруг проснулся, увидев, что к нему во сянфан, флигель, который он занимал в период, когда гостил здесь, пришел Валентин, как будто лишь слегка растерянный, он поколебался, посмотрел на него и негромко произнес:  – Всё. Он не просыпался.  Дазай честно переоценил свои силы, когда готовил себя к этим словам. Может, тогда он до конца ощутил то, что, несмотря на чувство непрощения, чувство дружеское, то самое, детское, в нем все же бережно сбереглось.  Из-за него сделалось навечно невыносимо.  Дазай был на самом деле уверен, что так и не увидел той черной скорби, которую Валентин просто не показал никому из них, все это время пребывая в мнимом покое, как будто ему самому стало легче оттого, что его любимый человек больше не мучается. Дазай быстро сообразил, что навязчивость здесь лишь повредит.  Чуя тогда уже был на пути из Индии, оставив дела на вновь примчавшегося в поисках приключений на свою голову мсье Верна, хотя все равно не успел к похоронам, что стали заботой во многом из-за того, где вообще следовало похоронить Фёдора. Везти тело в Россию было бы слишком проблематично. При этом Валентин прекрасно сознавал, что едва ли его позволят похоронить рядом сестрой. В Японии он считался преступником, никакого отношения к этой стране не имел, пусть и был с ней так крепко связан. Дазай предложил одну хитрость, хотя сразу предупредил, что тогда это нарушит религиозные обычаи, но Валентину решать.  Поразмышляв возможное время, Валентин, все равно не особо уверенный, правильно ли поступает, но держа в голове мысль о том, что Фёдор хотел бы быть именно рядом с сестрой, принял решение о кремации, а часть праха отвезти тихонько в Японию и высыпать на могиле Евдокии. Такие вещи, если вдуматься, на самом деле не важны мертвым, но живым они могут теребить душу, и Валентин впоследствии не стал жалеть о таком решении.  В Японию он ездил сам вместе с ними, первые недели полторы он проболел из-за нервного расстройства и схватившего его простудного кашля; он никуда почти не выбирался, лишь когда стало полегче, попросил съездить с ним в Токио. Изначально не сказал, куда именно, но Дазай и так догадался, когда они утром выдвинулись в столицу. Прежде он имел возможность видеть издалека несколько даже пугающий своей грандиозностью с возвышенности Суругадай православный собор, что так странно, даже для него, теперь дышал буквально величием в японском городе, однако вблизи бывать не приходилось. Они приехали к моменту окончания службы, Валентин скрылся внутри один и долго не возвращался, что стало даже волнительно, и они с Чуей решили войти, чтобы спрятаться от дождя, что из мороси вдруг перешел в резкий ливень, да осмотреться, ведь им было, с чем сравнить. Прихожане уже расходились, но Валентина среди них они не заметили, зато привлекли внимание местного служащего, решившего, что они – случайно забредшие души, которым нужно что-то подсказать. Как раз в этот момент появился и Валентин в сопровождении священника, и внешний вид в нем выдавал чистокровного японца. Тот что-то говорил ему, говорил на русском, а Валентин смиренно слушал, хотя могло показаться, что взгляд его в тот момент был совершенно пустым, но когда он вскинул голову, это видение рассеялось. Они что-то обсуждали еще минут семь, а затем Валентин попросил благословения на прощание и поспешил к ожидавший его спутникам, выведя их на внезапно яркое солнце, что аж глазам больно стало. Ливень, как начался резко, так и закончился, но с деревьев все еще слетали прохладные капли, словно маленькие кристаллики – они поразительно мерцали в солнечных лучах, как будто даже звучали, и ноты надо было услышать внутренним слухом. Перехватывающая дыхание яркость дня вторгалась в чужую скорбь. Они тогда все втроем, не сговариваясь, замерли, очаровавшись этим танцем срывающихся и бьющихся об оземь солнечных капель. Дазай, наученный профессионально созерцать природу, внезапно ощутил, что впервые она сама ему просто себя явила, а не ждала, когда он ее разглядит. Он был изумлен, и тот момент явился, наверное, самым острым, когда он осознал, что Фёдора больше нет: его другу детства не суждено было боле увидеть столь естественное дыхание окружающей жизни.   Они тогда молча погуляли немного вблизи храма, разглядывая опоясывающий его Токио – удивительное место для постройки символа чужой культуры, но город принял его в себя, вживил и теперь точно не отдаст. Дазай подивился этой способности Японии вбирать в себя чужое и растворять в себе. И более – сам внимал этому чувству, убедившись на живом примере, что оно настоящее, и он его себе не придумал.  По пути на вокзал, Валентин кратко поведал им, что еще в те дни, когда шло расследование по делу Фёдора, он познакомился с отцом Матфеем; тот несколько лет назад еще окончил открывшуюся в 1874 году Токийскую православную семинарию, где прекрасно овладел русским языком, да и вообще был человеком, судя по всему, способным вызвать к себе доверие. Из немного сбивчивого рассказа можно было понять, что разговоры Валентина и японца, ставшего православным священником, едва ли являлись собой беседами верующего и его духовника: Валентин не находил в себе нынче причин открыть свою душу посторонним, но ей самой нужны были ответы, слова утешения, объяснения и сочувствие в тех вещах, в которых она воспитывалась с детства и при этом находила обидные противоречия. Ни с кем более Валентин не мог бы о таком поговорить, не вдаваясь в причинявшую боль суть горьких дум, и Дазай это прекрасно понимал опять же, при этом находил каким-то странным стечением обстоятельств тот момент, каким образом складывается вся их жизнь. Мальчиком он сам когда-то попросил понимания и сочувствия у чужака, а теперь тот чужак в чужом краю искал что-то, что поможет ему облегчить боль. Дазай не сказал этого вслух. Да и не хотелось им никому более разговаривать. Так молча все и вернулись в Йокогаму. Нельзя сказать, что замерцало где-то облегчение, но будто возникло напоминание о том, что и оно однажды может случиться.  Валентин как будто был спокоен. А затем начались разговоры о возвращении в Шанхай.  – Мне кажется, тебе лучше сейчас побыть здесь, – весьма настойчиво сказал ему Чуя. – Там слишком многое будет испытывать твои нервы.  – А здесь буду мешать вам.  – О, заткнись и не говори такого!  Валентина удалось уговорить остаться с ними сначала до конца лета, но в июле он все же захотел вернуться. Говорил, что дела, что хочет поехать на плантации и не собирается он сидеть и грустить у себя дома. Когда Дазай засобирался вместе с ним, то тут же был остановлен.  – Нет, Осаму. Не надо тратить время на то, чтобы беспокоиться обо мне. Я увижусь с Лу Сунлином, все будет хорошо. Я, знаешь ли, давно был к этому готов, не думай, что не справлюсь. К тому же… Маша скоро приедет в Йокогаму. Всё будет близко ко мне.  Мария Алексеевна в самом деле должна была уже была приближаться к японским берегам. Путь ее лежал и к брату, которого она непременно желала поддержать в столь непростое время, а также… Она еще не знала, что будет делать, но в Йокогаме собиралась остаться надолго, снять дом в Яматэ. Анго по-прежнему ждал ее. Она бы уехала раньше, но в Песно считала своим долгом дождаться, когда живущая там с мужем Устинья разрешится от бремени, немного окрепнет, а там уже – в свой собственный путь.   Ее приезд несколько утешал, и все равно было беспокойно. А тут Валентин, возможно, в попытке избавиться от их настойчивой заботы, внезапно заявил Чуе:  – Ты столько работаешь. У тебя там полно управляющих, оставь их вместо себя.  – В смысле?   – Вы с Осаму давно ведь хотели еще куда-нибудь съездить. И подумай сам. Ты за меня переживаешь, но он не меньше расстроен.  Споры быстро были закончены. Решение было принято, но прежде Валентин решил поддаться еще одной вещи, что, видимо, не давала ему покоя. Он хотел съездить в Камакуру. Просто пройтись, прогуляться перед отъездом. При этом поехать хотел один. Были сомнения, ибо он все еще хворал слегка, но сложно было не догадаться, что просится он туда попрощаться мысленно с Фёдором. Спорить не стали, отпустили. Когда Чуя спросил Дазая, не хочет ли он тоже туда поехать, тот лишь мотнул головой: там не было его воспоминаний. Они остались в Хакодатэ, а сил туда вернуться у него точно не будет в ближайшие годы.  Через несколько дней они все вместе добрались до Шанхая, где оставили Валентина, как тот того желал, не без беспокойства, но Лу Сунлин обещал за ним приглядеть, к тому же считал, что разъезды по плантациям на нем хорошо скажутся.  Они с Чуей отбыли в Индию, где он временно передал дела, раздал указания, и уже отправились дальше. Предвкушение путешествия, смена обстановки в самом деле развеяли эту смертельную меланхолию. Дазай даже заметил, что здоровье его поползло улучшаться. Может, только на этом фоне он перестал мучиться совестью из-за своего отъезда.   Они отправились в Италию, куда так хотел вернуться Чуя, проведя там много времени, осмотрев все, что можно было, разве что не снимая себе виллу, полагая, что деньгам найдется иное применение. Дазай воспользовался возможностью повидаться с Одасаку, который обещал через год побывать дома, просил ждать. Хисако время от времени подумывала вернуться в Японию, но ей нравилось жить с братом, помогать ему, не говоря уже о том, что теперь она могла заниматься чем-то иным, помимо своей сомнительной деятельности, о которой предпочитала ныне не думать.  Дазай виделся и с Фукудзавой. Рампо изо всех сил старался в поисках лучших врачей для него, что имело положительное свойство на его здоровье. Они теперь тихо жили вместе с Акико в Кларане, пока что не думая о том, смогут ли когда-то вернуться на родину. Дазай рассказал о том, что Фёдор скончался. Слов не было; тяжелое молчание затем развеялось.   Проведя всю осень в Европе, они не могли не уехать в Песно, в итоге задержавшись там аж до апреля, время от времени катаясь то в Москву, то в Петербург, где Чуя умудрялся еще и заниматься делами и Дазая вытаскивать из лап лени, чтобы тоже с пользой послужил. Впрочем, Чуя и про развлечения не забывал. Объявился Петша, и они несколько раз катались куда-то кутить. Дазай не ездил с ними. У Чуи тоже были свои друзья детства, только вот не особо жаловали Дазая – зачем мешаться? Да и Чуя имел право побыть в кругу старых знакомых и расслабиться.  До них доходили письма от Валентина. Рассказывал о своих буднях, о работе, о будущих задумках, что порой создавалось ощущение, словно в нем все еще сохранилась позитивная нотка, мелькали местами сообщения о том, что Валентин возобновил переписку с некоторыми людьми в Москве и в Петербурге, и как будто это даже радовало его. Видно было, что он многого не пишет, но были также послания от Марии Алексеевны, которая несколько раз навещала брата в Шанхае, и это создавало некоторую иллюзию того, что не все плохо.  В Песно в ту зиму неделями у них также гостил Даниил, бывавший наездами в Петербурге. Впрочем, изначально его приезд имел весьма неожиданную причину. Приехал он не один. А в сопровождении, если так можно было выразиться, маленькой девочки и ее няни. Не ожидавшая такого сюрприза его племянница в силу репутации своего дяди, впервые увидев гостей, сходу предположила, что тот таки обзавелся незаконнорожденным грешком, но все оказалось несколько сложнее и Даниил Алексеевич был даже ни при чем. Выяснилось, что на пути своем из Екатеринбурга побывал он в Казанской губернии, откуда уже и убыл вместе с этой удивившей всех девочкой, носившей имя Полины Савиной. Они тогда и не сразу смекнули, в чем дело, но Даниил не собирался таить свой рассказ. Едва отогрелся, едва уселся за стол с пирогами, так и пустился поведать все от и до.  В конце сентября в Екатеринбург на его имя и имя старшего брата пришло письмо. От Юлия Савина, о котором никто уж и не вспоминал. Чуя так мельком припомнил последнее упоминание о нем, услышанное от Льва Лиуса, что маменька его отправила своего затьяка разобраться с ее поместьем, а более о нем ничего слышно не было, да и кому бы он сдался! Юлий Сергеевич в письме слезно молил своих родственников о помощи, несвязно что-то писал о долгах, взывал к родственным узам, как выразился, Даниил – бред какой-то, учитывая, что с этой ветвью Савиных они никогда дел не имели. Решили не обращать внимания, но потом пришло еще два письма все того же содержания. Даниил, поколебавшись, решил посоветоваться с младшим братом, тот вообще едва ли помнил о таком родственнике, но и ему сделалось любопытно. Даниил собирался все равно отбывать в столицу, так что решено было, что по пути заедет выяснить, в чем дело. Юлий Сергеевич указывал своим адресом город Чистополь, куда Даниил Алексеевич и направился. И вот тут ему пришлось удивиться. Оказалось, что родственничку грозил суд за долги и растрату чужих денег. И иск против него предъявила Ираида Лиус. Не зря тогда еще она переживала, когда отправила зятя присмотреть за поместьем. Он и присмотрел. В свой карман. Вскрылось это не сразу. Юлий тем более все подозрительно не желал возвращаться в Петербург к жене. Какая ему жена, если вечерами он то и дело из поместья наведывался в Чистополь, где знатно кутил. Ираида Михайловна посылала людей разобраться, да толку не было, пока прошлым летом сама не заявилась и не стала проверять дела. Тут все и вскрылось.  Даниил не знал все подробности, но суть была в том, что денег Лиус при Юлии Сергеевиче уже не было, плюсом он оказался весь в долгах, да еще и какие-то махинации в городе вертел. Даниил, рассказывая все это, постоянно качал головой и бормотал, что хорошо, это все было вдали от столицы, и сама Лиус не дала слухам ходу, иначе бы снова пала дурная тень на фамилию Савиных.  И вот теперь Юлий находился в незавидном для него положении, Ираида Михайловна точила на него зуб не только из-за средств. Поместье ее все то время не стояло ведь пустым, проживала там какая-то ее дальняя бедная родственница, пожилая вдова, проживала чисто из жалости, во флигельке, при ней была внучка на тот еще давний момент всего пятнадцати лет. Ираида Михайловна даже высылала какие-то деньги на этих двух несчастных. И тут выяснилось, что внучки этой уже и в живых нет, скончалась родами три года назад. Так что встретила Ираида Михайловна уже не бабку с внучкой, а бабку с правнучкой.  Юлий же сначала вообще ни слова не сказал о дочери, но в момент, когда Даниил жестко отказал ему во всякой помощи и собрался уезжать, поняв, что зря только решил потешить любопытство, тот вдруг разразился истерикой, что вот, так и так, есть Полина, а на что он будет ее воспитывать? Хоть на нее, дядя, денег оставьте! Даниил сначала не мог ничего связать в этой истории. Девочка, Полина, уже подрасти успела, а узнали о ней только сейчас. Надо было все расставить по местам.  Денег Даниил оставлять не собирался, а поехал в поместье Лиус. Хозяйки не было, его встретил пожилой слуга, который и выдал всю эту историю, что вот, да, был тут барин, совратил девицу, а они чего – приказано молчать, вот и молчали. Девица бабке тоже ни слова, а уж как разродиться время пришло – все выдала! А потом еще и померла. Бабка с горя помчалась лупить Савина, да так обезумела, что умом тронулась. Сама пролежала в горячке, а, как выкарабкалась, новорожденную стала спустя время своей внучкой мнить из тех времен, когда та только родилась, звала ее Полиной, так и осталось это имя. В таком состоянии, естественно, старушка и не думала о том, чтобы о чем-то доложить родственнице, а слуга – ну да, барин сказал молчать, да и какое им дело! И вообще эти две приживалки – чего о них волноваться?  Самым неприятным оказалось то, что Ираида Лиус так рассвирепела из-за своего зятя, что не пожелала, чтобы плод измены (дочурку же обидел!) и далее пребывал в ее доме. Девочка, которая все это время находилась под каким-никаким надзором прабабушки, была все тем же слугой увезена в Казань и сдана в Николаевский приют. Прабабка от такого горя, ничего не понимая, через месяц скончалась. Юлий же, судя по всему, сам точно даже не знал, куда делась его дочь, да и не признавал он ее, разве все просто знали, что его стараниями она все же появилась на свет. Впервые-то, наверное, как о дочери заговорил, когда деньги стал у Даниила клянчить.  Такой поступок Лиус неприятно всколыхнул относительно хорошее к ней прежде расположение. Даниил без всяких церемоний чуть ли не силой заставил этого равнодушного ко всему слугу ехать с ним в Казань.  Сам он уже в Песно только стал задумываться о мотивах своего поступка.  «Отец ее – сволочь полнейшая, лучше пусть она вообще никогда его не знает, я более ни одного письма от него не вскрою, пусть выкручивается, как может, но она-то… Подлец! И Ираиде еще припомню!»  Учитывая родственные связи, у Даниила не встало проблем о том, чтобы забрать девочку. Там же в Казани нашел ей няньку и отправился в путь. Девочка была дикая, расставание с бабкой и приют сказались, но расчет Даниила пока что был таков: он будет очень признателен племяннице, если немного присмотрит за ней, пока он разберется с делами в Петербурге, а уж потом он заберет ее в Екатеринбург и уладит все формальности, чтобы забрать себе. Устинья хоть и была сначала ошарашена тем, как дядя ее все порешал, но Даниил ведь не просто так все продумал: ставшая недавно матерью Юстя не могла не проникнуться к девочке жалостью, так что она и не возмущалась сильно, она что-то пробормотала о том, что спросит совета у мужа, но Владимир Всеволодович едва бы рискнул сказать ей что-то против. В итоге всю зиму Полина прожила у них в Песно. В силу возраста постепенно подзабыла все свои беды и вполне себе освоилась; Даниил каждый раз привозил ей из Петербурга какие-нибудь подарки, гулял с ней, и когда уже в конце марта собрался увозить, то девочка охотно двинулась с ним в путь посмотреть на свой новый дом и прочую многочисленную родню.  Дазай с Чуей тогда не без интереса наблюдали за всем этим со стороны, ощущая что-то болезненное в груди от истории этого ребенка, не могли не равнять на себя ее судьбу и то, что они когда-то тоже оказались в этом доме, совершенно чужие, прибывшие из чужой и непонятной страны. Они не говорили друг с другом об этом, но в момент отъезда из Песно остро ощущали желание поскорее уже вернуться сюда вновь.  Возвращались они через Европу, заехав снова в Париж, а потом в Ментон, где с отцом остался жить Дмитрий. Алексей Дмитриевич продолжал пребывать в относительно добром здравии. О случившемся с младшим сыном он, благодаря принятым мерам по сокрытию от него вестей с родины, мельком узнал лишь то, что тот был втянут в неприятную историю с убийством японского подданного, но затем все подозрения были с него сняты, благодаря показаниям выжившего потерпевшего. К тому же газеты тогда, благодаря задумке Дазая вбросить удобные для питания любопытства сведения о том, что это все также было связано с чайными делами и судебными разбирательствами, в основном и распространяли эту версию, забыв уже об изначальном деле, и Алексей Дмитриевич, которому пересказывали только необходимое, не позволяя читать, ибо глаза надо поберечь, лишь поворчал о том, что чай, оказывается, может быть таким же опасным, как и вызывающие алчность золотые прииски и, мол, не такого занятия он бы желал своему сыну. Валентин получил еще тогда от отца несколько писем и очень долго переживал из-за того, что приходится врать, что папа-то за него переживает, дает ему наставления, а еще видеть хочет. Они в самом деле встречались, пока Валентин был в Швейцарии, но это было больше для него пыткой, ибо уж много приходилось скрывать; он и про Фёдора-то умалчивал, словно и не взял его себе на попечение. Совесть мучила, но все посчитали, что так будет лучше. Для здоровья пожилого человека. Дмитрия же при отце оставили соглядатаем, но больше все-таки по причине его собственного здоровья – в Ментоне он куда лучше стал себя чувствовать, да и решил послушаться братьев пожить немного в более приятном климате, а заодно отвадить навсегда Катерину Кирилловну от дома свёкра, а то ж она точно могла бы чего не того ляпнуть и свести на нет все затраченные на сохранение неведения силы.  До Ментона тогда Дазай с Чуей добирались в сопровождении Мишеля и его жены: пара намеревалась погостить там немного. Мишель предлагал задержаться, к тому же дед его не возражал. Чисто из вежливости, молодые люди порешили пожить там с недельку, и дни эти оказались весьма занятными, ибо прежде ни Дазаю, ни Чуе не доводилось столько общаться с главой семейства, в котором они воспитывались, и было весьма интересно отыскивать в этом человеке нечто знакомое, что разлетелось по всем его детям, тем более, проникнутый старческой ностальгией, он с удовольствием болтал о всем, что его дети творили и как им потом доставалось. Чуя потом при следующей встрече с Даниилом обязательно собирался напомнить тому, как отец всыпал ему по голой заднице, и весь смех этой истории был в том, что по мягкому месту получил не маленький сопляк Даня, а уже девятнадцатилетний Даниил Алексеевич! Правда была у этой истории оговорка: Алексей Дмитриевич лупить собирался не собственного сына, а наглого конюха, что уж очень любил по прислуживающим в доме барина девкам бегать, да те жаловаться стали. Выслеживал его Алексей Дмитриевич долгие дни, чтобы уж с поличным, так сказать, застать, выследил – а оказалось, это приехавший из столицы с учебы сынок развлекается. Впрочем, Алексей Дмитриевич посчитал, что и его среднему детенышу такой нагоняй тоже не повредит, правда история умалчивала, получил ли наказание тот, кто истинно заслуживал.  Беседы с Алексеем Дмитриевичем были очень занимательны, и лишь одно все портило: когда речь заходила о Валентине, приходилось порой аккуратно вести себя. Или врать. Так что Дазай и Чуя потом были рады, что их пребывание далее не продлилось. Непросто так вот постоянно хранить тайны, даже если кажется, что ничто их не задевает.  По пути они посетили еще несколько мест, побывав в Греции, задержавшись немного в Египте, а потом уже оправились в Шанхай, также ненадолго нырнув в рабочие дела в Калькутте.  Разлука с Валентином немного притупилась, но мысли о том, как он здесь, взбурлили заново, едва Дазай стал вспоминать все, что случилось. Случилось еще раньше.   Они сообщили о времени своего приезда телеграммой, и Валентин сам отправился встречать их в порт. И первый взгляд на него должен был многое сказать о том, как прошло для него это время, когда он должен был свыкнуться с мыслью о том, что Фёдора больше нет. Он стоял на пирсе, одетый в костюм весьма щегольского вида и внезапно модного цвета электрик, в шляпе и с тростью. Выглядел вполне здоровым, разве что растительность на лице была чуть уменьшена ради эстетики. Судя по всему, следил за модой. Такие тонкости в его внешнем виде уже придавали надежду, что он здесь не хворает, не поддался окончательно хандре, занят делами, живет.  – Господи, теперь большего для жизни и не надо, раз могу видеть вас, – тепло шептал им Валентин, уже обнимая, едва они подошли к нему.   Он улыбался, как и раньше, когда жил с ними, еще детьми, в Песно.  – У вас столько багажа! Боюсь спросить, что вы там тащите, – он с каким-то даже сомнением глянул на носильщиков, которым Чуя давал указания.  – Кое-что для дома в Йокогаме прикупили, кое-что тебе привезли, множество подарков из дома. Мне строго-настрого сказали передавать лично в руки, – отчитался Дазай.  – Это Чуя тебе такую шляпу подобрал? – не мог не заметить Валентин: к чему скрывать, Чуя очень старался вырядить Дазая покрасивее, чего ради таскал его по всем модным магазинам, они порой и задерживались из-за того, что ждали, пока все пошьют.  – Не говори ему, что она мне нравится.  – Хорошо! Всё? Едем?  Валентин не менял место своего обитания, хотя даже кивал на такие советы, но он, несмотря на воспоминания о Фёдоре, что не могли не заполнить все пространство комнат, полюбил этот свой китайский дом, тем более это в самом деле был уже его личный дом, и отказываться он от него не собирался. Было видно, что в нем провели хороший ремонт, обустроив при этом с учетом всех современных удобств. Изначально это был типичный для области Цзяннань дуйхэ – характерные, как правило, двухэтажные дома с внутренним двором, окруженным с четырех сторон, так называемый «небесный колодец», но еще задолго до Валентина дом приобрел во владение богатый торговец из Пекина, который расширил территорию и перестроил дом немного на манер пекинских сыхэюаней, при этом создав более светлое пространство, типичные для юга узкие дворы расширились; за счет реконструкции дом обрел большую прочность, были устроены галереи, удобнее сделался главный дом, красиво украшены были внутренние ворота; однако был сохранен традиционный для тех же дуйхэ подвод к реке: небольшой канал позволял снабжать водой маленькие прудики, которые хорошо помогали переносить жару летом. Валентин пошел еще дальше: выкупил соседнюю территорию, где была начата постройка дополнительных флигелей, соединенных с основной частью галереями, – это позволило создать еще один двор, где можно было куда больше развернуться в том, чтобы устроить настоящий садик с небольшим прудиком для отдыха, а также построить большую беседку, о которой мечтал еще с переезда сюда. Беседку, однако, не в китайском стиле, в русском. Чтобы хоть что-то о родине напоминало.  – Нравится, правда? – радовался он их оценивающим взглядам, при этом слегка смущаясь, хотя Валентин вообще выглядел каким-то подозрительно взволнованным, но скорее он просто был рад их видеть и потому так переживал.  Внутри дома тоже были заметны обновления, а еще стало больше полупрозрачных занавесей, что хранили в помещениях тень и придавали особый уют. Валентин не стремился к смешению стилей, сохраняя китайских дух, но и не лишая себя привычного комфорта. Так было и раньше здесь, пока Фёдор был жив, но сейчас было заметно, что некоторая мебель и отделка дерева были обновлены или заменены.  С кухни уже готовы были подать обед, от чего Дазай и Чуя не стали отказываться, к тому же им подали местное вино, что особо расположило к трапезе и непривычной легкости. Они столько времени не виделись, а расстались после весьма грустных событий, но сейчас как будто и это удалось пережить. За обедом Валентин подтвердил свое намерение о том, что отправится с ними в Йокогаму.  – Но вы тут у меня хоть побудете еще?  – Сколько хочешь, – Чуя расслабленно закурил, предложив Валентину, но тот отказался.  – Я рад.  Он замолчал, а они уставились на него, будто чего-то ожидая, каких-то слов, а Валентин все улыбался, словно и не замечал их немых вопросов о том, как он тут один, как себя чувствует. Что-то и так уже было очевидно, но в сердце насильно не заглянешь, а всегда таить его – очень тяжело. Валентин явно понимал их беспокойство, но какая-то словно беспечность сквозила в нем в этом отношении, и он вдруг подскочил с места.  – Идемте, – почему-то чуть ли не шепотом позвал их Валентин, непривычно, даже заговорчески улыбаясь, из-за чего создавалось какое-то странное ощущение, что перед ними был юноша не особо старше их самих; не зная, что подозревать, они с Чуей с напускной опаской замерли, растерялись, и Валентин рассмеялся и даже взял Чую за руку, чтобы уж наконец-то заставить их шевелиться.  Они прошли в дальнюю, изолированную часть дома за хозяйскими покоями после главного зала, то бишь гостиной, оказавшись в левом крыле, буквально проникнув сквозь пурпурные занавеси, украшенные золотыми тесемками, пахло где-то рядом чаем недавно заваренным, в теплом воздухе этот аромат по-особенному нежно разлился.  Комната, куда их привел Валентин, была довольно просторной, возможно по причине того, что в ней не так много было мебели, зато имелся обустроенный красиво выход в сад, где колыхались бело-голубые занавеси. Что такого примечательного они здесь должны были увидеть – поняли не сразу, но в комнате за ширмой, куда нырнул Валентин, кто-то был, и через некоторое мгновение легкого шепота на китайском показалась молодая китаянка в простом традиционном платье, которое она неуклюже пыталась поправить, но Чуя с Дазаем толком и не успели ее разглядеть, потому что, будто бы вздрогнув, уставились на сверток из белых тканей, который она тут же стала передавать Валентину, наконец-то поправив на себе одежду, и смущенно отступив снова в укрытие, но все равно выглядывая с любопытством.  Сложно было не догадаться теперь уже, что так хотел показать Валентин, почему весь испереживался, но это было чем-то уж слишком внезапным. Этому крохе, который рассеянно стрелял чуть сощуренными глазами по сторонам, на вид было не более двух месяцев, он попискивал и, как будто вздрагивая, вертелся, но спокойно, без страха, при этом еще слегка причмокивал.  Валентин не смотрел на них, когда оба вылупились, не зная, что сказать, он глянул в сторону прятавшейся девушки, что-то сказал ей одними губами, она улыбнулась, видимо, поняв, но при этом никуда не исчезла. Валентин склонился к ребенку, прижавшись губами к его лобику, и уже только после этого осмелился взглянуть на своих гостей, которые так и взирали на него молча.  – Мальчик. Алёша.  – Так это твой?! В смысле… Прям твой?! – Чую прорвало. При этом надо сказать, Дазай был поражен не меньше. Со стороны он себя не видел, но лицо у него сейчас выражало что-то на грани высшей степени неготовности к таким сюрпризам.  Валентин не ожидал от них такой реакции, поэтому замялся, хотя и продолжал улыбаться.  – Ну, наверное, так сложно сразу определить, – он вдруг даже рассмеялся, при этом в своих словах намекая на то, что у ребенка прослеживались явно не отцовские черты. – Но это в самой меньшей степени важно. Сюлин, я заберу его ненадолго? – вдруг обратился он на китайском к девушке, что все еще застенчиво выглядывала. – Май Сюлин только вот успела перед вашим приходом его покормить, но он хорошо засыпает на руках, так что вернемся. Это покои Май Сюлин, я стараюсь ей тут не мешаться.  – Она его мама? – Дазай оглянулся на нее, спокойно провожавшую их взглядом.  – Да, – Валентин ответил отрывисто и повел их обратно, но не дошел до большой гостиной, где обычно принимал гостей, а провел в более уютно обставленную, но тесноватую комнату, куда обычно не водил посторонних, имея это местом своего отдыха. Здесь была расставлена мебель в китайском стиле, на столике, где стояли несколько свежих роз оттенка предзимнего заката в Песно, также по-царски стоял винный кувшинчик цзю-чжуцзы в окружении фарфоровых чарок, но что-то, однако, подсказывало, что сейчас это было больше для красоты.  Дазай и Чуя сели, все еще сбитые с толку, но Валентин и не переживал из-за того, все улыбался им, прижимая к себе мальчика, просто ждал.  – Ты ничего не говорил, – вдруг осознал Дазай. – Ни слова в письмах, ни намека даже. Не в один же момент это случилось! Мы бы... Мы бы даже раньше приехали!  – Извините, просто... Я сам немного был в отупении. Даже не знаю, как все объяснить, понимаю, что подобного от меня, – он именно выделил голосом местоимение в конце, – этого было можно меньше всего ожидать, но... Не судите, пожалуйста. Я знаю, что это эгоистично: чужой жизнью пытаться спасти свою душу, но после смерти Фёдора, – Валентин взял больше воздуха, и видно было, что он очень сдерживается, – …сама мысль о том, что я вскоре тоже так вот просто исчезну и ничего из всего, что мне было дорого, не останется, что все было пустым... Я не какой-то там выдающийся человек, способный что-то оставить после себя, да и не желаю я с кем-то на самом деле делиться, да и опять же – не в этом дело. Просто столько всего еще есть, что я хотел бы отдать, а совершенно некому.  – Валя... – начал было Дазай почти испуганно.  – Да нет, не подумайте. Вы знаете... Дело не в том, что я хотел бы себе семью, как многие хотят, не в том. Любить кого-то. Я так порой жалею, что вы выросли, порой жалею, что не знал вас раньше, что был много времени здесь, в Китае, пока вы росли. Много сделал ошибок с Фёдором, сам виноват во всем, и не смог что-то сделать, чтобы исполнить обещание. Эти последние годы, что он был рядом... Если бы потребовалось, я бы мог еще хоть сотню лет с ним быть рядом, пусть бы он и в редких случаях сознавал, кто я и почему именно я рядом, я бы справился, я знаю, но ни то чтобы ста лет не дали, и десяти, и пяти... Я все боялся, как бы он был без меня, но это я остался без него. Вы все это знаете, смысл повторяться. Страшно одному. Мне несколько неловко говорить о том, как я к этому пришел, думаю, вы прекрасно понимаете, – Валентин закусил губу. – В своей голове я вообще никогда напрямую не сталкивался с мыслью, что подобное возможно, учитывая мои какие-то даже принципиальные склонности, – Валентин хмыкнул, о чем-то на миг задумавшись, но глянув все же на молодых людей, – даже не знаю, как объяснить.  – Ты не обязан оправдываться и объяснять, – с волнением заявил Чуя. – Это... Едва ли вообще для посторонних должно быть важно.  – Вы не посторонние.  – Оставь это для пьяных откровений, – нашелся Дазай. На самом деле он был слишком взволнован и даже боялся каких-то сокровенностей, что Валентин порой им выдавал.  Тот и сам все же был несколько растерян, замялся, но это нисколько не портило его настроения, он чуть укачивал засыпающего ребенка на руках, и говорить стал немного тише:  – Я переживаю еще и за Май Сюлин. Она мне ведь никто. Она была здесь служанкой, вы ее, наверное, и не помните. У нее очень неприятная история случилась в жизни, и ко мне она попала... Я знаю ее отца, бывшего раньше руководителем на плантациях чая в провинции Цзянси. Можно сказать, я почти отобрал ее у него, столь больно мне было смотреть на ее несчастья. Три года назад Сюлин обесчестил один местный господин, и отец до сих пор винит в том именно дочь, считая, что она сама виновата была. В доме, говорит, такую ему стыдно держать, и пристраивать кому не решится. Прозаичная для нашей жизни, где бы мы ни были, история. Не подумайте, что я с умыслом! – вдруг испугался Валентин, что они уже что-то надумали себе. – Я лишь просто взял ее в служанки, чтобы было ей где пристроиться. Фёдор тогда еще был жив, мне все равно нужна была лишняя помощь в доме. Был после уже его смерти момент, когда я вернулся из Японии... Не подумайте, отец ее совершенно не прав, она просто добрая и чуткая девушка, она лишь наивно как-то пыталась меня утешить, и я даже не знал, как объяснить ей, что не стоит, не получится. А потом... Она все время беспокойно возилась рядом, и я, когда моя голова додумалась, я откровенно поговорил с ней. Объяснил все прямо, как есть, что не возьму от нее ничего более, кроме дитя, если это не вызывает у нее отторжения. Не знаю, что истинно она обо мне, о моих привычках подумала, но так легко согласилась, что я даже не успел передумать и ужаснуться своему замыслу. Мне до сих пор неловко от своей наглости, неловко – это еще мало сказать, что я на самом деле чувствую, но Май Сюлин столь добра, что даже не желает требовать что-то от меня, хотя могла бы. И упрекнуть могла бы тем, как я ее использовал, и я так боюсь, что однажды ею завладеют подобные чувства. Женитьба на ней для отвода глаз – я к такому не готов и не буду, не говоря уже о множестве барьеров законного и религиозного характера. Я готов ее пожизненно содержать при себе: я никогда не посмею лишить ребенка матери, и она сама, я вижу, потеряет свою жизнь без него. Все это кажется простым, но опять мне подсказывает, что надо остерегаться подводных камней в любой ситуации. Я сознаю, что могу испортить ей жизнь тем, что она будет привязана ко мне как к человеку, который видит в ней лишь просто другую часть своего ребенка. С другой стороны, быть может, после предательства своих родных она полагает, что так для нее будет лучше, ибо куда ей одной еще идти? Я не хочу лезть к ней с такими вопросами. Мы лишь условились, что Алёша будет носить мое имя, и она может быть при нем в любое время; я вижу, что сын постоянно озаряет ее лицо улыбкой, естественной, а не той робкой, словно из страха показаться неблагодарной тому, кто не дал ей сгинуть на улице – знала бы она, что я тот еще паршивый благодетель. Она сказала, что если я вдруг захочу увезти Алёшу, то она готова будет следовать за мной на любых условиях и даже слова не скажет. Не хочу таким пользоваться, но кто знает, что там будет потом? И не могу знать, сколько такая мнимая идиллия продлится, но теперь-то уже что, – Валентин взглянул на таки уснувшего мальчика, – теперь он есть, и надо как-то думать о последствиях своих желаний, и я бы принял любое наказание, но жизнь его, я хочу верить, того стоит.  Повисло молчание. Валентин так и не отрывал взгляда от Алёши, слегка касаясь его высунувшейся ручки пальцем. Они пристально наблюдали за ним, пока Чуя не заметил:  – Ты все это так говоришь, словно пытаешься оправдаться перед нами.  – Я не знаю, как перед собой оправдаться, вот хоть перед вами.  – О, прекрати, – Дазай поднялся с места, подойдя, – можно мне?  Валентин радостно дернулся, бережно передав ему сына, мальчик что-то крякнул во сне, но так и затих.  – В чем угодно бы я мог искать себе утешение на остаток жизни, но все было бы мимо.  – Остаток жизни? – недовольно протянул Чуя, оказавшись рядом с Дазаем. – Тебе только сорок один, не ной. Судя по твоему отцу, живете вы, Савины, не так уж мало.  – Порой здоровья одного недостаточно.  – Боже, Валя, хватит ныть! – Чуя не сдержался и пихнул его в бок. – Ты посмотри сам! Тебе еще лет двадцать, а то и больше, точно придется протянуть! Дазай, дай мне теперь!  Пока они жили с Юстей и ее мужем в Песно, то имели возможность ежедневно общаться с подрастающим Александром Владимировичем, он тогда уже солидно окреп и вовсю пытался расширить фронт своих действий, чем приводил свою мать в восторг, а няньку и Морин, так и бывшую при своей любимой воспитаннице, в ужас. Мальчик у Юсти был прелестный, но здесь... Дазай ощущал что-то очень трепетное, пока держал Алёшу на руках, снова отобрав его аккуратно у Чуи. Возможно, виной была тому вся связь с его отцом, который и не подозревал, сколь сильно в душе его боготворили. Только сейчас, разглядывая мальчика, Дазай внезапно ощутил, что у него теперь появилось меньше поводов переживать за Валентина, пока он жил здесь совершенно один. Нет, он виделся постоянно с Лу Сунлином и Го Цзунси, однако...  – Погоди, а Лу Сунлин в курсе?  – Через две недели вернется из Лондона как раз, куда я заслал его по его же желанию, узнает, – бессовестно хмыкнул Валентин.  – И ты совсем никому не говорил? – несколько не поверил Чуя. – Никому не писал? Ни сестре, никому?  – Я... Пока что не знаю, как верно сказать и объяснить. Маша хочет, чтобы я ее на обратном пути из Японии сюда взял. Боюсь представить, как удивится. Го Цзунси только в курсе. Сложно как-то откровенно врать, когда в доме слышны детские крики. Это он сейчас такой тихий, когда доволен, – Валентин в этот раз, склонившись, лишь чуть задел губами пальчики ребенка.  – Го Цзунси бывает у тебя? – Дазай вовсе не выведывал, вопрос не для того был задан.  – Да, заходит... Стал бывать вечерами, – Валентин вздохнул. – В карты поиграть, и… – он хмыкнул, словно ему казалось глупым объяснять, почему к нему по вечерам является его бывший возлюбленный. – Честно говоря, его попытки куда-то меня постоянно вытаскивать были милыми, но лучше дома. Ничего нет от прежних чувств, но я и не уверен, что в ком-то еще найду хотя бы отголоски утешения наедине. В любом случае, он преданный друг. Когда-то он мне говорил это на словах, но теперь я вижу.  – Я теперь не уверен, что ты надолго сможешь задержаться в Японии, сразу захочешь назад, – хмыкнул Чуя.  – На самом деле я еще думаю съездить с тобой в Индию. Сюлин и без меня справится, но да, и сам не знаю. Мое утро теперь только с него и начинается, но работу тоже бросать нельзя. В любом случае, теперь истинно будет приятно возвращаться домой, хотя с момента, как Алёша родился, я никуда не отлучался из Шанхая.  Он замолчал, о чем-то задумавшись, а потом вдруг встрепенулся.  – Я тут все со своим, а вас толком даже не устроил. Осаму, в комнатах, где ты обычно останавливался, ремонт сделали, уверен, вам там будет даже уютно, специально все обустроил к вашему возвращению. Кое-что перестроил здесь. Комната, где Фёдор жил, – убрал перегородку со своим кабинетом, теперь лучше, просторнее и можно в сад сразу выйти, – Валентин поднялся. – Идемте, провожу вас, отдохнете, сейчас только Алёшу отдам, если не выспится, кричит потом на весь дом. Впрочем, мне нравится любой шум, что он устраивает.  Прежде волнительное возвращение в Шанхай обернулось странными чувствами, что оказались настолько сильным, что уже поздно под вечер, когда они распрощались, обсудив разные планы на следующий день, Дазай лежал на кровати, вглядываясь в мягкий осенний полумрак, думая о том, что увидел этим днем. Он боялся прежде оказаться в этом доме, где бы столько всего напоминало о Фёдоре, как напоминало ему в Песно, но это чувство рассеялось, точнее рассеялось волнение, страх дурного. В душе он уже давно перестал думать о том, что сделал Фёдор, перестал к нему обращаться с напоминанием о том, сколь он был виноват. Были искренняя жалость и сожаление. Сложнее всего установить внутри себя покой, но он к этому учился подбираться.  – Ты же не спишь, Чуя.  – Уснешь тут, – фыркнул тот. – Валентин удивил меня.  Они еще между собой так и не смогли ничего толком сказать. Глупо улыбались друг другу. Чуя расслабленно развалился на кровати, словно Дазай мешался ему своей тушкой, и вдруг услышал в самое ухо:  – Пойдем погуляем.  – Ночь почти! – Чуя поднял голову.  – Хочу погулять. Я почти не видел здесь набережную поздно вечером. Как-то не до того было.  – А не боишься? Вдруг тебя такого красивого утащат?  – Ты меня защитишь! Кто из нас лучше всех дерется?   Они в самом деле оделись и тихонько прокрались на выход. Слышали, что Валентин что-то негромко говорил в комнате матери своего сына, видимо, зайдя поцеловать мальчика на ночь. Валентин им с радостью и смущением рассказывал, что часто просит Май Сюлин принести Алёшу к нему в кабинет: ему приятно было, что тот сопит подле него, пока он возится с документами или читает, хотя в такие моменты Валентин больше не работал, а следил за ним, разглядывал; в другой раз он мог просто прийти и, с разрешения Май Сюлин, следить, как она возится с мальчиком – и ему казалось, что он будто бы отпускал свои тревоги. Сама мысль о существовании Алёши, лишний взгляд на него давали ему будто бы надежду, что все-таки над ним кто-то сжалился, может, это и есть Бог, который все еще не оставил его. Все это теперь казалось куда более личным, чем даже то, что смел он разделять с другими, говоря о Фёдоре и иных своих чувствах.  На улице встретились еще не завершившие свою работу рикши, но обоим хотелось пройтись самим, молча, прячась во мраке и держась, пока никто не видит, за руки. Эта общая тайна их… Когда-то Чуя ее испугался, но теперь она сластила его сердце, баловала каждый раз, и он точно знал, как они одинаковы в этом с Дазаем.  В свете лишь фонарей едва ли можно было разглядеть, как изменилась с последнего их визита набережная Вайтань, но застраивалась она теперь куда быстрее, скоро и места свободного не останется вдоль реки. На самом деле Дазай еще успеет сюда вернуться днем, не так уж важны ему были виды. Он просто хотел схватить этот момент, пока на сердце в самом деле сделалось легко, не забыться сном в вихре этого мига, а именно осознать, задуматься. Миг этот пройдет, потом жизнь еще что-то придумает, чем заставит волноваться до слез от смеха или грусти, но хотя бы сейчас иметь позволение расслабиться, когда все кажется, что и не так уж плохо, как бывало. Дазай поделился этими мыслями с Чуей, который также свободно вышагивал рядом с ним, всматриваясь на спокойные волны реки Хуанпу. Пытался вспомнить, как приехал сюда в детстве впервые, как решилось много тогда в его судьбе. Набережная с тех пор сильно изменилась. Хотя он не помнил ее в таких подробностях, чтобы сравнивать.   – Не хочешь потом поехать со мной в Индию? Я задержусь там, вероятно.  – Я, значит, Чуя-кун, не успел тебе еще надоесть, что зовешь с собой.  – Не буду обращать внимания на твой глупый юмор.  – Ах, вредничаешь. Ну-ну. Насчет твоего предложения, однако, да без разницы. Оно же все просто, Чуя-кун, – Чуя вздрогнул, когда его бесцеремонно притянули к себе, он даже опасливо оглянулся, но потом посмотрел на Дазая, – с тобой можно хоть где.   – Дешевая лесть.  – Ты знаешь, что я так думаю, – усмехнулся Дазай. – И стесняешься все время моих добрых слов тебе.  Да, тут не поспоришь. Чую это по-прежнему порой доводило до смущения. Дико приятного. Подозревал ли о том Дазай? Чуя мельком оглянулся и сам потянулся поцеловать его. Лишь слегка. И нет – все равно еще замер, чуть приподнимаясь на носках и проведя пальцем по губам Дазая, а тот поддается невинной ласке, целует слегка его пальцы. Еще несколько секунд молчаливого разговора лишь взглядом.  – Все, ладно, пошли. Это ужасно слащаво! – Чуя делает вид, что ничего как будто не было, просто чтобы подразнить и стремительно идет дальше вперед, вынуждая Дазая гнаться за ним, из вредности сбить шляпу с головы, за что тот определенно получает подзатыльник и еще и шикает на него, чтобы не орал на всю улицу.  – Злыдня мелкая!  – Рискуешь, Дазай!  Дазай отбегает от него на всякий случай на расстояние, чтобы еще за всякие гадости не прилетело, но Чуя намеренно затаился, чтобы Дазай ослабил бдительность, но в итоге Чуя просто ловит настроение Дазая – этот миг легкости, когда можно просто прогуливаться в краткий промежуток затишья от всех бурь, оставляя место лишь сердечным в надежде, что те окажутся хоть каплю милостивее.
Примечания:
274 Нравится 283 Отзывы 127 В сборник
Отзывы (20)