***
Нам по двенадцать. Лето жаркое и сухое. Озеро, в котором мы обычно купались, сильно обмелело, и лужа бурой водицы посередине совсем не прельщает — там полно лягушек и карасей, зарывшихся в ил. До ближайшей речки шесть километров, на великах это минут двадцать, но нам туда нельзя категорически. Димке под страхом порки, мне под страхом того, что Димка будет наказан, но мы все равно каждый день катаемся. У реки дурная слава, она быстрая и даже в жару очень холодная, каждый год в ней кто-нибудь тонет. Берег крутой и высокий. Бурный поток подмывает его, и нужно долго искать место, где спуститься к воде. Димка стоит на краю обрыва — он нашел самое высокое место — поглядывает вниз, на кипящую бурунами воду, до нее метров пять. — Я прыгну, — говорит он. — Не дури, — возмущаюсь я. — А если там мелко? — Было бы мелко, выросли бы камыши! — спорит он. На нем уже одни плавки, раздеваться ему быстро — шорты скинул, шлепанцы сбросил и готов. — А если там камни? Иди ты к черту! Я всё отцу твоему скажу! — угрожаю я. Он отмахивается: — Да говори, напугал. Как думаешь, солдатиком лучше или головой вперёд? — Никак. Что по-нормальному не слезть, что ли? Вон там можно, — я показываю на пологий спуск за кустами, где все нормальные люди съезжают на задницах. Но он прыгает. Головой вперед. Что-то безумное выкрикнув на прощанье. Камней там нет, и глубина достаточная, но выныривает он в другом месте спустя полминуты — это чтобы меня позлить. — Козел! — кричу я, а он ржет. Домой мы возвращаемся молча. Он довольный ужасно, улыбочка дурацкая с лица не сходит. — На речку ездили? — хмурится дядя Сережа. — Нет, — вру я. — Да, — отвечает Димка. Какой смысл обманывать, если мокрые плавки под шортами все равно видно. — Пап, давай сразу! — просит он, — а то мы вечером в бадминтон поиграть хотели. — Вечером ты наказан, — хмуро отвечает дядя Сережа. — Какой бадминтон? — Пап, ну, давай сразу! — канючит Димка. Он ходит за отцом по участку от гаража до сарая, от сарая до дома и выпрашивает порку. Я сижу на скамейке возле их веранды и офигеваю. — Дима, отстань! — рычит дядя Сережа. Тот не отстаёт, как маленький ребенок, выклянчивающий игрушку, и в конце концов своего добивается. — Шантажист, — ворчит дядя Сережа и ведёт сына внутрь дома за шуршащую на ветру занавеску от мух. Мне неловко и страшно, но ужасно любопытно. Я обхожу дачный домик вокруг, забираюсь в колючие заросли облепихи напротив нужного окна. Мне плохо видно, что происходит внутри, на улице слишком светло, а в крошечной комнатке, отделанной темной вагонкой, слишком темно, но я могу разобрать голоса. — Куда в мокрых? — недовольно спрашивает дядя Сережа. — Драть тебя уже рука устала. — Мне так неудобно, — говорит Димка. О чем-то они ещё спорят, но совсем тихо, возятся в темноте, а потом раздается смачный шлепок, звонкий, как пощёчина. В светлом пятне, в изголовье Димкиной кровати, появляется его мордаха. Он смотрит в окно и видит меня. Я замираю, а он улыбается. Так и лыбится всю дорогу, только когда слышно шлепки, смешно моргает. Они там уже минут пять — дядя Сережа не торопится. Меня кусают комары, футболка рвется об колючие ветки. Наконец улыбка с Димкиного лица исчезает, он прикусывает нижнюю губу, хлопки становятся громче и чаще — традиция, как я потом узнал, — последние пять-десять должны быть особенно запоминающимися. И вот он снова убегает из дома со мной гулять. На окраине садоводства лежат штабелями бетонные столбы, которые не пошли в дело. За ними буро-зеленой стеной стоит хвойный лес, в котором постсоветские дачники устроили отвратительную свалку. Я сажусь на гладкий, нагретый солнцем бетон и пытаюсь сделать свистульку из стручка акации. Димка устраивается рядом. — Тебе не больно? — удивляюсь я. — Больно, конечно. — Димка садится необычно: сперва запрыгивает спиной вперёд, упирается ладонями и зависает на вытянутых руках, а потом медленно опускает на твердое обтянутый драными джинсами зад. — Что тебя не пороли ни разу? — Нет, ни разу. Он фыркает. Крутит головой — не идёт ли кто, спрыгивает с нашего насеста и, повернувшись тощей загорелой спиной, спускает на заднице штаны. Попа красная, но не слишком, как кожура у антоновки, только с боков, там где выпирают кости, немного темнее. Зад у него крепкий и красивый, как и он сам.***
Нам по тринадцать. Когда есть деньги, мы курим самые дорогие сигареты, из тех, что есть в ларьке. Когда денег нет — собираем у остановки хабарики. Мы не умеем управлять денежными потоками. С двух банок джин-тоника «Синебрюхофф», маленьких, ноль тридцать три, мы напиваемся в говно. Полчаса бродим по лесу, падаем и хохочем, нам ужасно весело. Опьянение отпускает так же быстро, как забирает, ещё полчаса и мы оба абсолютно трезвые. Сила молодости поражает. У Димки на спине царапины — он грохнулся с дерева, пересчитав по дороге все сучки. Каждый день дядя Сережа мажет ему царапины зеленкой. — Стой смирно, не вертись! — Щиплет! — Ерунда, не щиплет. Крови же нет. Он закрашивает царапины по старым следам, а потом ради шутки пальцем проводит по спине, будто пишет: — Я… ду-ра-чё… стой, не вертись! — Ну, папа! Дядя Сережа ловит его, готового уже убежать ставить новые рекорды, и пока я не вижу, целует в затылок. Я завидую Димке страшно. Я всё готов отдать, чтобы быть на его месте, но я не такой спортивный. А ещё я сам хочу его поцеловать.