когда из яви сочатся сны

PG-13
В процессе
21
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 36 страниц, 16 660 слов, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
21 Нравится 7 Отзывы 6 В сборник

2

Настройки
Примечания:

Так тебя обманывает механизм

Обещает в рай — а увозит вниз

Я тебя найду, только ты мне снись

@Немного Нервно

В его комнате, не прекращаясь никогда, не прерываясь ни на что, льёт свет. Снаружи небо может быть окутано тяжёлыми тучами, бушевать грозой и штормом, но в башне оно без изменений остаётся чистым. Днём горячее, светлое, как соль, солнце жарит дюны и скалы, убивает удушливым зноем, пока мир в глазах не выцветает до белого, не плавится и не дрожит, раскалённый песок забивается в сандалии и обжигает ноги, а ночью — холод, настоящая пустынная мерзлота, и луна, и звёзды, которые ничего не скажут звездочёту. Бруно много раз искал и не находил Южный Крест — единственное созвездие, которое он мог отличить, — как и не разу не видел на этом небе Млечного Пути, поэтому убедился, что внутри башни — оно другое. И это чужое небо становится единственным свидетелем его колдовства. Назойливое, едва ли не постыдное желание не даёт спать ночью, преследует его с упорством паука, облюбовавшего себе угол и плетущего там свою сеть. Её сметают не раз и не два, — он пытается отвязать от себя эту навязчивую идею, — но паук, чёртов Сизиф, продолжает её плести — и рано или поздно в паутине липнет бабочка. Бруно идёт гадать. Он совершает свои маленькие ритуалы, прекрасно понимая, в чём на самом деле заключается их необходимость: повторение одних и тех же действий (начертить песчаный круг, разложить листья, нащупать в кармане спичечный коробок со стёршейся позолотой — старый товар из отцовской лавки, — зажечь огонь, бросить соль от неудачи) подчиняет себе волнение и даёт собраться с мыслями. Сейчас в его мыслях лишь один вопрос и в который раз нарушенное обещание покончить с этой пагубной практикой. Песок поднимается куполом, окрашивается зелёным свечением и в который раз показывает отвратительное ни-че-го. Ему пора бы свыкнуться видеть абсолютно пустое стекло, в конце концов, таким заканчивается едва ли не каждое третье его предсказание, но неприятная правда не даёт покоя. Сухая усталая ярость отупляет чувства, и то, что пластина в руках разбивается и сжимает он уже осколки, Бруно замечает только когда острые края вонзаются в сгибы пальцев. Кровью обагряется что изумрудная стекляшка, что пески под ногами. Он отпускает осколки и ныряет кистями рук в песок, прячет их там в приятной зыбкой прохладе пока не унимается кровотечение. Разглядывает собственные ладони, покрытые песчаной пылью, глаза то и дело возвращаются к порезам на пальцах, от которых не останется и следа благодаря волшебной еде Хульетты. Ему правда пора завязывать с этой пагубной практикой. В этот раз он сдерживает своё слово. Похоже, его одиночество — такая же простая данность, как пятна у леопарда, и с ним можно только смириться. Получается, честно говоря, плохо. Смирение даётся и близко не легко, особенно, когда сестринское счастье маячит перед глазами и дразнит что красная тряпка быка на корриде. Хоть себе он может признаться, что завидует — и самую малость ревнует Хульетту с Пепой. У него кроме них и друзей-то особо нет, с ровесниками он общается, спору нет, да только вот не общаться в их крохотной деревеньке — задача непосильная даже его нелюдимости. Даже с девушками или, быть может, особенно с девушками. Он рос в доме с одними женщинами и как-то так получилось, что с женщинами самых разных возрастов, за (не)редкими исключениями ему проще найти общий язык, чем с парнями-ровесниками. Им Бруно по большей части безразличен. Да, в детстве они могли вместе гонять мяч; да, с ним пытались раньше сдружиться некоторые заинтересованные в его сёстрах, только Пепита ныне без пяти минут замужняя дама, а про Агустина с Хульеттой не пошутил лишь ленивый; да, бывает разок-другой вместе с парнями поговорить, выпить, но обычно его не зовут, это Феликс тащит его с собой, и его присутствие вежливо терпят. Подраться — это тоже да, с кем не случается, и Бруно прекрасно отдаёт себе отчёт, что не безгрешен и что на высказывания о его семье может вспылить на ровном месте. О нём самом, конечно, тоже много высказываются, но не травят. Ворчат, что прячется за бабьей юбкой — и всё. После Пепиных молний задирать его не берётся даже Торквато, которому он однажды нагадал бесплодие, хотя его ненаглядная родственная душонка и с недавних пор жёнушка Кармелита Монтьель и её мамаша сеньора Виртудес всюду провожают его недобрыми взглядами. В один день он проходит мимо их дома, здоровается, видя подметающую сеньору Виртудес, как та якобы случайно машет метлой, да так, что вся пыль летит в его сторону. «Будто из-за меня у неё внуков от дочери не будет, — думает Бруно, отряхиваясь. — Да и вообще, если уж прям хочется, доченька нагулять могла бы». И быстро стучит по ближайшему дереву. Не дай Боже так оно будет, Торквато мигом забудет про не дружбу, но шаткое приятельство и набьёт ему глаз. Нечего Хульетту зря пугать фингалами. * Свой день рождения тройня Мадригаль не отмечает. Вернее, все отмечают — кроме них. Для других — это дата основания Энканто, зарождения чуда и волшебного дома, на первых порах всем подарившего ночлег и укрывшего от хлёсткого ветра и промозглых дождей, ставшего всем домом, потому его много лет спустя продолжают звать ласково Каситой. Для доньи Альмы он навсегда выжжен в памяти калёным железом как самый чёрный день. День, обещавший стать самым счастливым, стал днём, когда она потеряла своего Педрито, вторую половину своей души. Горькая насмешка над именем. В первый год о празднованиях не идёт и речи. Работы непочатый край: нужно построить жильё, вспахать землю, разводить животных. Детям, привередливо не едящим, что дают, даже пятьдесят лет спустя будут напоминать о временах, когда приходилось есть синее мясо попугаев, отдающее мускусом, лишь бы усмирить голод. Ко второй годовщине основания их поселения жизнь постепенно налаживается и становится очевидно: эта земля — рай. Бурный речной поток не вздумает пересыхать, каждый посев даёт всходы, которые не поражают ни насекомые, ни стихия, колоски склоняют к земле тяжёлые, полные зерна головы, силос не гниёт, а скотина плодится так, что им аж некуда девать резвящихся ослят. Народная душа требует праздника, большого, шумного, но разговоры о нём поначалу робкие, с оглядкой на исхудавшую, вечно уставшую от трёх маленьких детей Альму, чьи глаза с наступлением октября мрачнеют с каждым днём. Позже у неё решаются спросить напрямую. Альма не против; Альма знает, что, несмотря на всё, это по-настоящему траурный день только для неё, что отсутствие других жертв в каком-то смысле даже чудесно и что при других обстоятельствах могла бы этому порадоваться, но — не может. Пустота в животе скручивается в узел, сжимается в чёрную дыру, как в будущем скажет её сын, пожирая чувства. Пожираются и взбешённо-возмущенные мысли — да как они смеют! — и Альма не позволяет своим личным желаниям влиять на то, что лучше для Энканто, наследия её Педро. Она знает, что в глазах людей она стоит лишь на одну ступеньку ниже Девы Марии Гваделупской, и её слово имеет вес, потому даёт добро на праздник. Сама она участия не примет ни тогда и никогда вообще. Её хватает только на то, чтобы уложить детей спать и также, как и два года назад, с мертвенной пустотой во взгляде уставиться в никуда на полу издевательски точной копии спальни в их с Педро доме. Семнадцатое октября — для Хульетты, Пепы и Бруно в первую очередь день смерти отца, а не их собственный день рождения. С самим понятием именин они знакомятся позднее других детей — в пять — благодаря сияющим дверям, внезапно появившимся на втором этаже, и отнюдь не радуются новоприобретённому знанию того, что за их рождением сразу последовала трагедия. Свой день рождения они не отмечают. Единственной закрепившейся традицией на этот день становится слушание рассказов мамы об отце. Педро родом из Антиокии, близ Медельина, и корни у него баскские, и временами его отличное от неё произношение её смешило до коликов в животе, и, будь Педро жив, они бы тоже говорили так. Педро она встретила, когда он проездом оказался в её деревне в День маленьких свечей и между ними летали золотые бабочки, выпорхавшие из снов, и они вместе лепили шарики из стёкшего со свечей воска, и, будь Педро жив, он бы учил их вырезать деревянные фонари, чтобы украсить свечки. Педро сверкал самой доброй и тёплой улыбкой из всех, что она видела, и едва ли ни единственный умел шутить так, что Альма хохотала каждый раз, и, будь Педро жив, каждое их утро начиналось бы с веселья. Педро перебрался в захолустье у предгорий Анд ради неё, оставив на родной земле семью, и обещал повезти её в Антиокию знакомится с его роднёй сразу, как она окрепнет после родов, и, будь Педро жив, они бы знали своих бабушку и дедушку, многочисленных тётушек, из которых сама Альма лично знала лишь Хуану Ирис. Педро, когда они ждали одного ребёнка, хотел дать ему имя по католическим святцам, и был бы у них тогда сынок Игнасио; после новостей о тройне они долго спорили из-за имён и порешали на том, что дадут всем по два, Альма выберет первое, а Педро — второе, и, будь Педро жив, он бы настойчивого звал их Анхеликой, Каролиной и Альберто. Педро держал лавку с самыми разнообразными вещами: от музыкальных игрушек в виде зверей, до тканей и искусно сделанных ножей, которые скупали едва ли не сразу, как он их привозил; и, будь Педро жив, у них дома всегда валялись бы забавные безделушки. Педро прекрасно умел шить и вышивать, венчая вычурной буквой «А» нитками ярких цветов все её платки, и настолько аккуратных стежков добиться она не могла никогда, и соседки над ней из-за этого посмеивались, и, будь Педро жив, на кинсеаньеру Хульетте с Хосефой сшил бы платья на зависть всем. Педро… Будь Педро жив… Его смерть остаётся на сердце матушки беспрестанно кровоточащей раной, и Бруно порой ловит себя на мысли, кажущейся чуть ли не богохульственной, что дай ей возможность, она обменяет жизни всех троих на жизнь их отца, до того они все живут в его тени. Бруно всей душою любит человека, которого никогда не знал, но не способен порой сдержать ревнивых размышлений, что с Педро маме было отведено три года, с ними — сейчас без малого на двадцать лет больше того срока, и всё равно вся их любовь к ней будто не может наполнить и дна бездны, оставленную его потерей. О пропасти, которую в них самих оставило отсутствие отца, он старается забыть. Получается, впрочем, тоже весьма отвратно. Негласное соревнование «Кто больше похож на папу?» между ними цветёт и пахнет с самого детства, толкая Бруно придумывать шутки, часто неуместные, ещё чаще — специфичные до того, что их просто-напросто никто не понимает, и он раздосадовано опускает руки, когда приходится объяснять шутку. Приходится признать, что отцовское чувство юмора, способное довести их строгую маму до хохота, у него развито так себе. Сёстры от него уходят недалеко. Хульетта жарит одни только арепы с сыром, когда-то названных мамой любимой едой её Педрито, солоноватый запах въедается в её одежду и на ней остаются жирные пятна от тающего на солнце сыра. Разнообразие в рацион возвращается только после того, как Пепа начинает звать её princesa de queso, и, когда вместо набивших оскомину арепас, на столе стоят тамалес с жареными плантанами, тайный выдох облегчения вырывается даже у Альмы. А Пепа и сама себя неплохо выставляет посмешищем, когда в тринадцать лет делает долгие паузы в разговорах и поправляет себя, добавляя ни к селу ни к городу злосчастную «a» перед некоторыми словами — так, утверждает сеньора Имельда Риверра, говорят в Антиокии. Правда, почему Пепа ей верит ему с Леттой невдомёк: урождённая мексиканка Имельда тридцать лет спустя до сих пор удивляется колумбийской манере речи «даже с семьёй общаться как с чужими людьми!». Затем, в какое-то время соревнование становится из негласного гласным и вообще — командной работой, зачем им друг с другом соревноваться; что не мешает любимым сестричкам предъявить Бруно о несправедливом преимуществе в его владении — о неоспоримом внешнем сходстве с Педро Мадригалем.       — Папа, правда, покрасивее тебя, — прибавляет Пепа, чья самодовольная ухмылка режет лицо от уха до уха, — у тебя нос большеват.       — На свой носище посмотри, Хосефита. — Хульетта хватает её за носище — главная любительница телесного контакта среди них троих — и убегает, хохоча. А затем кривляется кисейной барышней: — Очевидно, что самая красивая в папу я. И дети у меня будут самые красивые.       — Не дождёшься!       — Настанет день, будешь мою доченьку своим ангелом звать! Брунито, посмотри, скажи, что я права!       — Не, я сегодня уже смотрел что там с кукурузой у Мартинесов, за следующим предсказанием ко мне раньше нашего сорокалетия не обращаться! Бруно уклоняется от ответа и выбегает из комнаты как мышь. Положа руку на сердце, он правда считает, что Хульетта красивее, особенно когда та снимает приросший к ней второй кожей фартук и распускает роскошные чёрные кудри; да только скажи он так, на нём живого места не останется от молний, а попытайся он соврать — Пепа живо всё раскусит. В курсе он, что сестрёнке неуютно в собственной шкуре, одна белокожая да рыжая в доме среди чернявых, и на замечания о своей внешности Пепа, нет, Каролина уж очень бурно вспыхивает грозами. Зваться вторыми именами — это тоже Пепина затея, и мама неохотно да им подыгрывает; в том детском ещё возрасте они не видят боль, затаившуюся в глубине карий радужки доньи Альмы, а она позволяет им сыпать ей соль на рану, утягивая её вновь в болото скорби вместо того, чтобы помочь выбраться, и почти на месяц они становятся Каролиной, Анхеликой и Игнасио, потому что то, как звучит Альберто, Бруно отчего-то не нравится. Его настойчивость зваться именно так, а не иначе, забавляет его новоявленную тёзку падре Игнасио, который всё же запугивает его тем, что брать чужое имя — это ложь, и что даже у самой маленькой лжи есть большие последствия, и Бруно первым прекращает, затем Пепа, а Хульетта держится Анхеликой на две недели дольше них. Их следующая попытка повторять за отцом единогласно признана более практичной, и в ней Хульетта, наоборот, преуспевает хуже всех. Если бы Пепа с Бруно знали, что в шитье их золотая сестрица окажется хромой на обе ноги, выучиться отцовскому ремеслу решили бы намного раньше. Он сам, конечно, не мастак, но залатать себе одежду он может всяко лучше старшей сестры, поэтому, когда она в двадцать один уйму времени тратит на шитье ему в подарок руаны с предусмотрительно добавленным капюшоном, Бруно и не думает смеяться, а от всего сердца благодарит, даже если руана скроена криво-косо и велика ему размера на три. Выглядит он в ней нелепо, но, возможно, это кармическое наказание за то, что с Пепой раньше смеялись над Агустином. И как бы мама не ругалась, клича его неопрятным, как горький пьяница, носить он её будет. Умение держать иглу в руках пригождается ему к свадьбе Пепиты: она, преисполненная желанием провести всё идеально, наказывает ему принарядиться к ней и, так уж быть, милостиво шьёт ему новёхонькую, ослепительно-белую гуаяберу и всучает ему золотую нитку: «Уж потрудись, Брунито, вышей по краям красивенько». За подготовкой к свадьбе времени на это остаётся не так уж много, сил — ещё меньше, но пропустить мимо ушей просьбу невесты он не может — и шьёт по ночам, до ряби в глазах. Уж очень он боится сущей мелочью испортить ей настроение. Испортил. Сущей мелочью. Да чтобы язык у него отсох, мог же промолчать! Ураган чудовищной силы проносится по всему посёлку, рвёт всё в клочья, не разбирая правых и неправых, как и обрывает листья с пальм, не деля их на живые и сгнившие, или вообще — валит пальму с корнями, и рушит между ними всё. Ему говорят, что ураган прошёл, но ему всюду чудится его свист по пятам и он понимает — между ними ничего по-прежнему не будет. Пепа не прощает его ни через день, ни через два, и по дому он бродит с опущенной, покрытой капюшоном головой да понурив плечи сродни побитой собаке, и одними губами шепчет Касите благодарности за то, что помогает ему скрываться. Его гложет удушающее чувство вины и подспудная, неоформленная ещё жалость к себе. «Брунито, попытайся её понять» — успокаивает его Хульетта, подливая ему в воду пару капель мятной настойки. Он пытается, но то, что даже Пепа, его сестра, поверила в его проклятье, задевает его гораздо сильнее, чем хотелось бы, бьёт по уязвимым точкам, про существование которых он прежде не догадывался. Его глаза всё чаще горят ядовитой зеленью, которую он ненавидит, но всё равно называет своим любимым цветом, и стоит на мгновенье прикрыть веки, так под ними сразу ощущается россыпь невидимого песка, и ему хочется, ну может и не сдохнуть, а хотя бы провалиться под землю. Донья Альма не одобряет ни его, ни её поступков, привычная к ссорам своих младших детей, но при виде не кричащей, а молча отворачивающейся от брата Пепы, и Бруно, в ком загорается и тут же гаснет надежда, когда она проходит мимо него, она пытается помочь. Им нужно время и расстояние — и она его даёт. У Осмы Песмуэрто мать — ещё одна молодая вдова, спустя много лет недавно вышедшая повторно замуж, оставив взрослую дочь жить одну, и в её доме после недели проливных дождей отсырела краска и посыпалась со стен. Бруно посылают к ней на помощь. Осма — просто восхитительно! — старше его на два года и твёрдо убеждена в том, что среди людей её половинки и быть не может, духовное родство она ощущает лишь с её рыбками, и снится ей одна вода. А ещё, она, кажется, в нём заинтересована, и ему от этого неловко, и разговор строится между ними странный; у Бруно вопреки ли, благодаря ли дару отвратное чувство времени, и паузы в разговорах он делает уж больно длинные, мать с сёстрами привыкли, остальные — не очень. Им неловко друг с другом. До одного момента.       — Дурища твоя сестра, — уверенно заявляет Осма, когда со стеной почти покончено, — столько сырости развести из-за шутки. Я же рядом стояла, слышала, как ты пошутил. Правда смешно, кстати. Будущий Бруно будет корить себя за этот вечер, когда обвинения в сторону сестрицы сыпятся из него как рис из драного мешка, но сейчас, пока обида горячей кистью держит его сердце, и вдруг перед ним появляется непредвзятый, в отличие от мамы с Хульеттой, слушатель — или может чуточку предвзятый в его пользу, — он не молчит. Неловкость тает, и с Осмой становится вдруг так легко! Ей нравятся его шутки, и на следующий день он идёт к ней «Проверить, как там всё высохло, мама», и ещё раз, и ещё. Пару недель спустя Осма даже позволяет ему дать имя одной из рыбок, долго бывшей безымянной — и это видится ему добрым знаком. Иногда он не ночует дома, и что ж, маме это не нравится, но она закрывает на это глаза, а его счастливые лица ещё больше не нравятся Пепе, которой не так весело строить из себя мрачную Ла Йорону, когда он не ссутуливается под тяжестью вины — выкуси, Пепа, Осма не обижается даже на шутки над её фамилией. Не обижается до поры до времени, пока однажды ночью не просыпается, разомкнув объятия, не видит, что стало с её аквариумом и не выгоняет его в четыре утра. Впрочем, как всегда. Умудрились же её рыбины сдать душу богу в такую рань! Нет бы подождать до восхода солнца, думает он, пока идёт в предрассветной тиши домой и осекается уже у ворот Каситы, когда слышит смех. Бруно подкрадывается к окну и чувствует себя вторженцем, когда краем зрения видит Пепу с Феликсом, развалившихся на обитой скамейке в патио, распивая бутылку вина на двоих. В дом он заходит с чёрного входа, чтобы не попасться им на глаза, и не выходит из комнаты целый день. Лишь один раз к нему стучится Хульетта, оставляя тарелку с ужином, и голова жареной рыбы осуждающе косится на него своими безжизненными пустыми глазницами. Аппетит никак не идёт, а выбросить еду — рука не поднимется, поэтому он скармливает рыбу снующим туда-сюда крысам. Их длинные, сабельно-острые передние зубы не срывают плоть с костей, а перемалывают её вместе с ними. Хруст-хруст. Тарелку он у них отнимает, ведь иначе — загрызли бы и её. * Венчание Хульетты тихое, но всё проходит без сучка без задоринки. Дождём и ветром не затмевается густой запах ладана и мирра в церкви, и даже волнующийся юнец Фабиан Флорес, хорошо ещё помнящий первую свадьбу Мадригаль, держится и не пытается поправить колоратку на шее, к которой ещё не привык. Из родни у жениха есть лишь отец, у невесты — вчетверо больше, зато гостей что сельдей в бочке, и Пепа, сидящая между братом и мужем, сжимает обоим руки и бормочет свои слова успокоения, чтобы всех их не затопить. Бруно думал поначалу не приходить вовсе, мол, не повышать риск повторного казуса, только три главные женщины в его жизни, оскорблённые его волеизъявлением по разным причинам, осилились его переубедить. И хорошо, что переубедили, потому что увидеть светящиеся от радости глаза Хульетты, когда Агустин, высокий, статный, в белом костюме, целует её уже не как невесту, а жену — уж точно стоит опасности снова стать козлом отпущения. Венчание, быть может, тихое, зато веселятся потом всласть. Магия их семьи крепка, и напитки тоже, и ещё, гости дорогие, от них наутро не будет трещать голова, потому что вино и анисовку у них изготавливает чудотворная виновница торжества. К величайшему сожалению брата с сестрой, любящих вкус послаще, обучаться изготовлению рома Хульетта не утруждается. Тем не менее, от еды ломятся столы; Бруно с Феликсом со вчерашнего дня заняты разделкой и маринованием мяса для асадо, Агустин вызывался помочь, но воображение ли, дар ли Бруно яркими живыми красками рисует, как тот роняет себе париллью на ногу и бьёт себя в нос обухом топора, и он пихает Феликса в бок, чтобы тот его спровадил. Сам он с женихом и невестой, во избежание, старался не перебрасываться словами. На самом празднике он менее осторожен, благоразумия хватает разве что не говорить в лишний раз с Пепой. Он не произносит тоста во всеуслышание, его и не просят, зато пьёт за любовь с Феликсом, затем с Марией де ла Крус и её мужем Фиделем, а потом вроде и не пьёт, но фрукты и сахар коварны — ударят в голову быстро, и вот он по неосторожности, по глупости, по пьяни ли — или от всего сразу — болтает с юным ещё падре Флоресом, которого после старичка Игнасио особо не воспринимают, и советует ему поменьше волноваться, иначе рано облысеет. Тот его ещё много лет шугаться будет, впечатлительная зараза. А ещё семнадцатилетняя Нурия Гарсес, много лет назад будучи малюткой сдавшая его с Хульеттой матери, просит его о предсказании — и Господь, разум у него точно не трезвый, потому что он отчего-то соглашается да так просто. Он предлагает ей заскочить через пару дней, а на утро молится, чтобы она забыла. Не забыла. Ну конечно, он же Бруно, он приносит неудачу и в первую очередь себе. Сколько же в ней воды?! Шорох накрахмаленных, пестроватых юбок модницы Нурии выделяется среди шороха песка, а когда она вылетает из его комнаты, хлопая дверцей, шум юбок и вовсе напоминает шелест птичьих крыльев, и Бруно упорно старается зацепиться за эти звуки, лишь бы не думать о бьющем ключе в её глазах и о том, какой выволочкой ему это грозит. Его предсказание даже не шокирующее! Вполне ожидаемый исход для её двоюродного братца Фульхенсио, пусть и печальный. Именно ему она, по всей видимости, и побежала плакаться, потому что не проходит и часа, как Фульхенсио зовёт поговорить его наедине, и исход тоже вполне себе ожидаемый — его бьют в лицо. Дракой это и при желании не назвать, одностороннее избиение, разница их физической подготовки — это что расстояние от верхушки Вавилонской Башни, с которой озирается крепкий, закалённый, как железо, которое он кует, Фульхенсио, и не самый низ, но что-то из начальных этажей, где пытается запрятаться невысокий Бруно, лет на восемь младше, чем кузнец. Бруно с честью защищается, но ударить его в ответ и с половиной той силы ему не удаётся. Во рту разливается знакомый солоноватый привкус крови, и язык, привыкший спотыкаться в одном месте о зуб, сейчас с непривычки прижимается к образовавшейся лунке.       — Больше не смей трогать Нурию! — срывается на крик с неподдельной злостью, и несправедливое обвинение бьёт Бруно наотмашь, задевает сильнее, чем любой из его ударов.       — Да не трогал я её! Она просто за предсказанием заходила!       — А? — Фульхенсио смаргивает удивление и глуповато округляет рот, что с его массивной широкоплечей фигурой не вяжется от слова совсем. — Правда, что ли?       — Ну ты, Хенчо. Совсем мозги расплавил? — Стекающую изо рта, смешавшись со слюной, кровь он стирает рукавом рубашки; по счастью, рубашка на нём тёмно-бордовая, и бурые пятна от засохшей на крови на ней не будут сильно бросаться в глаза. — Конечно правда. Я не вру, зуб даю, у кого угодно спроси. А, впрочем, не спрашивай, — добавляет Бруно, сморщившись, — наклевещут ещё.       — Бруно, зуб! Ярость, слепящая кузнеца белыми всполохами, отступает, и тому возвращается здравый рассудок в купе с игольчато-острыми уколами совести, когда осознание ошибки нахлынет его волной. Фульхенсио сбегает — и Бруно остаётся один в тёмном закоулке между домов Оспина и Гуэрра, и, пользуясь своим одиночеством, без стеснения сползает спиной вниз по стене. В голове гудит гулкая медь колоколов, извещающая о похоронах его веры в человечество и человечность, как вдруг озадаченный Фульхенсио возвращается с мокрой тряпкой и бунуэльо.       — Совесть замучила? — Инстинкт самосохранения ему, видно, отбила дражайшая Пепита в глубоком детстве, поэтому от шпильки в сторону замешательства на лице его обидчика, явно чувствующего себя неуютно от того, что берёт у сестры своей жертвы еду, чтобы эту самую жертву вылечить. — Спасибо. Зуб обратно не вырастет — зато свистеть удобней будет, — но ушибы на теле и гул в ушах привычно тают, также, как и тает на языке сладость бунуэльо. Тряпкой оттереть кровь всяко проще, чем рубашкой, потому и благодарность его была вполне искренней.       — Извини, Бруно. Просто малышка Нурия прибежала ко мне со слезами на глазах и единственное, что внятно может сказать это твоё имя, ну и репутация у тебя…       — Фульхенсио, репутация моя — это видеть в будущем одни несчастья. Где ты услышал, гм, — Бруно мнётся, не зная, как бы сформулировать мысль так, чтобы не получить в челюсть ещё раз, — ну, что я, в общем, с девушками, того.       — Так Осма же, — и выражение у того такое, будто проще истины нет, а Бруно идиот, раз не знает, — и Бланка Муньос, и Иден Эспиноса, и… — Глаза-блюдца Бруно красноречивее всех его, не сверкающих, по правде сказать, ораторских навыков. — Неправда это?       — Про Осму — правда. А вот с Бланкой я в последний раз по-нормальному говорил лет шесть назад, с Иден — вообще не помню.       — Вот оно как… Фульхенсио рассыпается в извинениях снова и снова, объясняется, и Бруно, вспоминая своё нытьё об отсутствии друзей думает вдруг «Не было бы счастья, да несчастье помогло», потому что с Фульхенсио слова лепятся к друг другу с поразительной скоростью и лёгкостью; Бруно не отшатывается, ощущая панибратский хлопок по спине, и думает, что с Хенчо они, может, пока и не друзья, но самую чуточку больше, чем просто знакомые. Всё хорошее, разумеется, заканчивается быстрее, чем хотелось бы.       — Слушай, Бруно… А что такого захотела увидеть Нурия, чтобы так расплакаться? Бруно поджимает губы в тонкую линию и собирается с ответом, глаза, опять же, предательски выдают его взволнованность, затем, резко передумав, жестом отмахивается от вопроса, мол, ерунда.       — Да брось ты, просто больно уж восприимчивая сестрёнка твоя, а ещё и я Бруно, что не скажу, всё не к добру, я ей даже комплимент отвесил бы, подумала бы, что в красном её хоронить будут и больше алую юбку свою в жизни не надела бы! — Он для убедительности ещё и смеётся, да только вот актёр из него так себе, пусть он и треплется порой сёстрам, что его предназначение — играть на сцене.       — Бруно, ну скажи, Нурия бы…       — Что ты заладил со своей Нурьей, Хенчо! Сам, что ли, в двоюродную сестричку влюблён, — Бруно осекается, и в цветную явь на мгновенье просачивается зелена; с ним так бывает довольно часто, стать невольным свидетелем чужого будущего, особенно, когда собеседник заглядывает ему в глаза, — а, нет, погоди, ты, значит… Хенчо, дружище, тебе случаем вёдра с молоком, ну или просто молоко не снилось? Если на тебя выльет кто ненароком ведёрко молока, ты это, позови её кофе пить, что ли, а то сколько тебе, за тридцать же, до сих пор один, а парень во-о-от та-а-акой, — и показывает ему поднятые большие пальцы. Фульхенсио вздыхает с некой обречённостью, которую Бруно порой ловит в интонациях Летты. Они молчат до мучительного долго, и от смущения Бруно привычно поднимает уголки губ в натянутой улыбке, сводящей скулы.       — Бруно.       — Да?       — Тебе говорили, что с тобой невозможно общаться?       — Всего-то каждый день.       — Бруно.       — Ну ладно. Возможно, она просила меня узнать, что будет с тобой, потому что волнуется за твоё здоровье. Чисто гипотетически, я согласился. Скорее всего, но не точно, потому что это всё гипотетически, в будущем ты ослепнешь. Очень неудачные брызги расплавленного металла, уж извини, не разбираюсь какого именно. Ну вот. Я сказал. Теперь не бей. Возможно, Бруно всё это время недооценивал здравомыслие Фульхенсио. Он не злится вновь, с корнем вырывая росток их дружеских отношений, не пытается, спасибо Господь, ему снова врезать, а просто принимает к сведению со спокойствием, свойственным или просвещённым в божественную тайну, или глубоким старцам.       — Ты всем вот так вот их судьбу рассказываешь?       — А ты думаешь, почему на меня обычно злятся за предсказания, а не совращения чьих-то малолетних сестёр?       — Да ну тебя, — Хенчо звучит почти обиженно, — я её люблю, но не так, как ты пошутил. Я за ней с пелёнок же смотрел, она мне как племянница.       — Вот у меня тоже скоро племянницы будут… Слова его вновь оказываются случайно пророческими, и о грядущем пополнении в семействе Мадригаль одновременно извещают Хосефа и Хульетта; Феликс вне себя от радости и носит свою любимую на руках — смешное зрелище при их разнице в росте, — а Агустин так и вовсе падает периодически в обмороки, и Хульетте приходится напоминать, что это она здесь беременна. Мысли о будущих внуках толкают Альму тратить все неуёмные силы на то, чтобы пристроить холостого сына, и Бруно змеёй изворачивается, увивается, чтобы избежать этой участи, пока вконец не смиряется и не говорит матери, мол, своди с кем хочешь, только дай из дома выйти. Одновременно двух женщин на сносях, одна из которых бьётся молниями, а вторая всегда со скалкой, Касита и её домочадцы выдерживают едва ли. Матушка просит его заглянуть в гости к Москоте, узнать, что да как, и Бруно это совсем не удивляет. У дона Аполинара Москоте семь дочерей, одна краше другой, и пускай две старшие давно уже замужем, но вот средняя, златоглазая Ампаро, младше его на пару лет, и Бруно пользуется её благосклонностью, на радость дону Аполинару и его супруги, томной сеньоры с тяжёлыми веками, кого восхищает перспектива породниться с чудесным семейством, но почему-то не на радость Альмы. Честно сказать, Бруно давно носит в себе мысль, что однажды под напором матери женится не из любви, поэтому пытается понравиться милой Ампаро Москоте, проводит с ней время в Касите в компании Хульетты для соблюдения приличий и принимает её платок, который она дарит в напоминание о себе. И зовёт на тайные прогулки ночью; и целует уже со знанием дела; и Бруно не влюблён, да и она не влюблена тоже, но между ними крепкая приязнь — и этого достаточно для них. Но, как выходит, не достаточно для доньи Альмы.       — Брунито, милый, не хочешь ли ты присмотреться к кому-то другого возраста? — вопрошает Альма Мадригаль, и Бруно не имеет ни малейшего понятия, к чему она клонит. Сама же говорила, пара лет вовсе не проблема.       — К кому же ещё, мама? Все мои ровесницы давно замуж повыходили. Он разводит руками, как бы говоря, смотри, нет их. Донья Альма поправляет бессменную траурную шаль, и Бруно вдруг понимает, насколько же она постарела. На привыкшем не от лёгкой жизни хмуриться лбу проглядывают морщины, в волосах её за сединой почти не найти угольно-чёрных прядей, а может готовность стать абуэлой набрасывает на неё ещё несколько лет. Поддавшись порыву, он заключает мать в объятия.       — Чем же тебе не понравилась Ампаро, мама? Я знаю, ты говорила, что не хочешь уйти на тот свет, не увидев нас всех троих уже со своими семьями. Ну и что, что не предначертаны судьбой? Многие и без этого счастливы; кто знает, может через год и я женат буду.       — Ампаро очень милая, Брунито, — треплет она его за щёку, затем возвращая себе серьёзный, чутка обеспокоенный вид, — все сёстры Москоте хороши, и я бы хотела узнать, что ты думаешь о Ремедиос. «А что о ней думать» — едва не отвечает он, как его настигает осознание. Это как минимум шестнадцать лет, и кто знает, когда она вздумает появиться на свет! Собственные, давно уже брошенные матери в лицо слова звенят эхом в голове, и уже намного более свежее воспоминание о малютке Ремедиос, которая просит его поднять её, потому что до верхней полки шкафа она сама не достаёт, забивает последний гвоздь в гроб.       — Мама, эта девочка через пару лет будет играть в куклы с твоими внучками. — В груди неприятно теплится отвращение и оседает чуть ниже, вместе с желчью, и Бруно становится настолько тошно от того, что его мать такое допускает. — Как ты можешь такое себе представить! Я ей возрастом могу в отцы годиться! Зря он ей тогда вообще всё рассказал.       — Я хочу, чтобы у тебя был шанс познакомиться с родственной душой! Как ты узнаешь, если не попробуешь с ней хотя бы поговорить?       — Не хочу я такого счастья, — тихо, на грани шёпота произносит Бруно и запирается у себя в комнате. Ему тошно, всё в нём горит презрением к чёртовому небесному механизму, к матери и к себе, раз уж она подумала, что он мог на такое согласиться, и бешенство обращается в горькую и клейкую лаву, залившую ему рот — с матерью он больше не поделится ни одной тайной за всю жизнь. В доме Москоте находится ему невыносимо; невыносимо смотреть ещё на совсем ребёнка Ремедиос; невыносимо глядеть в золотые глаза Ампаро и видеть в них изумрудные — Ремедиос. Он думает, что хуже ощущать себя никогда не будет; да только что он ни скажи, всё накаркает да сглазит, а от сумы до тюрьмы дорога, как известно, недалека… В надежде избавить Ампаро от себя навсегда он гадает ей на суженного и делится с ней и её отцом вестью, что свою родственную душу она встретит по ту сторону океана, в далёкой Италии (спасибо старику Санчесу, Бруно достаточно насмотрелся в видениях на Европу, чтобы отличить эту страну от других). Дон Аполинар считает разумным игнорировать в таком случае глупую ошибку небесной канцелярии, ведь что девице из предгорий Анд делать в Старом Свете, но спустя время уступает под натиском прыти и молодости дочери. Дон Аполинар вместе с Ампаро отправляются в вояж. Возвращаются они спустя десять месяцев, когда Бруно уже зовётся tío двум прекрасным девочкам, только чтобы Ампаро могла увидеться с семьёй перед замужеством. Его благодарят за содействие их поискам, и Ампаро по секрету рассказывает, что её уже жених — младший из братьев-совладельцев музыкальной школы и магазина с инструментами, которого — вот ирония! — тоже зовут Бруно, Бруно Креспи. Ампаро клюёт его в щёку на прощание, и больше он её не видит. * Если две беременные женщины довели трёх мужчин в доме Мадригаль до ранней седины, то два младенца — настоящий ужас, нашествие рыжих муравьёв и червей одновременно, превращающее тонкую дощечку, на которой держится ещё более тонкое душевное спокойствие всех, кроме новоявленной бабушки, в одну сплошную червоточину. Когда не плачет Долорес, просыпается Исабелла и требует к себе внимания; когда затихает Исабелла, Долорес заунывно мяукает от голода, а у Пепы так мало молока, что она сама начинает реветь вместе с дочерью, и теперь им нужно вытирать лужи и сушить детскую одежду. Опять. Альма смеётся с синяков под их глазами и целует в обе щёки своих внучек, отомстивших тройняшкам за её бессонные ночи, и совершенно не думает с ними нянчиться, ещё и паясничает, издеваясь — так к бойкоту Бруно дружно присоединяются Хульетта с Хосефой, а по утрам вести с тёщей светские беседы берётся только Феликс; Агустин возле неё в лишний раз открывать боится рот. Где-то между пелёнками да тряпками Фульхенсио настойчиво зовёт Бруно на свою свадьбу со строптивой Иден Эспиносой, а он, многие другие торжества пропускающий, на праздник «моего дружища Хенчо» бежит сломя голову. Они гуляют до самой ночи, Хенчо на радостях обещает сделать для него, что угодно, за то, что помог найти ему свою судьбу; наутро, проснувшись на твёрдой деревянной скамье, ещё и с похмелья, весь разбитый, любой свет — до рези в глазах, любой звук — пронзает голову пулей, Бруно впервые за много месяцев чувствует себя выспавшимся. В Каситу он заходит к часам десяти, мамаши дома давно нет, она с рождения внучек старается не проводить лишней минуты в родных стенах, а счастливые родители бросают в него не осуждающие, а завистливые взгляды, и он сквозь головную боль упивается своей сладкой бездетностью. Вразвалочку он, шатаясь, доходит до полочки, где сестрица хранит алкоголь, который порой использует в готовке, и хватает запылившуюся бутылку в правом углу.       — Ну не наглость ли! Лечить похмелье агуардиенте! Летта, скажи ему! — Возмущению Пепы нет предела, и она неудачно предпринимает попытку отнять рюмку из рук брата, пока её не осаживает Феликс. — Поделись, раз уж пьёшь, козёл.       — А тебе нельзя, ты кормящая у нас козочка. — Выпивка, сделанная руками его дорогой сестрицы, избавляет от ошибок вчерашнего вечера, оставляя после себя приятную горечь; настроение как раз чтобы поиздеваться над другой, не менее дорогой сестрой. — Пить будешь, Лолита наша выпивохой вырастет, от красного винца не отлипнет, ты этого хочешь?       — Сплюнь, придурок! Не дай Боже моя дочь закончит пьяницей, я тебя! Бруно выбегает в патио и затем к себе наверх, Пепа за ним гоняется медленнее, чем могла бы, шатаясь — от недосыпа. Гнев на милость она сменяет, когда Агустин, сообразив, что раз среди них есть выспавшийся, то и не грех временно сложить на него обязанности, а самим поспать хотя бы часок. Спасибо, зятёк. Бруно далеко не впервой оставаться нянькой племянницам, и он ловит себя на мысли, что отчаянно скучает по временам, когда они ещё не двигались и, запелёнатые в белое, лежали смирно, как личиночки мух. Долорес сейчас уже ёрзает на месте, переворачивается и так и намеривает выпасть с края кровати, чтобы разбить себе мягкий ещё череп и дать своей маме повод убить своего старенького tío Бруно, ну и что, что всего двадцать девять? Спина уже хрустит, и песок из него давно сыпется. Исабелла старше на три недели и с недавних пор умеет сидеть самостоятельно, осанка у неё уже сейчас горделивая, королевская, ни дать ни взять бабушка, и спина её ровнее, чем, он полагает, должна быть у шестимесячных детей. Он, может, многовато жалуется и чрезмерно ноет на спихнутых на него детей, но на самом деле запоминает моменты с ними с необъяснимой жадностью, как будто знает, что чутка подросшим племянникам он будет совершенно не нужен. Бруно будет помнить их первые шаги, то, что Луиса начнёт ходить раньше всех, что Исабелла почти по-взрослому заговорит в полтора года, не забудет, как хорошо Долорес засыпает под шелест сыплющегося песка в его комнате, и как Камило сплёвывает на него гуаву — но ничего не будет знать о них после. Ни предпочтений в еде, ни любимого цвета, ни любимых игр, ни желаний, ни страхов. Привычное ни-че-го. Он винит пророческий дар в своей ранней уверенности в том, что в их жизни он будет незнакомцем, живущим с ними в одном доме, и, пока время ещё не против него, впитывает всё в себя сродни губке. Одно из таких мгновений, бережно хранимых в самых защищенных уголках кладовой памяти, — это тёплый апрельский вечер. В саду Агустин с Феликсом баюкают Чабелиту — ей всегда хорошо спится на воздухе, — а Лола на руках у Хульетты, сидящей на своей старой детской кровати в травянисто-зелёной комнате. Они не делят детей на своих и чужих — все свои — и Хульетта детям Пепы такая же мать, разве только не выносила их, но выкормить выкормила. У Пепы же Исабелла — её ангелок, Долорес — её птичка, маленькая, хрупкая на вид, словно недоношенная. В детской же их и застаёт Альма: Бруно сидит на полу, спиной оперевшись на спинку кровати; позади него Пепа, оборчатый подол её лазурной юбки падает брату на отросшие волосы, обрамляя его лицо короной из белого кружева; Хульетта сидит подле неё так и вовсе с оголенными грудями, кормит крошку Долорес, засыпающую в колыбели её рук. Когда распахивается дверь в комнату, все трое слабо напрягаются и поворачиваются к матери — нарушенная идиллия, — а в её глазах что-то, что невозможно прочитать.       — И не стыдно при брате так сидеть? — обращён её вопрос к старшей дочери, которая только и отмахнётся с улыбкой.       — А чего уж тут, мама? Благодаря двум маленьким чудовищам мою грудь едва ли не все в Энканто видели, не Брунито же мне после этого стесняться. — Пальцем Хульетта проводит по кудрявому пушку на голове одного из маленьких чудовищ и добавляет: — Сейчас Лола хотя бы одна, иногда бывает ещё обе присосутся, чувствую себя сукой с щенятами… Альма вдруг заливается смехом, чем едва не будит малышку Долорес, но от неожиданности никто не додумывается на неё шикнуть, и трое детей доньи Альмы удивлённо смотрят, как она смахивает с уголка глаз слезинку от смеха.       — Скажите спасибо, что никому из вас как собаке трёх сразу родить не пришлось! Ох, что я тут смеюсь, как вспомнишь мой живот тогда — аж плакать охота! Помню, было так: сначала через дверь проходит мой огроменный живот и потом только я! Смеяться с этого начинает Пепа, а смех заразнее любой болезни, поэтому вскоре вся небольшая комнатка тонет в их хохоте. На кровати Альме негде теснится, и она присаживается возле Бруно. Он не мог злиться на неё вечно, любовь к женщине, давшей ему жизнь, какой бы она ни была, пересилит любую его обиду. * Под бодрый топот маленьких ножек в Касите Хульетта заявляет, что ждёт ещё ребёнка, а Исабелла, уже отчётливо выговаривающая слова и зовущая Долорес mi hermana, не различая степени родства, заранее готовится к роли старшей сестры.       — А где она будет спать? — Устами младенца, как говорится, перед старшим поколением семьи встаёт вопрос, о котором они пока не задумывались. Хульетта уверена, что у неё будет дочь — спасибо видению Бруно, случившемуся ни много ни мало полжизни назад, — потому детскую комнату решают обновить под трёх девочек, которые уже скоро будут там жить. В этот раз посторонняя помощь не требуется, отцы и дядя прекрасно справляются и сами, и Бруно с некой тоской по детству соскребает со стен старый слой зелёной краски.       — Брунито тут лет до пятнадцати мог засыпать, вот и сентиментальничает, — объясняет мужу и зятю его понурое настроение Пепа, конечно не упустив возможности его поддеть, — до сих пор иногда как дитё малое.       — У меня в комнате просто ступеней ого-го-го, на них самих отрубишься, пока до кровати дойдёшь, — защищается Бруно от невысказанных выпадов и ещё раз обмакивает кисточку в светло-розовой густой краске. Девочку крестят Луисой, и она самый спокойный младенец на его памяти разве что крупноватый, и у него часто устают руки, когда он её носит. Хульетте за ней смотреть почти некогда, и без того его сестра безвылазная узница кухни, на двух маленьких детей её не хватает, особенно, когда спокойная Луиса учится бегать, прыгать и поражать взрослых своими неуёмными силами. Пока она играет в пределах их дома, никого это особо не пугает, Касита не даст ничего плохому с ней случиться, но совсем скоро Лулу даётся под силу обхитрить дом и выбежать в посёлок. Заметив пропажу, Бруно с Агустином пускаются наутёк вслед за племянницей и дочерью, и сердце едва не останавливается при виде несмышлёного ещё ребёнка, окружённого ослятами. Слава Богу, её не лягнули копытцами ушастые негодники, видно, приняв за свою. Бруно старается, выдумывает всякие игры для детей, но ни Исе с Долорес, ни Луисе они не интересны; первые две прекрасно занимают друг друга вместе со сшитыми Пепой тряпичными куклами, последней же тоже приятней компания её тётушки, которая каждый раз как подметает в патио и на заднем дворе прокручивает в голове сцену воссоединения капитана Гранта с детьми, чтобы лёгкой моросью избавиться от дорожной пыли, а Лулу под этим дождиком танцует. Любой другой дождь донья Альма в доме не терпит и напоминает средней дочери держать свои чувства в узде, Пепа ей кивает — да и только. Но… Бруно хотел бы, но не мог развидеть, как она сжимает пальцы в ладонь и как на бледной коже явственно краснеют следы от тонких полукружий ногтей. Следующей переменой в семействе Мадригаль, всполошившей их семейку как осиное гнездо, становится, нет, спасибо, не очередная беременность его сестёр, а перестановка дверей. Раньше двери в комнаты тройняшек стояли в ряд, дверь Альмы — слева от Пепы, а соседние две стены пустовали, если вдруг не появлялась необходимость в ночлеге для гостей; сейчас же вход в комнату их матери, на котором почти пять лет как золотыми буквами вместо «Mamá» написано «Abuela», расположен между комнатами Хульетты и Хосефы, а дверь Бруно так вообще — прячется в углу, и ведёт к этому углу, разумеется, ещё одна лестница.       — Касита, что всё это значит? — обращается к дому его хозяйка, и вся плитка, все оконные ставни, вся мебель шевелится под радостный перезвон Каситы, и узор на плитке переставляется, рисуя стрелки, указывающие на Исабеллу и Долорес. Понимание загорается лишь в глазах бабушки, а все остальные остаются недоумевать. Впрочем, ответ на их вопросы на заставляет себя долго ждать, искрится всполохами золота на новом сияющем дверном проёме на стене возле комнаты Летты. Завтра Исабелле исполняется пятый год, а значит…       — Это моя дверь? — Неприкрытое восхищение в её словах застаёт их врасплох, ведь они не знают наверняка и не хотят ненароком обмануть девочку, зато абуэла отвечает за них:       — Да, моя принцесса. По указке абуэлы они в спешке готовятся к празднику размахом побольше, чем обычные именины маленькой девочки, и приглашают назавтра к себе домой всех в Энканто. Первая добрая весть за долгое время, которую Бруно приходится разнести. Волшебство Свечи одаряет первую внучку доньи Альмы наикрасивейшим талантом в их райском уголке, и теперь куда бы не пошла Исабелла за ней устилается след из разнообразных ярких цветов. Чудо не обходит стороной и Долорес, наделяя её самыми чуткими ушками на белом свете, и Бруно правда надеется, что ему всего лишь кажется, но в его матери словно бы что-то меняется, что-то перещёлкивает. Пожалуйста, пусть ему будет всего-то казаться, ведь видеть хорошее он просто-напросто не умеет. * Следующим летом, в сезон дождей сначала Пепа, после неё, спустя пару месяцев Хульетта радуют, безусловно радуют своих мужей чудесными, как и их магия, словами об ещё одном пополнении. А ещё они точно сговорились убить таким образом Альму с Бруно, как в прошлый раз с Исой и Лолой превращая Каситу в филиал если и не ада, то чистилища с вечными криками мучеников, глохнущих в её каменных стенах. Только в отличие от того раза Бруно спасение находит не в побегах из дома, а наоборот, прячась в многочисленных тайниках своей пустыни. Со своими обязанностями он расправляется как можно скорее, заодно и колет дрова для печи заместо Агустина, чтобы дорогой зять не разбил себе лоб обухом топора, и прячется в родных стенах сколько позволяет время. В своём затворничестве он теряет ход того самого времени и пропускает крики Хосефы, режущие воздух после Рождества, а вместе с тем и рождение первого мальчика во всё растущей ораве его племянников. А ещё три месяца спустя появляется на свет маленькое чудо, и её рождение он не пропустил бы даже при всём желании, потому что невидимый крючок точно цепляет его за само существо и вытаскивает его из комнаты, как рыбку из воды. Ей дают имя Мирабель — чудесная — более подходящего для неё просто не существует. В его руках она не пинается, как Исабелла, не засыпает мгновенно, как Долорес, не стремится убежать, как Луиса, не боится и не плачет, как Камило. Она смотрит-смотрит-смотрит на него своими огромными влажными карими глазами, как у её матери, и ему улыбается, и никогда-никогда при нём не засыпает, и наверно ему ещё тогда стоило понять, что это дурной знак. Как будто в его жизни раньше не было смысла, а теперь Мирабель — его смысл. Ему становится восхитительно плевать на своё одиночество, свою странность, на то, что он определённо слегка чокнутый, раз об этом ему говорят не раз и не два, на то, что сёстрам до него давно уже нет дела, на то, что мама заявляет, что это ему нет дела до этой семьи — просто плевать! Если уж судьба даёт ему — не давно погибшему мужу, не мужу живому и детям, не чёртовым золотым рыбкам, не другому, заморскому Бруно — ему, шанс быть чьим-то приоритетом, пусть даже временно, пока она не вырастет и не найдёт того, с кем её связало само провидение, пусть так, за этот шанс он будет держаться руками, ногами и зубами, если понадобится. И изменения во снах происходят такие крохотные, что он их поначалу даже не замечает. Они падают крупицами, поодиночке, постепенно, не пожирают его разом хищными сыпучими песками. В зелёном мареве его кошмаров порхает среди разрухи и смерти маленькая жёлтая бабочка из песка — и он её не видит; он и не должен, её заметит другая, которая в отличие от него умеет это хорошее видеть. А ещё в ночи он слышит плач, и тёмные образы вылезают из теней, точно чернильные пятна растекающиеся по белой бумаге; на утро он думает, что ночью привиделось, вот уж воображение шалит, в конце концов, не может же это ему сниться, все его сны — песчаные бури. Первым словом Мирабель становится «uno», и все шутят, что свои расчёты доверят ей, когда она вырастет, но Бруно с непоколебимой уверенностью знает, что она пытается произнести его имя, и это знание греет лучше любой одежды или выпивки. Она так его и зовёт («Уно, Уно!»), и за её голосом мир для него прекращает иметь значение. Даже на давнее обещание не гадать на своё будущее (а зачем ему оно теперь?) и на будущее своей семьи — плевать, потому и поддаётся уговорам Исабеллы и Долорес. Счастливое видение о жизни мечты не вызывает в нём сильной радости, видение о разбитом сердце — сильной вины, и даже злость Пепы проходит мимо него. Пусть проклинает сколько душе заблагорассудится, раз уж она верит, что он правда посылает эти проклятья — ему всё равно. Донья Альма повторяет: ему нет дела до этой семьи, и может, она самую малость права. Осознание её правоты не режет глубоко, так, царапает броню равнодушия — и это ещё больше подтверждает её слова. Мирабель хочет, чтобы он прочитал ей книжку, — и эта просьба важнее любых мыслей о чужом благополучии. Он пересказывает ей приключения капитана Сингльтона и ищет на чердаке старые сотканные Пепой пиратские флаги, и по просьбе Мирабель отращивает бороду, чтобы «tío Уно был пират!», правда вместо птицы, как у пиратов на картинке, на плече у него сидит серенькая крыса. Рядом с Мирабель на него давит необъятное чувство принадлежности, он наконец-то нужен-нужен-нужен, и она — центр его мира, и так порой приятно теряться в тумане самообмана, представляя, что, свези ему когда-то больше, не окажись на месте его родственной души абсолютная пустота, она могла бы быть его дочерью, а не всего-то племянницей. Её к нему тянет так же, как остальных его племянников тянет к своей маме или tía, она ищет его так же, как слепые котята ищут маму-кошку, и никакой ещё её поступок не будет в нём брезгливости, как с другими детьми. Она — его единственная причина не замуровывать себя среди песков. Он изливает душу Хенчо, а тот смеётся над ним и повторяет его собственные слова, мол, жениться пора, за тридцать же, а парень во-о-от та-а-акой. Бруно бы с радостью, но на ком? Те, кто ближе к нему возрастом, замужем, он не кривил душой, когда говорил так матери, а те, что сильно младше… Однажды донья Альма, пытаясь его, по её же собственным словам, образумить, проводит ему урок арифметики: смотри, сын, ты настолько уже засиделся, что даже девушки на двадцать лет тебя младше считаются вполне взрослыми. Доводы её на него что горох об стенку, и Бруно временами даже не против за эти стены запрятаться, лишь бы она прекратила. Может, уже и не дети, может, он и не помнит их детьми, но каждый раз, как мама заводит эту тему, ему мерещатся чьи-то другие детские лица: иногда Ремедиос, иногда Лопе, уж больно клыкастой и кусачей дочурки Хенчо и Иден, иногда и вовсе… И каждый раз его обратно бросает в холодный пот. Нет уж, донья Альма, прошу вас, прекратите. * Не сразу, но в его голове начинают виться догадки, летать, словно мухи над гниющим мясом, и их он старается прогнать, не замечая, но, также как и с мухами, не обходится без лёгкого привкуса если уж не отвращения, то раздражения. Наверно, ему стоило понять раньше; наверно, он и понимает уже сейчас где-то на закромах сознания, только вот боится признаться самому себе, что, не произойди чёртова ошибка на небесной канцелярии, он никому не был бы нужен, поэтому и продолжает как ни в чём не бывало. Мирабель предпочитает игры с ним догонялкам с Камило, и Бруно отдаёт всего себя, чтобы в этих играх воплощались все её фантазии в рамках его возможностей. Больше всего ей нравится притворяться кем-то другим из семьи, она так ждёт своего часа, своего чудесного, как она сама, дара, что играть в дары других становится её любимым занятием. Он сдувает пыль со своего старого увлечения телевидением — всё равно никто особо не понимает, о чём он — и вспоминает, как рисовать и вырезать из картона декорации, и учит этому Мирабель. На картоне меловым следом оседают неаккуратные детские штрихи и линии, принимающие вполне узнаваемую форму облаков с молниями, облаков с каплями дождя, просто серых туч, снежинок, ну и конечно радуги и солнца — их больше всего она любит держать над своей головой, воображая себя tía Пепой; Бруно подыгрывает и почти всегда носит с собой жёлтый зонтик. Затем, она хочет стать похожей на сестрёнку Исабеллу, и на двоих они сажают десяток горшков с цветами, ухаживают, поливают, но их кропотливые труды не окупаются, когда из десяти цветов распускается лишь один, а остальные чахнут. Бруно подумывает попросить Исабеллу о помощи, сделать так, чтобы цветочки вдруг на следующий день распустились от великой силы любви Мирабель, но сама Мира не грустит и бойко заявляет, что цветочки пусть остаются Исабелле, ей с tío Бруно найдётся другое занятие. Поднимать тяжести удаётся не слишком удачно, за подслушивание им обоим прилетает по головке («Бруно, ну что ты как маленький! Нечего ей во всём потакать!»), а невероятные блюда Мирабель из разных цветов и листьев, сорванных на улице, заканчиваются тем, что Бруно правда их есть — может, он действительно чересчур ей подыгрывает? — и ему на руку, что настоящий целитель у них тоже есть. Новоприобретённый дар Камило Мирабель не нравится, поэтому она переключается на способности самого Бруно, и в его сердце недостаточно решимости, чтобы сказать, что это не тот дар, который стоит хотеть. Лишь в корне меняет ритуал гадания, только бы ей не взбрело в голову посмотреть на зелёные хамсины, жаркие до того, что песок плавится в стекло. Тем не менее, к просьбе он был готов заранее, отблески приходили к нему ночью видениями, ничего удивительного, с ним такое часто бывает. Гадать он её учит, как делают шарлатаны из теленовелл, что ему довелось подсмотреть в будущем, и, обернув стеклянный шар в тёмно-фиолетовый бархат, говорит Мирабель, что с его помощью можно предсказывать судьбу. И, разумеется, именно эта затея пользуется успехом. Самое точное и краткое описание его собственной удачи. Для пущей убедительности Мирабель одевается в зелёное, красит неумело оправу своих очков тоже в зелёный и зовёт всех в свой уголок гаданий на заднем дворе Каситы. Первыми её клиентами становятся члены семьи: Камило, Луиса, Агустин с Леттой. Позже подтягиваются соседские дети, которым будущее интересно, а обратиться к Бруно Мадригалю — к их же счастью — они не осмеливаются, за ними — их родители, и всё бы ничего, если бы однажды к нему не подходит Агустин:       — Даже не знаю, как тебя отблагодарить, Бруно, — заводит он, и Бруно не имеет ни малейшего понятия, о чём он. Об играх с Мирабель? Так они ж, это, давно уже как… — Мира такая счастливая, вот правда, ты совсем не обязан был ради её игр каждый раз делать предсказания, мне же Хульетта рассказывала, что у тебя от них голова болит. О чём это он? Какие предсказания?       — А-а-агустин, — заикается, плохая привычка, — ты о чём вообще? Я для неё вообще не гадал же.       — Как о чём? Всё же, что она говорит, сбывается. Или ты… А, я понял, — лицо его озаряется, и Агустин подмигивает Бруно, — не раскрываете свои тайны, весьма ответственно. Всё-всё, это не ты гадал, это всё наша Мирабель, самостоятельно.       — Нет, я не это имел в виду… Но Агустин его уже не слушает, лишь в очередной раз хвалит за преданность игре. Это первый тревожный знак, звон которого отчётливо слышится на самой поверхности, а не глубоко в чертогах разума. Он, всё же, всего лишь человек, и его первая реакция — пытаться придумать всему логическое обоснование, и цепочки мыслей спутываются в тугой клубок змеиной свадьбы, не сплетаются в одно полотно, где второе следует за первым, а третье — за вторым, но он всё же придерживается варианта, что Мирабель как-то пробралась в его комнату без его ведома, чистой удачей нашла стёклышки-предсказания (которые он, к слову, не хранит, если только она не отрыла в песке осколки и склеила мозаику), и чудом к ней обращались только люди, про которых она нашла кусочки будущего. Разумеется, это самообман, такой ход событий невозможен, но других вероятных объяснений Бруно не видит. Право слово, не могла же она заразиться от него пророческим даром как болезнью, просто от нахождения рядом? Абсурд. И всю его хрупко-выстроенную картину мира рушит Мирабель совершенно невинными, на первый взгляд, словами.       — Ух ты, tío Бруно, как много людей ко мне приходит! А когда снился волшебный шарик, я не думала, что их так много будет! Мир трескается — да что там стеклу. Поведением он становится как Хульетта в шестнадцать, только вот ему не шестнадцать и забыть, не обращать внимания он старается на нечто гораздо более страшное. Он свыкся жить со многим, свыкается — по-другому и не сказать — и со своей избирательной глухотой игнорирует не тревожные звоночки, нет, отбивающие набат колокола, которые извещают о беде, но, вот неудача, беда уже случилась. Мирабель бесхитростно делится с ним, опять же, совершенно невинными фактами — говорит же Долорес с Луисой и Исабеллой о своих снах, где есть только голос, но такой чарующий, — и Бруно через раз приходится остервенело моргать, чтобы высохли слёзы и ушло предательское жжение в глазах, а Мирабель, добрая душа, спрашивает: «Почему тебе грустно?» Ему не грустно, mi sol, ему невероятно гадко и очень-очень жаль, нет, не себя уже, как в прошлом, а тебя. Такая маленькая и такая проклятая. Бруно хочет закрыть глаза и понадеяться, что всё исчезнет само по себе, но оно не пропадает, а крепнет с каждой деталью, с каждым её словом; ему тяжело и бессильно-зло, злость непонятно на кого направленная, на самого себя ли, на старую каргу ли, давно помершую, с её, видать, пророческими угрозами о наказании от небес, на небеса ли — а, впрочем, разве важно на кого? Голова кружится прямо на лестнице, и, глядя на своё-чужое небо, Бруно мечтает. Опускает голову и пялится на дюны далеко внизу — лестница с годами только удлинялась. Это всё может исчезнуть по-настоящему, если бы он… Колени подводят, и секундою позже он смаргивает наваждение и отползает от края пропасти. Если бы. Но духу у него не хватает. * Он с упорством муравья продолжает себя обманывать, также, как вся эта шушера небесных механизмов про вторую половину души, счастье, любовь и судьбу обманула его ожидания. Отдаляется от Мирабель, как бы тяжело не было её расстраивать, так ей будет определённо лучше, и на колкое и веское замечание матери, что, если уж ему надоело играть с племянницей в семью, ему пора бы завести свою, он раздумывает выложить ей все карты с мрачным удовлетворением. Ей же раньше не казалось зазорным свести его с ребёнком, так что она скажет теперь? В реальности он молчит и горкло ей улыбается. На день рождения Мирабель он не спускается — первый раз, когда он пропускает церемонию даров; мог пропустить и праздник Камило, но тогда именно малышка Мирабель повела его за ручку в люди, а в этот раз она стучит-стучит-стучит, всё без толку, дверь остаётся закрытой. Через пару часов стук раздаётся вновь, и Бруно представляет радостную Мирабель, простившую ему все обиды и спешащую похвастаться своим новым чудесным даром, но… Стук в дверь не ритмичный и частый, как будто она отбивает мелодию песенки, играющей в её лишь голове, а твёрдый и глухой, точно и не она стучит. Глупость какая, кому он, кроме неё нужен, особенно в замечательный праздничный вечер?       — Бруно, твоя помощь необходима. Донья Альма обычно живая и подвижная, словно ртуть, неумолимая и непреклонная, но здесь, у его порога, она напоминает ему уставшего от всего призрака самой себя, мертвенно бледного, единственная чёткая эмоция которого — это беспокойство, и она молит его о помощи. Мирабель, такая маленькая и такая проклятая, и, будто того, что он её проклятье, не хватало, ещё и магией обделённая. Сердце щемит от жестокой несправедливости, а донью Альму внучка и не волнует, она спрашивает лишь о благополучии их чуда, благополучии Энканто, и Бруно в который раз ловит себя на том, что ему всё-рав-но. Будущее его совсем не радует — хоть что-то остаётся неизменным, — однако, покажи он его матери, жизнь Мирабель превратится в ад. Вместо одного решения проблемы, для которого он слишком малодушный, вырисовывается другое. Из груди рвётся истеричный хохот, и нёбо щекочут слёзы. Его ведь и правда ничего не держит, да? Всё, скорее, подталкивает его поскорее уйти — всем хуже оттого, что он здесь остаётся, как гусеница остаётся в коконе. Просьба матери и та — не держит, не обещал же он ей это будущее показывать, в конце концов, всего-то посмотреть. Он смотрит и ему не нравится, что он видит. Зажимает в руке острый скол и, перерезав им верёвку от моста, бросает в пропасть. Пожитков у него немного. Черкает короткую записку из двух слов и оставляет на кухне, там, где первой найдёт сестра. Коридор пустует, как и патио, только следы провалившегося праздника, ждущего уборки с рассветом, намекают о том, что здесь недавно были люди. Его намерения, похоже, легко читает Касита и поднимает шум, заперев двери, но сдаётся, когда никто не прибегает на переполох, а Бруно не движется с места. Он прощается с ней, не лелея надежды вернуться. За пределами дома воздух стоит влажный, хранящий в себе воспоминания о недавнем дожде, — сестричка Пепа перенервничала вместе со всеми, — и вокруг тоже пусто. На безлюдной мостовой мокрая брусчатка в оранжевом свете фонарей, зажжённых возле церкви, походит на початок спелой кукурузы — только такие ничего не значащие глупости сейчас у него на уме, и на душе до странного спокойно. Не так он себе это представлял. Он заворачивает на следующей улице и бьёт кулаком по дереву. Ему везёт: открывает сам Фульхенсио, а не его жена.       — Слушай, Фульхенсио, помнишь, ты говорил: я могу попросить что угодно? Лошадь дать не можешь?
Примечания:
21 Нравится 7 Отзывы 6 В сборник
Отзывы (4)