Триптих о предательстве

R
Завершён
12
knzv.a бета
Фэндом:
Размер:
20 страниц, 7 408 слов, 3 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
12 Нравится 6 Отзывы 4 В сборник

1984

Настройки
Жизнь в психозе Была волшебнее Давай не быть — Chonyatsky

Новенький костюм мнется под натиском тел уже старых коллег. Самые надоедливые люди мало того, что включены в это странное месиво, они ещё и липнут, как козинаки. Хотя разве ж это люди? Сборище мужиков, смотрящих на фотографию женского трупа, как на картину в Эрмитаже. С восторгом от голой женщины и ужасом восхищения от того, что они такое сотворить не смогут. От них несёт потом, водкой, тройным одеколоном, перегаром, чем-то солёным и исключительно противным. И через пелену столь непривлекательного коктейля слышаться нотки химической горечи. Лёгкой, но оседающей на стенках горла. Но только нотки, и различить от кого они сложно. От фотографии, скорее всего. От крови и почвы на фотокарточке так спасительно веет. А костюм всё мнется, и Исса желает освободиться, но не спешит. А люди всё липнут, будто и не просторное это помещение, а лифт. Избавиться от тисков невозможно, и противность тишины, запахов и ограниченности пространства медленно доводят до предобморочного состояния. — Газенваген! — недовольно вякает Хамраев, отстранившись от толпы. Потирает свой продырявленный бок. Как он вообще выжил после ножевого? И как ещё смеет разбрасываться такими словами? Газенваген! Зато после таких заявлений определенно можно всех разогнать. Насмотрелись уж на труп, до деталей запомнили. Термос ещё даже горячий, а чай сладкий. По–спиртовому сладкий, вкусный, но лишь оттого, что полость рта горит от этиловых паров. Давыдов отпивает чай, стараясь показать всем, что на этом экскурсия по изображениям насильственного характера окончена. Пусть они даже ничего не обсудили. В помещении повисает мужицкое молчание, такое, когда выражать чувства стыдно, а работать искренне лень. Молчать — значит экономить энергию. Побездельничать драгоценные секунды. — Все свободны, — четко, но негромко бросает Исса, отходя от фотографии. Хамраев, оттопырив нижнюю губу, кажется, порывается обратиться на фамильярное «шеф», но останавливает себя и выходит. Не со всеми, правда, покидает это помещение, но с большинством. А кто-то стоит и веет горечью, от которой свербит в носу. Давыдов уже даже знает кто. Свежее фото ведь уже далеко, а химические нотки больше не спасают, только душат. — Все свободны, — не награждая молчаливого собеседника ни частицей внимания, Исса не поворачивается к нему. Если сделать вид, что стойкой горечи в воздухе нет, она, может быть, и сама собой исчезнет. — Без исключений. — Она убита с особой жестокостью, — стыдливо, скованно, почти виновато замечает Севастьянов. Даже объясняет общую фразу, уточняет: — Выглядит хуже, чем остальные. — Все… — Давыдов даже не договаривает. Специально, чтобы обостренное чувство справедливости, заточенное в этом низком теле, его перебило. Оно и перебивает. — Я уйду, — не делает одолжений, но гарантирует Иван. — Вы только обещайте, что обратите на это внимание. Уйдет. Такой смешной. Исса, желая рассмеяться от неверия, только сглатывает химические пары, опутавшие язык, и улыбается. Даже обращает внимание на собеседника, выражая глубокое уважение натянутой улыбкой. — Конечно, уйдёшь, — только обещаний никаких он всё равно давать не хочет. А потому лишь скользит взглядом от фотографии до белых волос. — А от тебя всегда так горечью… — Всегда так пахнет, это проявитель Чибисова, — Иван складывает тонкие губы в неловкую усмешку. Химикаты, значит. И от фотографии несёт и от него. Замечательно. Прелестно. Исса достает пачку «Космоса» и бесцеремонно закуривает, чтобы выгнать горький запах. Чтобы закусить сладкий чай терпкостью вкуса горящей бумаги. — А почему Вы больше не интересуетесь делом? — беззлобно, но с едкими, как Чибисовская смесь, нотками, спрашивает Севастьянов. Именно спрашивает, потому что допрашивать правильно он не умеет. — Надоело? Мадам из ресторана интереснее? Серьезные дела осточертели, мозг требует простых земных радостей? Как загнул. Давыдов даже давится сигаретным дымом. Натуральным, пряным дымом. На редкость хорошие сигареты, которые прогоняют и следы горечи, и следы сладости. Жалко, что вопросов не прогоняют и не разъедают стыда. Хотя это и не упрёк в вопросе, это беспокойство, граничащее с жалостью. Но это априори — положение уязвимое. На поводу идти, в чем-то признаваться — это слабость. А со всеми нужно говорить с позиции силы. Даже с ним. Поэтому Исса сразу не отвечает. Проглатывает отвратительно нежные, снисходительные слова. Они ведь коллеги. А к коллеге нельзя обращаться «дорогуша»: это слишком сладко унизительное слово. Подавляет Давыдов и резкое, необоснованное желание обратиться на «Вы». Даже больше, на «Вы обознались, меня с кем-то спутали». На «не меня Вы в ресторане видели», на «к кому Вы обращаетесь, я весь в работе». Но это ведь будет враньё. — Свою работу я до сих пор выполняю и выполняю добросовестно, — последнее рвение сбитого с толку разума, мимолетное желание обратиться по имени Исса тоже подавляет. Заканчивает сухо, устанавливая мнимые границы дозволенного. — И мне не нужен психоанализ. Грубовато. Но как иначе? Рамки вежливости соблюдены, нецензурной брани ни слова не проскочило. Но что-то всё равно не так. Остатки совести едкой негой почти заставляют Иссу извиниться, выплюнуть этичное «простите меня», но ему ли тут извиняться? И он молчит. Просить прощения — унижаться, а плевать на сказанные слова — поведение утырка. Второе, однако, относительно легче. Дым струится хаотично, не оформлено кольцами, а сразу во все стороны, и это некрасиво. Вкусно для извращенных предпочтений, но глазу неприятно. Давыдов замечает для себя, что ему скучны были эти странные вопросы. Чувственные, к тому же, как мелодрама. Исса оглядывает помещение, только ничего живого в округе больше нет. На улице если только птички-синички или тараканы под полом. Никого из людей. Только грустно выгибает руки девушка с цветной фотографии. Грустно и скучно. Так же скучно, как обычно, скучна помада на Вериных губах. Такая видная, но ни цветом, ни подтоном не красная. О чём же она тогда говорит? Если уж красный — это скучная течка, то фиолетовый — искренняя хандра. Ничего из этого не возбуждает, не будоражит сознание. Но она и не сложность, чтобы будоражить, пусть и не простая земная радость. Есть в ней что-то особенное, и, наверное, это дырка вместо сердца, запеченная кровью. И от старости раны эта обрамленная пустота в сердце, впрочем, тоже скучная, но уж слишком Иссе понятная. — Гертруда, не пей вина, — ласково предостерегает Давыдов. А Вера всё равно отпивает из бокала, да так что её губы перестают быть фиолетовыми и приобретают винный вид. Уголки рта теперь, словно стерильные, а глаза блестят пьяно. — Кого отравить этой дрянью решил, а? — недовольно щурясь, довольно серьезно спрашивает Вера. — Клавдий. Красивая выходит перепалка, и жаль, что интеллигентной шутки про отравленного Гамлета не получается. Оттого лишь что вино действительно дешевое — оно веет грязным подвалом. Таким стыдно поить людей, но почему-то не жалко поить её. Только Вера и сама его уже не пьёт. Она свою позицию высказала, а теперь принялась показывать. Красиво, элегантно стряхивать пепел от сигареты в проспиртованный бокал. Пепелище в чистоте спирта расплывается, расходится. И сверху кажется, что это в её бокале сборище мертвых насекомых, отдавших красному болоту душу. Сборище, помершее всё, как один — лапками вверх.

Мухи в бокале вина

Решая проверить, действительно ли уж вино настолько дурное, Исса отпивает глоток. Яркий вкус, но противный. Спиртовой, прямо как у сердечных капель. Идентичный. Такой же, как был совсем недавно вкус, только не около Веры, а около Надежды. Легкий алкогольный привкус с нотками отвратительного отчаяния. То же самое, что чувствовалось в чае. Это дешёвое вино на вкус как упрёки в бесполезности и мольбы о внимании. Когда Надежда пылает яростью, на языке тоже пляшут обжигающие искорки. Исса почти смеется, вспоминая, как его пилит жена, как она красиво угрожает. Как же ничтожны её попытки что-то изменить, и как она права. Дома, с сыновьями, она наверняка знает, как ужасны на вкус сердечные капли, как неприятно вино низкого качества. Как эти привкусы одинаковы. Знает, но ничего не может изменить. Только и без дилемм о том, что же чувствует жена, если вообще в отличие от него помнит, что такое чувствовать, в голове рой вопросов, возникающих не из-за острой пилы чувства вины, а из-за аналогий. Если уж спиртовая противность не исчезает даже с Верой, то с кем она вообще исчезнет? Или не исчезнет теперь никогда? А это вообще нормально, сидеть с ней, а не с семьей? Морально ли подливать ей в бокал, неумело исполняющий роль пепельницы, ещё вина? Ещё парочка вопросов, громких и эпохальных, вертится в голове.

Что будет после меня?

Только ответов не находится. Не потому что это пустая риторика, а потому что, чтобы ответить, нужно сначала дождаться последствий. Да и пусть всё мерзко, пошло и неправильно, зато с Верой можно забыться. Поверить, что мир завтра рухнет, а иллюзия радости от пребывания с ней будет стоять ещё долго. Она всё же земная радость, и Севастьянов в этом прав. Жаль только, что всё земное по умолчанию греховно. Зато Вера на подкорке, как мультики, яркая, хоть и с виду утонченно ледяная. Увлекающая, радующая больное сознание своей красотой. Развлечение нового дня. Другим ещё непонятного. — Он, фрукты, вино на ладони ночного столика, — Вера снова стряхивает пепел в бокал. Ей тоже скучно, и от этого она цитирует Маяковского. Или, может, оттого, что не удовлетворены её желания? Он, фрукты, вино на ладони ночного столика. Все негнилые фрукты раскупили на прошлой неделе. Последние гнилые разобрали вчера. Она слишком многого хочет. Оттого и хороша, свежа, как эфирное масло. Но кто это всё, кто её роль любовницы поймёт? Коллеги, что ли, не видящие женщин, кроме жены? Или вовсе не видящие женщин, кроме тех, что лежат в лесу убитыми. Мысль о собственной исключительности, которая дает понять то, чего не понимают другие, будоражит Иссу так же, как мысль ещё раз глотнуть вина. Только ведь нет никакой исключительности, а вино дрянное до ужаса. Оно благоухает тройным одеколоном, таким, какой был у одного мужика из тех, что на фотографию трупа глазели.

Вряд ли разделят со мной

Человеческие тиски снова сходятся на теле. Черт с ним, с костюмом, ведь сослуживцы вжимают ребра в легкие. Костюм можно погладить. А вот переломы лечить труднее. Изображение мёртвой — яркое, сделанное со вспышкой, запоминается глазами досконально. Настолько, что опуская веки на мгновение, Исса вместо черноты видит женский силуэт. А у неё ведь есть имя, установленная личность. А он не знает, как её зовут, и продолжает называть про себя силуэтом. Вечером — Вера, послезавтра — похороны неизвестной. Все мужики уже отошли от фотографии и расселись за столом. Только Давыдов стоит задумчиво у фотографии. Стоит и не обращает внимания на спиртовой вкус недавно выпитого чая. А надо ведь сказать что-то этим проклятым коллегам: это же не подъездная лавочка, чтобы сидеть без дела. — Заметили, что она выглядит хуже, чем остальные? — Исса оглядывает слушателей. Ничего в их взглядах непонятно. Не на то они обращали внимание, если и обращали. — Это убийство с крайней жестокостью. Почерк тот же, но удары явно наносились с большей силой. — Это потому что, пока мы тут пылью покрываемся от безделья, убийцы раскупают израильские апельсины, — серьезно начинает низкий упитанный мужик. Не эксперт по виду, а какой-то волею судьбы занесенный в серьезное дело, глупый простачок. — Вы вот знаете, сколько витаминов в свежем апельсине? Почти все разражаются хохотом. Как Хамраев — смеются увесисто, слегка обидчиво на судьбу, по-мужски. Исса дергает щекою, рассеивая взгляд. Лишь бы не видеть эти мерзкие, грязные рожи. Чтобы не забыть купить вечером вино, раз апельсины все раскупили ещё вчера. Где-то под плечом закрывает лицо руками Севастьянов. Смешно так закрывает, сминая волосы в чёлке. В ином, впрочем, практично: непонятно, смеется он со всеми или всех стыдится. — Если вы будете так безответственно относится к работе, у вас и денег на апельсины не будет, — язвит Давыдов, стараясь игнорировать озлобленные мужицкие лица. — Сначала сдадите погоны, а потом будете сдавать бутылки. С такими людьми нельзя иметь дел. Слишком уж они безответственные. Таким не поможет ни посещение похорон, ни беседы с родственниками погибших. Ведь для них труп — работа. А работать они не любят. Зато смотрят на тех, кто работает, как на ублюдков. Словно что-то грязное знают. Или пытаются узнать.

Кто из вас выдаст меня?

Только они же не понимают ничего. Ограниченные и ничтожные. — Обратите на эту жертву внимание, — Исса повторяется, прекрасно понимая, что со второго раза те, кому было наплевать и в первый, снова ничего не поймут. — Ещё раз. — Если не обратим, то пойдём сдавать бутылки дружным коллективом, — Хамраев, всё ещё радостный после чужой апельсиновой издёвки, не спускает с лица улыбки. — Мы поняли, шеф. Только ничем эта девушка от других не отличается. Узколобые и ленивые. Таким нельзя ни давать намёка на личные тайны, ни доверять. Пусть даже и таким авторитетным, аристократичным на вид как Артур. Рыцарям двадцатого века, великодушным бойцам, получившим смертельные ранения в бою за честь принцессы. Почему-то выжившим. Хамраев высокий и простой. А ещё премудрый, сука, и непременно первым узнает о том, что принцесса теперь — любовница. С ним даже не хочется спорить, хоть и не за что увольнять. Хотя разве ж первым он о Вере узнал? Разве не от того его шутки, что он простой мужик? Не интриган, использующий каждое слово против оппонента. Разве ж такой сдаст, заложит, засифонит?

Кто из вас выдаст меня?

— Все свободны, — недовольно, безрезультатно, праведно обижено резюмирует Исса. И мужики встают. Подневольные, но де-юре свободные. А Ваня всё-таки смеялся. Или это так весело ему мышцы рта свело от осознания ужаса. — А хорошо вы про бутылки сказали, — Севастьянов улыбается, но как-то нескладно, словно хвалит за то, за что обычно не хвалят. Или от сдачи погонов смеялся. Что же ему смешно, если недавно было плохо до серьезности? Где же его запал, с которым он так точно ставил вопросы? — Это ты сказал хорошо тогда… — Исса щелкает пальцами, призывая забывшееся слово. — Про то, что она хуже выглядит, чем остальные. — Я вам такого не говорил, — улыбка с лица исчезает, недавно поднятые брови теперь закрывает светлость волос. Севастьянов отвечает серьезно, но с видом ничего не понимающего человека. Снова серьезно. — Ну как же… Это, наверное, шутка такая. Но Исса на всякий случай губами прикрывает добродушный оскал зубов. Только ни сигарет, ни стойкого запаха горечи он не чувствует. Выветрилось, значит, уже. Сигарету, значит, выбросил и не заметил. Но язык не дает обмануться — на языке сладко, проспиртовано.        — Не помню, чтобы я так говорил, — Иван утверждает, как помнит. Сомневается сам в себе, это видно. Пытается вспомнить, что говорил так, пытается. Но врать не может. — Честно.

Кто из вас выдаст меня?

И он ведь не врёт. И не говорил он такого. И ничего не спрашивал.

— Витаминов нам в организме не хватает, вот и… — Севастьянов говорит о фруктах с задумчивостью детского доктора и всё нервно хватается за лямку чехла камеры. — Не помним, что говорили, а что нет. Может, в чем-то он прав. Может, отсутствие апельсинов в организме вызывает видения. Тогда прав был тот, кто сочинил анекдот про апельсины и любовника жены. Но, может быть, он всё же не прав? Может, он, такой ангельски чистый на вид, просто нагло врёт? — Проявитель Чибисова, — начинает Давыдов, игнорируя настоящий диалог. Внимания достойно только то, чего, вероятно, не было. — Он для какой плёнки? — Стандартный, для черно-белой, — как на устном экзамене, без запинки отвечает Севастьянов. Не понимает, наверное, к чему это. Но и не должен. — Сейчас реже его используем, видите же, цветное всё теперь. Но я могу показать, если надо. Там где-то коробочка лежала. Исса только кивает. Вслед сорвавшейся фигуре не смотрит: это бесполезно. Это снова был приступ. Он мог бы соврать себе, что не смотрит знатоку проявителей вслед, потому что не хочет. Но это ведь не так. Просто не может сфокусировать взгляд. Просто верхний сфинктер пищевода не хочет пропускать ни слюны, ни привкуса спиртового чая. А лёгкие отказываются вбирать воздух без единого запаха. Приступ чего? Непонятно. Чего-то из тех симптомов, что не печатают в побочках. О которых не предупреждают, которые только лечат в больнице. А то, что было сейчас — не приступ? Кто гарантирует? И девушка с фотографии, словно издеваясь, выглядит слишком ярко. Да так, что вызывает светобоязнь даже белым цветом кожи. Даже ярко-красной кровью. И отсутствием света — черной, рыхлой землей в собственном рту умудряется вызывать у Иссы тошноту.
12 Нравится 6 Отзывы 4 В сборник