не поймут

R
Завершён
9
Вселенная:
Фэндом:
Размер:
63 страницы, 19 653 слова, 11 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
9 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник

булава и лук

Настройки
Примечания:
Партха здесь совсем молодой.  Этот Партха.   Совсем ещё мальчишка — младше его собственных братьев на пару недобрых лет. Тонкий и изящный, будто бы полупрозрачные-тёмные ткани молодых танцовщиц. Лицо — совсем детское, почти не изменившиеся со времён ашрама. Чёрные пряди поблёскивают, струятся локонами.  Даже руки у этого Партхи, хоть уже и истерзаны мозолями, но всё-таки — такие узкие и аккуратные, считай женские. Только глаза у Партхи — бездна, полная тяжести всех его «героических» подвигов.     Когда Дурьодхана впервые видит в Халдее Арджуну — его тошнит.   Дрожь по телу течёт вязко, а под кожей будто бы начинают копошиться (снова) трупные черви, которые с писком обгладывают плоть.  Подобные муки — особенно нестерпимый вид боли: что-то на грани между испуганным содроганием и ядовитой яростью; что-то, что нельзя изменить, а только стерпеть, стиснув зубы. Терпеть через слёзы или отсутствие слёз; через вопли или тишину; через ложь себе или правду для других.   Арджуна... почему именно он?   Право, окажись в Халдее хоть кто-нибудь из его надоедливых родственников — было бы проще. Меньше страданий и лишних мыслей.  Забитый и серый, будто бы пёс, Юдхиштхира — можно пережить. В этой жизни он вообще не был бы проблемой, с его-то безвольностью и желанием проводить своё время в бесцельных медитациях. Остранённый и тихий, его легко не заметить. Близнецы — можно пережить. Они — пустое место, разделённое на двоих. Даром, что оба якобы владели способностью видеть дальше настоящего. Даром, что оба были «прекрасными» врачевателями и поборниками слабых. Накула — пустышка, блик от зеркала. Сахадэва — забытый всеми «любимец» судьбы, чьи победы оставались в тени братьев. Бхимасена... можно пережить, нужно пережить. Но даже уродец Бхима был бы лучше, окажись он сейчас здесь.  Кто-угодно — дед, дядюшка, Гопала, Яджасени — кто угодно был бы лучше, чем Партха. Этот Партха.              Но белые стены Халдеи — неумолимы. Они молчат снова и снова, лишь обступая похоронной белизной. Наблюдают без интереса, что творится в узких и длинных коридорах, в мирке между высокими окнами и глухими комнатами.  Стены тут – всё равно, что безучастные ленивые боги; разницы почти нет.   Что ж. Арджуна теперь смотрит на Дурьодхану совсем по-иному: мутный и холодный взор, более не горящий. Взгляд умершего и так и не воскресшего (хотя, тут, вроде как, раздают вторые шансы). Бездонная пустота. Смотреть на Арджуну было противно.  И больно.   Неудачная встреча, крайне неудачная. Будто бы судьба снова подставляет Дурьодхане подножку, стараясь унизить его на сей раз куда изощрённее. Это же только подумать! Встретить Пхальгуну не на поле боя, не за общим столом для слуг, не во празднестве, не в печали, не подле Мастера, а в одиночестве халдейских коридоров; в обоюдном одиночестве, когда нет лишних глаз.    Как бы сказать «свидание» наоборот? Как бы извратить то́ слово, которым люди обычно называют трепетную и долгожданную встречу двух влюблённых, дабы придать тому слову окраску, достойную встречи двух неизменных врагов? Между ними сейчас было нечто подобное: ни вскрика, ни притворства, ни слова, ни вдоха, ни игры, ни гримас, ни кривых масок «героя» и «асура» — только изнанка искренности. Только пустой взгляд Арджуны; только переполненный отвращением взгляд Дурьодханы.   Они молчат, стоя друг напротив друга. Две чёрные фигуры, которые портят собой безупречную белизну стен.   Пхальгуна тут низкий. Мальчишка, который достаёт Дурьодхане до плеч. Худощавый и горчащий, как потемневшая косточка у пло́да. Он старается прямить узкую спину, сжимает пальцы, и смотрит горделиво вперёд. Строит из себя праведника, но от него так и несёт, будто бы дождливым смрадом, стыдом. А Дурьодхана ненавидит стыд. Свой или чужой — не важно. Это чувство — мерзкое и недоброе, оно не заставит тебя поднять голову и двигаться дальше. Это чувство — тянет на илистое дно. Может, поэтому Арджуна стоит недвижимо, стараясь взором сказать слова, которых не хватает духу сказать языками людей.   Утробу крутит, и голова раскалывается. Ужасно ломит всё тело, и хочется уйти; просто пройти мимо, словно бы ты никогда и не знал столь ничтожного существа, как Арджуна.   ...да только явно не получается быть благоразумным. Не получается поступать, как научен с детства: отступить перед врагом, пропустив того вперёд (чтобы потом было удобнее всадить нож ему в спину).   В схватке с Арджуной, сребролуким отродьем Индры, Дурьодхане не победить. Никогда и нигде, ни в одном из миров. Сражаться лицом к лицу с баловнем дэвов и людей — глупо и не принесёт пользы.   ...да только не получается заставить себя отвернуться и зашагать дальше. Не смотря на Партху — всё равно слишком хорошо его видишь. Арджуна — пустая куколка от бабочки, выцветшая оболочка себя. Покинутый всеми ребёнок, который строит гримасу страдальца. Изящный снаружи, но скользкий и путанный внутри. Безупречные белые одежды — очернённая кармой кожа. Красивый и упивающийся славой Арджуна. Дурьодхана его ненавидел   Дурьодхана никого так не ненавидел, как «Джанамеджаю».  Никого: ни чужих, ни себя.  Ни Врикодару, ни деда, ни божеств, ни людей.  Только его. Арджуну, сына Панду.   Это, и правда, походит на истерзанную извращённую, но словно бы любовную встречу: они так иступлённо пристально ищут друг в друге за что зацепиться, и так страстно желают поразить каждый другого в самое сердце.   Во всяком случае, о том помышляет Дурьодхана. Помышляет, как же ему нестерпимо хочется придушить ростки предусмотрительного страха; как же хочется — до мелкой дрожи — впервые в жизни после жизни «не думать о плодах», и просто... просто сделать, что сделать. Даже, если проиграешь. Даже, если делаешь ставку не на те кости.   Арджуна, должно быть, думает о том же в глубине души. Хотя, кто скажет, о чём может помышлять душа бездушного?  Но одно, точно, — верно. Он смотрит на Дурьодхану точно так же, как Дурьодхана смотрит на него — как на ничтожество. Это несправедливо. Во всех смыслах и во всех дхармах. Дурьодхана достаточно настрадался в своей жизни, почему же теперь он вновь вынужден терпеть подле себя напоминание… напоминание о былом?  Можно было бы сказать, что Дурьодхана уже искупил все свои прегрешения и заслужил право не видеть лица Пхальгуны более никогда, да только шутка в том, что у него грехов и не было. Он не был ни в чём виноват, а если и был — то последняя подлость от этих пятерых смыла всю его скверну.  Так почему же теперь он вновь вынужден дышать одним воздухом с этим Партхой?     Их шаги раздаются в единый миг. Оба начинают идти друг другу навстречу. «Навстречу»...   Дурьодхана старается не смотреть. Не вглядываться пытливо в лицо Арджуны — в его юное лицо, совсем такое же, как когда ему было лет девятнадцать.  Благо, хотя бы не найти теперь среди ужимок (которые можно принять за полуулыбку) былого задора; теперь, наконец-то, Пхальгуна не смешлив и не веселиться каждый миг своей новой жизни, упиваясь тем, что он «сильнейший» и «величайший» герой. Это место его изменило, наконец-то научив покорности.... Кажется, что так. Арджуна — знакомый, но вовсе не тот, что раньше. Ни ярый воин, ни гордый кшатрий. Поблёклое подобие себя, которое пытается играть в старые игры. От Партхи так и несёт сожалением и желанием всё поменять. Хорошо, что Дурьодхане повезло больше — он-то остался прежним (насколько смог). Во всяком случае он не забыл, как бурая вязкая кровь струилась у него по рукам, и как он прижимал к своей груди тело без головы. Такое не забыть. Ни в смерти, ни после неё.   И такое никогда не простить.   Что угодно Дурьодхана мог отпустить от себя. Поступиться ныне с любым желанием, с любым словом. Забыть и отречься от обид и старых страхов. Он мог бы стать лучше. Мог бы стать ещё отвратнее. При желании мог бы сойтись с врагами и отпустить друзей. Не меняясь измениться. Но «простить» Этого Партху?   Ох, легче простить себя.     Они проходят будто бы мимо — будто бы тени. Дурьодхана — тень собственной надменной улыбки; сейчас в его лице — только асурье безмолвие. Арджуна — тень прошлого себя; его тело ныне — тяжёлое, его поступь более не вторит лёгкости дождевых капель.     ...если с отчаянной силой сжимать скулы, то дёсна начнут саднить; во рту появиться привкус гнили. Тянет глумливо усмехнуться, но тошнота подступает и всё тело болит.   Дурьодхана уходит, слышит чрезмерно отчётливо отзвук своей обуви о выцветший каменный пол. Халедия — белая, она есть отгоревший костёр. Белая, как его бледнеющие костяшки, ибо он сжимает пальцы до хруста.     Они проходят мимо. Стараются пройти степенно, с той долей вшивого благородства, на которое ещё оба способны. Медленный дворцовый шаг.  У Дурьодханы — шаги тихие, как лапы тигров. У Арджуны — шумные, как раскаты грома.  Даже в такой незначительной мелочи, как походка они столь сильно ненавидят друг друга; каждый пытается заглушить другого своим отзвуком; каждый пытается возвыситься, дабы его тень первой коснулась бездонных сводов коридора.   Они равняются плечами.   ...хотя, это смешное утверждение. Пхальгуна — никогда не отличался ростом, он в детстве юности и зрелости едва ли достигал своим-то братьям до груди, что уж говорить о Дурьодхане. Там, где плечи Дурьодханы — там рёбра Партхи, там бьется чужое, увы, живое сердце.     Ничтожное мгновение, на которое они вдруг замирают, кажется Дурьодхане длиннее, чем тысяча махакальп. Что́ заставляет их остановиться — обоим слишком хорошо известно. Они думаю об одном: об одном человеке, об одном дне, об одном исходе. Своя забава есть в том, что и Дурьодхана, и Арджуна сейчас вспоминают с тревогой столь ощутимо-единое. Их рваные, гудящие мысли полнятся одинаковыми воспоминаниями — даже цвет у этих обрывков прошлой жизни один: бурая-бурая кровь.   Хватает мига, дабы вновь ощутить по каждой натянутой жиле, как когда-то хотелось выть; и как когда-то выл. Это была самая несправедливая доля и потеря, которую он не заслужил. И «он» здесь — вовсе не про Дурьодхану, и вовсе не про Партху. «Он» здесь о человеке, который единственный среди них всех имел подлинное право перед ликом дэвов быть счастливом. «Он» — это солнце.   Серебро перчатки более не слышно, но где-то в ушах до сих пор раздаются льстивые её переливы: тонкая, обманчиво нежная мелодия искусного металла. Дурьодхана столь отчётливо слышит серебренный перезвон где-то у чужих ладоней в мгновение, когда почти смог уйти. А потому, он размыкается несмотря ни на что свои грешные уста. Ибо невыносимо.   — Трусливым рукам не идут более изысканные украшения, не так ли? Собственный голос звучит тихо, спокойно; без привычной игры смыслов, без глупых и многозначных издёвок. Обычный голос Дурьодханы, сухой голос Дурьодханы. Тот уставший, истерзанный тон, которым он мог позволить себе говорить лишь за закрытыми дверьми собственных покоев (и то — не всегда). Голос смертного, который может лишь бессильно презирать всей свой почерневшей, рваной душой.   Они останавливаются вместе, в одно и то же мгновение. Будто бы вовсе не враги, а братья.   Дурьодхана хотел бы сказать себе самому, что не знает, зачем заговорил с этим Партхой; чего хотел бы добиться своими речами. Но, увы, лгать себе самому у него выходило хуже всего, даже хуже, чем врать близким. Всё прекрасно известно, правда — чиста, как пепельно-белый день в жаркое лето. Ведь, Дурьодхана, он...   Он — не великий герой.   Нет.  Кто угодно, но не герой. В нём нет милосердия, он не способен отринуть страсти, он желает — и желает всего, ему нравятся интриги и те́ни, он не обласкан светом, он не умеет и не хочет проигрывать, но, что хуже — он не умеет прощать.  Не умеет — и не хочет.  И, уж точно, не будет.   Путь якобы искупления — только для самых достойных. Дурьодхана не их из числа.  Ему не забыть.   Не забыть, всё, что сделали ему. Все те низости и бесчинства, которые творились у него пред глазами лишь потому, что он — «дитя дурного предзнаменования». Не забыть несправедливость и оскорбления, слёзы и раны. Впрочем, боль собственного тела и уродливого сердца ещё можно стерпеть... Но боль, которую все эти надменные и удачливые чужаки причинили единственной — единственной — искренней радости в его жизни, в его жалкой и глупой жизни? Стерпеть осознание, что из-за послушных и запуганных рук вот этого... этого... мальчишки погас последний чистый свет? Нет-нет.  Нет.   Пусть прощают и терпят герои, осенённые благосклонностью дэвов. А он... А он хотя бы сейчас, в своих ядовитых словах к ничтожеству, которого все трепетно называют «Великим», останется асурой. Может, и были правы те, кто считали всё существо Дурьодханы скверной.   А, может, и нет. Ибо те, кто считали Арджуну — героем, услышали бы они сейчас его голос.  Его мутный, липкий и грязный ответ.  Настоящие герои, высокие помыслами, так не отвечают.   — Как странно слышать от тебя подобное, ты ведь никогда не брезговал излишеством колец, — приглушённый голос Партхи; высокий и чистый, но до того самонадеянный; будто бы душное серое небо перед грозой, что никак не заплачет дождём. Дурьодхана успел позабыть, что были времена, когда Арджуна отвечал всем вокруг именно так: с напыщенной спесивой вежливостью, с еле слышным снисхождением. В последний раз такой благоволящий тон Дурьодхана слышал, когда этому маленькому лесному выродку было лет десять-двенадцать.   Они замирают, будто бы кривые отражения друг друга. Сумрак пляшет на их лицах, и пачкает им глаза чернотой. Не заглядывая друг другу в лица, оба знают — каков чужой взор.     — Конечно, не брезговал, — язвительная ухмылка ранит губы, — Ведь ни сам я, ни другие никогда не называли меня «Бибхатсу». Я не кичился собственной честностью. Дурьодхана не обращает лица к Партхе. Но усмехается так горько и так надменно, будто бы Арджуна в силах увидеть.   В груди сипло стоне что-то большее, чем простое отвращение.  Скребётся по рёбрам.    Неистово и истошно скребётся, и хочется не говорить, а делать. Дать волю себе.  Забыться, не думать. Не увиливать и не отступать услужливо на шаг поодаль. Из те́ни, нет спора, столь просто протянуть рук и подпалить искру чужого погребального костровища; такова участь того, кто слабее — такова. Но сейчас, так нестерпимо хочется поступить по-иному.   Дурьодхана лишь на словах любил тешить себя несбыточным, называть себя «сильнейшим среди миров». Слова, конечно, — великая сила, они способны изменять кальпы. Но некоторые вещи даже самым искусным словам неподвластны. Сколько не унижай Партху, сколько не скажи правды и лжи о нём и его прокля́той семье, но от этого не станет легче и проще. Речами Арджуну не придушить. Да, и руками, увы, тоже. Дурьодхана — не ровня Арджуне. В бою и в жизни. Но... иногда хотелось бросить вызов ни смотря ни на что. Так хотелось. Однако, проиграть — было бы чрезмерно позорно.  Тем более в этой жизни.     — Вот значит, как, — Арджуна растягивает слова, словно бы желая подражать голосом отзвуку ленивой флейты.  Весь его стан окутан лживой скукой, но плечи в белых одеждах — напряженны, будто бы перед броском.   Дурьодхана знает, что Партхе ничего не стоит схватиться за лук: он никогда не брезговал в любой уместный или неуместный миг похвалиться Гандивой и лазурью собственных стрел. Раззадоривать зверя в обличие человека — неразумно и крайне недальновидно. Но по-другому поступать — попросту нет сил.    Они оба связаны неразрывно нитями алой кармы, которые перетянулись у них на шеях. Ласковые удавки-уловки судьбы. Можно сбежать от своих деяний, можно сбежать от воспоминаний, от стыда и от горя. Но от самих себя, от своих мыслей вслух, не сбежать — оба пробовали.      — Значит ты собираешься уличать меня во лжи? — Арджуна кидает резко и почти свистяще, его голос — полёт юркой стрелы.  Слышно, как мягко и серебристо шелестят чужие волосы; как осторожно, но дерзко, Арджуна поворачивает голову, дабы заглянуть себе за плечо — и найти там врага.   Дурьодхана же на Пхальгуну не смотрит. Лишь слушает. Ведь, только коротко взглянув в это наивное лицо — и можешь не сдержаться. А проиграть в битве ныне, в этом мире, где наконец-то нашёл всё, что потерял — будет невозможным унижением.   Стиснув зубы ещё крепче и жёстче, остаётся лишь добавить рычаще:   — Нет, — Дурьодхана улыбается без улыбки, и радуется без радости; говорит с нотками ироничной издёвки, — «Ложь» — слишком малое слово. Твой грех — куда тяжелее.   Глубокий и удивлённый вздох Партхи походит на дальний раскат грома; на мгновение такое вздох дарит насмешливую забаву, ведь дыхание становится Арджуны слабым и жалким, стоит лишь произнести обличение.   Эти пятеро никогда не умели красиво лгать. В их жестах и взглядах легко читались все их паршивые настоящие чувства: как бы они не ярились, как бы они не прямили спины, как бы не пытались выглядеть праведными.  И потому. Даже не заглядывая в чужое лицо, Дурьодхана без лишнего усилия может представить себе, как содрогнулись почти напуганно чужие тонкие губы, там где не содрогнулся чужой голос.   — Не я один здесь... грешник, — Арджуна подаёт голос не сразу, но стараясь придать ему смелости.    Конечно. Чего ещё ждать от сыновей Панду?  Они готовы признать грешными кого угодно и извратить случившиеся любым способом, только бы самим не отвечать за свои же деяния. Осталось только дождаться упоминания «святого» имени Гопалы при оправданиях Арджуны — и всё будет, как было всегда.     ...хотя, может ли у них вновь быть всё «как было всегда»? Столько жизней было истрачено, столько боли вкушено.  Побуревшая вода в цвет крови утекла, унося с собой былое и знакомое. Осталась лишь скорбь. Скорбь — от которой разумно отказываются благие души. А он её сбережёт и оставит вечным напоминанием.     Дурьодхана тоже делает вдох. Глубокий и долгий, упавший к собственным ногам сброшенной кожей змеи. Партха, меж тем, замирает, видимо, ожидая сражения. Прислушавшись, можно уловить тонкий хруст чужих пальцев — мальчишку тянет к тетиве и стрелам.   Но Дурьодхана не настолько глуп. Его отчаянье пока ещё можно смирить и утешить. Как ни как, победить в честном или бессчетном бою Пхальгуну — не выйдет. Только искалечишь себе кости и обезобразишь тело. ...но как же нестерпимо быть бессильным.  Иногда проклинаешь собственную дальновидность и расчётливость.  Быть может, и настанет тот день, когда отринешь расчёт и хитрость, и останешься один на один с собственным кошмаром. Собственным кошмаром, по имени этот Партха. Быть может, ещё нагрянет битва до последнего пепла.   Но до этой битвы — ещё далеко. Бесконечно далеко.     Когда Дурьодхана, не выдержав снедающей му́ки, обращает своё лицо к черноте чужих глаз, он видит... то́, чего не хотел бы.  Слишком мерзко. Тошнотворно.   — Но я хотя бы не убийца, —и Дурьодхана шипит, низко и хрипло, как кобра, у которой почти не осталось яда, пока вглядывается в юное и, увы, ни чужое лицо.   Глаза Арджуны — они так изменились. Они больше не сверкают, словно бы лунный след на глади тёмного озера; больше не искрятся седым серпом полумесяца; больше не посеребрены лукавством. У Партхи глаза теперь мёртвые. Бездонная пустота, в которой теряется собственное отражение.   Отчего-то, но Дурьодхане становится немногим — совсем немногим — легче, когда он наконец позволяет себе хотя бы сейчас окинуть брезгливым взглядом чужое невзрачное лицо. В нём больше нет красоты.   —Я? Убийца? — Арджуна дрожит — не телом, но речью; еле заметная, трудно уловимая, полушепчущая стылая дрожь в изломе слов. Так робко содрогается струна, когда даёт фальшивый звук. Казалось бы, сущая мелочь, но разве можно сокрыть в белой пустоте коридоров подобное? Разве в жизни после смерти можно хоть что-то сокрыть?   Пхальгуна неумело делает вид, словно бы не понимает обвинений, словно бы не видит обвинений. Будто бы речь о нём — о «величайшем» из героев Бхараты — не может идти рядом с упоминанием столь низменного слова.   «Убийца». Они все — «убийцы» в каком-то смысле; это верно.  Но настоящий, бесчестный, низкий и трусливый убийца среди них лишь один.  И это даже не Врикодара. И это даже не Дурьодхана. — А кем ты ещё можешь быть? — терпкие слова походят на предсмертный хрип; на тот самый хрип, который вырывался из гниющей глотки, когда тебя, словно бы пса, бросили умирать в зарослях тростника. — Кем, Арджуна? И Дурьодхана говорит. Потому что сделать что-то — он не может.     Замирает их общее, смешавшиеся в ком грязи, дыхание.  Они сливаются из двух бесплотных теней — в одну.   Дурьодхана вновь обращает взгляд к стене, отворачиваясь: идеальная белая пустота; ровная, без единого несовершенства; безмятежная беззвучная безучастность.    Кажется, Патрха хочет ещё что-то сказать. С хриплым придыханием, он разверзает неспешно уста: будто бы у него есть чем обелить себя, будто бы есть такие речи, такие мысли, которые бы умолили его вину; словно бы Арджуна не может не возразить, обязан защищать свою «честь». Однако в его ничтожном промедление, в обрывистом полувздохе и ропотном кивке в сторону Дурьодханы, чувствуется нечто... Весьма похожее на — всё-таки — согласие с Дурьодханой; признание в той грязи, которой он сам себя запятнал.   Жаль, что этого мало.   Хотя. Нет. Дурьодхане не может быть «мало» того, чему нет ни глубины, ни начала.   Как бы Арджуна ни был сейчас тих, как бы ни смолк позорно ныне или позже, его вина — нескончаема. Все свои прошлые и будущие жизни он должен мучиться и страдать. Ничто не искупит его греха.      Выбеленные стены Халдеи обнимают ласково, пока тени сгущаются за окнами.   Солнце в этих землях — не умирает.  Но буревестные тучи неустанно пятнают красоту золочёных лучей. Бесплодная гроза в этих местах не даёт дождя, но от её прикосновений к небу — расползается мрак. Тот мрак, что сейчас кривит ухмылки на их лицах. На их скорбных полуобезумевших полуулыбках.   Дурьодхана и Арджуна — порой весьма похожи. У них одна кровь на двоих. Про́клятая кровь.     Партха всё-таки открывает рот, чтобы что-то сказать:   — Я не убийца. Я герой, иначе мог бы я быть здесь? — Арджуне отвечает, хоть и запоздало, но с уверенностью и достоинством кшатрия. Многие годы его заставляли умело держать лицо даже когда не прав, а потому спектакль из возвышенных честолюбивых слов для него не нов. Но, интересно, верит ли он сам в сказанное? Какая разница, как ты произнесёшь ложь? Раньше, Дурьодхане казалось, что все смыслы зависят лишь от мастерства подачи, но теперь... Пришло осознание: лгать — можно научиться, лгать — стоит уметь. Но ложь всегда останется темной, а правда — навеки будет белеть в стороне. Арджуна горделиво кидает свои речи, надеясь, что хотя бы на словах сможет исправить непоправимое.   Дурьодхана знает — ещё раз повернуться к чужому лицу, черному, будто бы безлунная ночь, значит обречь себя на неудачу; ни к чему тешить себя мыслью, что можешь одолеть подобного противника, что можешь позволить себе роскошь быть храбрым. Дурьодхана все эти доводы прекрасно знает, понимает и принимает.   Но всё равно, рывком изголодавшегося по ко́стям шакала он поворачивает голову в чужую недобрую сторону. Позвонки хрустко и напряжённо отзываются, по телу — боль. Алая серьга в ухе скрипит, осуждая безрассудство.    Скрипит столь же хрипло, как скрипят собственные зубы. Из глотки Дурьодханы рокочет нечто, похожее скорее на алчущий плоти и боли рык ра́кшаса, нежели на речь людей:   — Ты убил моего Карну. Своими трусливыми руками ты убил его, — и скребётся до боли по каждому звуку, и скребётся до немого стона внутри; Дурьодхана говорит с тихой ненавистью, столь холодной и мёртвой, что остывший яд каждого слова наверняка отравит Партхе душу. Ели у того ещё осталась душа.   ...а у Арджуны столь юные, в чём-то даже детские черты лица. И глаза — бездонная пучина чёрного-чёрного-чёрного, отчаянного и влажного чёрного. От него до сих пор несёт ароматом доверчивого послушания.  На самом деле. Он почти не изменился.  Этот Партха.   Как раньше, как когда-то в далёком и выжженном детстве, Арджуна поджимает в невинном смущение губы. И страх за расправленными плечами он прячем на самом деле не дурно. Но, как и в былые времена, недостаточно хорошо. Страх быть опозоренным и пристыженным. Все в их отвратительной семье разделяют между собой этот страх. Он у них — единственное общее, помимо желание убить друг друга.     Дурьодхана смотрит сверху вниз на замолчавшего, но так и не отвратившего лица Арджуну.  Слова — и правда величайшее оружие слабых. Он смог причинить какую-никакую боль мальчишке, одно лишь плохо: недостаточно боли, преступно мало стенаний.   Как жаль, что Дурьодхана дал обещание избегать лишних сожалений и бездумных растрат своей злобы. Было бы это ещё обещание Мастеру — он бы его с вязким удовольствием нарушил, не думая даже единожды. Но обет был дан другому человеку; человеку, чьи просьбы и желания Дурьодхана всегда исполнял.  Радхея хотел покоя им двоим — как можно было ему отказать?      Последнее, что выдыхает жарким укусом Дурьодхана, наклонившись к не-чужому лицу, походит на шёпот асур:    — Меня от тебя тошнит.     Они вновь равняются плечами. Снова взгляд — в пустоту, другую сторону. Порочная, вывернутая наизнанку близость двух, отгорает быстро.   Тишина коридора накрывает их с головой, как накрыли бы илистые волны щедрой Ганги. Только шаги раздаются приглушённо и жалко.   Дурьодхана не оглядывается вслед Партхе, удаляется ретиво, ощущая, как же мучительно вновь жить.   А вот Арджуна оборачивается.
9 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник