Триптих о предательстве

R
Завершён
12
knzv.a бета
Фэндом:
Размер:
20 страниц, 7 408 слов, 3 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
12 Нравится 6 Отзывы 4 В сборник

1988

Настройки
Но нет ощущения горя И я не стремлюсь пустоту заполнить Пусть лучше висит под желудком Как напоминание о том, что я такое Давай не быть — Chonyatsky Желчь течёт из носа, пачкает штаны, сжигает носоглотку. Но Исса всё равно назло непреодолимой тошноте не открывает рот, не выходит из основательно замурованной машины наружу, чтобы очиститься, как все нормальные люди: в траву, кусты, кучу листьев. Люди, наверное, думают, что если сблюют на природу, то это будет удобрение. Давыдов думает, что если оставит хоть каплю слюны на месте преступления, то обязательно сядет. Ведь по генному материалу его обязательно найдут. Двери «Волги» закрыты. Это для того чтобы, если вдруг Вера очнётся ещё раз, уже истерически предсмертно, не было бы слышно её криков. С тем же успехом можно было бы закрыть уши, но руки заняты, руки распарывают чрево пакета, который слишком хорошо выглядит. На пакете жёлтые плоски, какая-то таблица, какие-то галочки. В пакете проявленная фотопленка без катушки, и непонятно рабочая ли она, семейная, секретная… Не так уж это, впрочем, и важно. Плёнка, громко и пластмассово шелестя, падает в бардачок. Внутренности пакета окропляет желчь без единого куска пищи. Такая желчь, которая бывает после сильного запоя. Убийство — вещь и вправду опьяняющая. Исса придерживает края пакета руками, импульсивно оставленными в перчатках. А если кто-то найдет перчатки? Они же в слюне, они же почти разъедены желчью… А если кто-то найдет его таким сейчас? Это же ужасно: убийца, пытающийся вывернуть своё нутро наружу, очистить душу через примитивную рвоту. Убийца — такое страшное слово! От него подкашиваются колени, уже начавшие от возраста болеть, от него кадык входит глубже в гортань, вызывая, кажется, гематомы, которые потом обязательно должны загноиться. Но Давыдов ведь для себя знает, что он не убийца! Знает, что его просто тошнит. Бытовое отравление бывало с каждым. Даже в лесополосе. Даже без кусочка пищи и капли воды. Это, наверное, просто зараза, Севастьянова же всегда от вида трупов тошнило. Почти. Жалко только, что эта версия нескладнее пальцев и уродливее разводов желчи на перчатках, ведь у ротовируса не может быть инкубационный период в два года. Внутреннее зеркало заднего вида не отражает ни капли страданий, вынесенных в этой черной машине. Ни капли крови, ни капли желчи, ни слюны, ни конденсации нервозности, осевшей на окнах. Ничего. Отражаются только задние сиденья, отражаются так, будто всегда на них ездили только целомудренные члены семьи. Никогда не было в этой машине разврата, жестокости мира и обнажения гниющей души. Не было, как не было тут и правильной постановки зеркал. Это внутреннее зеркало должно отражать, блять, дорогу, а не задние кресла. А оно не отражает, и Давыдов почти тянется его разбить. Ещё один спазм глотки мешает, и Исса отчётливо видит, что его внутренности спешат перебраться в пакет основательно. Кровавые прожилки в желчи тяжело различить в свете жёлтых фар, но можно. Ну и пусть тошнит дальше, пусть тошнит до победного, в этом замкнутом пространстве, которое обижает высшее в человеке, пусть тошнит до летального. Только смерть не настает. Остаётся лишь лёгкость, которую не сносить и невозможно пережить. Лёгкость без нутра: физического, грязного, вязкого. И без духовного — что-то изнутри больше не ощущается. Наверное, сердце. Любовная его суть растворилась, всосалась в кровь и вышла, и впилась теперь в странный, бумажный материал пакета. Пакета, на котором нужно отмечать кадры для печати, сука! В нём не нужно прятать свой генетический материал, в нём надо таскать фотографии. Давыдов практически уверен, что на плёнке Надежда и сыновья. Наверное, эти фотографии нужно было распечатать. Наверное, убийство любовницы несчастный случай — это недостаточно веская причина, для того чтобы не сдержать обещание, данное жене. И сердце вдруг напоминает о себе. Оно ещё есть, оно ещё такое сильное, такое живое! Оно ещё способно вытолкнуть наружу то, чего в желудке уже давным-давно быть не должно. Исса кривит нос, ощущая, как кровяной насос своими сокращениями пытается вытолкнуть все из тела наружу. Ну и пусть. Пусть все органы из нутра выйдут, пусть он здесь хоть умрёт, такой жалкий и покрытый маскировочной одеждой, пусть пакет с желтыми полосами покроется желтыми разводами желчи до краёв. Кто-то там снова закроет это дело, а Исса, обстоятельно проблевавшись, испустит дух в черном склепе. Это будет хорошо. Хорошо, как в чьей-то хате, о которой не сохранилось в голове ничего путного, даже планировки. И не Верина ли то была квартира? Не бедным ли холодом, как сейчас, отдавала парадная на пути к её жилью, к тому самому проклятому углу? И почему теплое, цветочное платье сменилось на хладные, будто бы потные, перила чужого подъезда? Почему этот подъезд для Иссы стал чужим? И когда? В момент, когда у Веры раскроилась голова или когда её тело начал кроить нож? А родными эти холодные стены вообще были? Только это всё в прошлом, а прошлого уже нет, есть только перила и сигарета. Только искры, вылетающие опасно и непредсказуемо, дым, обернувший пальцы гордиевым узлом, который не развязать даже с помощью дегтярного мыла. Так же сложно, как табак, выветривается только кровь. А пахнуть всем сразу, значит, из двух зол выбрать оба. Давыдов подносит к губам сигарету, разящую табаком, а к самой папиросной бумаге прилаживает пальцами страшнейший запах железа. Только содержимое сигареты — почти подделка на нормальные растения, и несёт эта пыль не табаком, а жжённой горькой бумагой. Пальцы и вовсе не видели крови. Но как же чудится… Сигарета, на редкость, впрочем, поганая – она быстро сгорает. Как все предыдущие бычки, потухшие давно. Минуты две назад. Исса вбивает сигарету в перила, а после неполноценная гадость падает в пыль, в маленький уголок, образованный халатной постройкой дома. В уголок, будто в чём-то провинилась. Ожидая, видимо, чуда воскрешения, прямо в этом подъезде, Давыдов стоит ещё минуты три. И ещё, и ещё. Бесконечно мало, но, кажется, что вечность. И эту вечность ему безумно хочется снова занять сигаретой. Двумя. Тремя. Дым больше не помещается в лёгкие – они сохнут и хотят выйти наружу с плевком в кучу пепла. Этого всего, наверное, не должно было случиться, только врать как-то неприятно. Он же знал, что должно. Даже меры предпринимал. Только слишком эта грязь с виду чиста — он не убийца, вернувшийся на место преступления, он маргинал, портящий общественную собственность за неимением мозгов. Благодаря складности в утверждение охотно верится. Мотор заводится со звуком сверла, вбивающегося в черепную коробку. Шепелявит неприятно что-то в капоте. Руль под движение не поддаётся. Исса не ощущает себя водителем, сидя на водительском кресле, вцепляясь в округлость руля. Водитель — это тот человек, у которого кепка, как у беспризорника из «Республики ШКИД», а он пассажир. И когда их остановит милиционер с полосатой волшебной палочкой в руках, Давыдов скажет: «Мы с водилой не нарушаем». А если не подействует, тогда придется показать корочку. Но никакой милиционер машину не останавливает. И через страх, неверие и печаль всё-таки приходится принять, что в машине он один. И что за окнами уже родной дом. Лучше, конечно, было бы разбиться всмятку, чем приехать в целости и сохранности. Чем пытаться ограбить собственные запасы алкогольных напитков. Это не воровство, но уж больно похоже: так же под шумок, так же неаккуратно, так же небрежно. Своровать у себя спирт и сгинуть. Выпить вина и забыть, что такой день, как вчера, вообще был. Никто не узнает. Никто не заподозрит. А вино не развяжет язык, лишь раны во рту раздерет до онемения языка. Физическая боль ведь заставляет молчать? Тогда чего же в отделе её всегда использовали как пытку для признания? Всегда ведь работало. Почти. Значит, что-то в этой аксиоме не так, и если пить вино на деле — небольно, тогда больно обязательно будет потом. А бокал вина оккупирован мухой с кирпичными глазами. А вино похоже на вязкую, всё на своём пути красящую кровь. Можно было бы оставить Веру лежать так же, в луже крови чуть винного цвета, чтобы по ней тоже начали ползать мухи с кирпичными глазами и крыльями цвета разводов бензина. Но это отвратительно, это негуманно. Лучше уж пусть её человеколюбиво жрут черви. А муха из вина выбираться не хочет. Плавает, и ей хорошо. Исса играет с ней в гляделки, а ей по барабану, она своими сетчатыми глазами вряд ли что-то видит. Периодически только жужжит, на радостях от процентов алкоголя. А потом, дура, садится в ложку и покидает своё вкусное озеро.

Мухи в бокале вина

Давыдов отпивает вино не вместе с мухой, но вместо неё. Пока бедное насекомое жалобно и пьяно пытается уползти с паноптикума ложки. Бедная. Бедная мушка. Ей, наверное, так хотелось жить. И Исса думает, что ему тоже, наверное, хотелось жить, а не приправлять солью земли Верино тело. Жить, а не пытаться утонуть в спиртовых парах. Жить, а не помнить, что нормального будущего уже нет.

Что будет после меня?

Ну, а раз вместе с ним всегда страдали люди, отчего бы не пожертвовать мухой? Её жизнь ведь совсем не ценна, более, она скорее вредна, чем полезна. Впрочем, Давыдова, несмотря на вред огромную пользу, пока, не убили, как убивают обычно вредных насекомых. Значит, и муха имеет право на жизнь. А муха яркая. Чем-то похожа на что-то детское, и по–новаторски красивое. Вроде бы плодовая мушка. Вроде бы у неё красивое название на «Д», но всем на него до фонаря. У всех свои заботы, у всех своё хорошее будущее. И Исса, может быть, единственный, кто на эту муху вообще обращает внимание, как на вид. Как на особь. На яркие глаза, цветные, как…

Мультики нового дня

Как вино. А пьет он всё-таки зря. Потому что завтра на работу, её никто не отменял. Завтра. Да нет, уже сегодня, а пьяным за руль садиться не по закону. Но разве больший за это срок дают, чем за… Какая, впрочем, разница? Любое нарушение — зло, и уж лучше не выбирать меньшее. А работа – тоже зло. И как смотреть в глаза людям после такого? Как не выдать себя, когда сам не свыкся? Исса отпивает ещё вина. Всё равно на лживых людей, которые чисты только в поступках. Внутренности у них ведь такие же, как у всех — загрязненные, скользкие и жирные.

Вряд ли разделят со мной

Зато не придется смотреть в глаза ему. Генеральше–то можно, мужикам можно, Хамраеву в этой его противной водолазке — тоже. А вот посмотреть в глаза Севастьянову — это извините. Исса знает, что такого не вынес бы. Ни за что, даже под страхом смерти. Потому что признавать свою неправоту: большую, разросшуюся, противную, — всегда обидно. А муха уже выползла из ложки. Она только притворяется, что мёртвая, она живее всех живых. Ей бы только минералочки да спокойное место. Ей бы только выспаться да забыть, что такое вино. И в ложке теперь ничего не отражается. Кроме темени страха и тени ужасного человека. И в таком отражении виновата не муха. И никто другой, кроме Давыдова, не виноват.

Кто из вас выдаст меня?

А за бутылками в баре зеркало. И оно отражает всё то же самое, что и ложка. И, кажется, это не просто зеркало, а зеркало мира. Или как в сказках — прекрасная приблуда, которая не может сказать ничего, кроме правды. И значит, мерзкий силуэт, разделённый двумя стеклянными дверцами, — это тоже правда. Только не само наличие этого силуэта, а его мерзость. Мерзость, сродни тому чувству, которое возникает при взгляде на предателя.

Кто из вас выдаст меня?

Только не предателя Родины, коллег, семьи, друзей, ценностей. Это всё так неважно. Предателя себя самого. Такое Иссе принимать вообще не хочется. Ни через пять стадий, ни как-либо по-другому. А кто вообще в здравом уме готов принять факт собственного бессилия? И что вообще такое — здравый ум? Нож в руке держать, пока на нём свет от фар блестит, пока по нему отражения лесных деревьев пляшут — это в здравом уме? Нет. Человек в здравом уме не делает того, над чем думает потом. Он сначала думает, а потом делает. Человек в здравом уме не знает, на что он способен. Он знает, на что он не способен. На воровство, на убийство, на предательство. А Исса всегда про себя знал, что способен на убийство. Но кто же мог предположить, что убийство будет не преступника и не во время исполнения служебных обязанностей? Кто же предупреждал, что убийство станет точкой невозврата, окончательным предательством собственных принципов? Кто? Справедливый Бог?

Кто из вас выдаст меня?

А плакать от осознания — это стыдно. Мужчины не плачут. Даже когда больно. И Исса сухими глазами смотрит на свою липкую руку, в которую вцепилось то, что недавно было бокалом. Красивым таким бокалом, дорогим, из набора. А теперь от бокала остались только ножка и память. Да и память скорее у мухи, чем у Давыдова. Только осколки в руке — это небольно. Осознавать весь ужас, сотворенный рукой, уже порядком истекающей кровью, больнее. Но Исса не подаёт вида. Понимать, что предал себя чистого, справедливого и великодушного — вот что для него больно. Почти так же больно, как смотреть на кровь, вытекающую из брюха после ножевого.
Примечания:
12 Нравится 6 Отзывы 4 В сборник