***
Ужин в семье Харрисов больше напоминал протокол заседания, чем трапезу. Комната освещалась тусклым светом люстры, отбрасывающей длинные тени на стены, увешанные семейными фотографиями — улыбающимися лицами, где все казались идеальными, кроме него. Воздух был пропитан запахом тушёного мяса и свежего хлеба, который мать пекла сама, символом домашнего порядка. Но для Лиама этот аромат казался удушающим, напоминая, что даже еда — часть ритуала, а не утешения. Тарелки звенели при расстановке, приборы выкладывались строго параллельно краю стола, вилки и ножи блестели холодным металлом, как инструменты для допроса. Никто не начинал есть, пока мать не поднимала вилку — негласное правило, железное, как решётка клетки, в которой он жил. Она сидела во главе стола, прямая и неподвижная, как статуя, в платье с высоким воротником, скрывающим шею — место, где у альф и омег проявлялись отметины. Её глаза, тёмные и пронизывающие, скользнули по Лиаму, и он почувствовал, как кожа покрывается мурашками, словно от ледяного сквозняка. — Из Академии сегодня звонили, — сказала она, отмерив паузу, словно бросая бомбу в густую тишину. — Опять жалобы. На твоё поведение. На то, как ты… реагируешь. Лиам замер, вилка в руке дрогнула, но он не осмелился поднять её. Внутри всё сжалось в комок — воспоминания о дне нахлынули: запах феромонов одноклассника-альфы, который подошёл слишком близко, и его собственная реакция — непрошеная волна тепла, заставившая сбежать. — Это была не моя вина, — выдохнул он тихо, почти сломленно, как трещина в стекле. Он уставился в тарелку, где мясо остывало, теряя аромат, и почувствовал, как лицо горит от стыда, а ладони становятся липкими. — Твоя вина в том, что ты существуешь, — голос матери был ровным, как удар молотка по наковальне. Слова упали на него, как капли кислоты, разъедая изнутри. Она не повышала голос — зачем? Её слова и так были оружием, острым и точным, выкованным годами разочарований. Внутри всё обрушилось: стены, которые он строил весь день, рухнули, оставив пустоту, где эхом отдавался лишь страх. Только стук сердца заглушал звяканье столовых приборов — громкий, неровный, как барабан в груди, пытающийся вырваться наружу. Отец молчал, как всегда. Он сидел напротив, механически пережёвывая еду, взгляд устремлён в окно, где шелестел дождь, словно пытаясь спрятаться от разговора. Его лицо было непроницаемым, как маска, но Лиам замечал лёгкое напряжение в плечах — молчаливое согласие с матерью, которое резало глубже слов. Эйден молчал тоже, его сильные руки сжимали вилку, феромоны в воздухе потяжелели, словно он сдерживал себя, чтобы не вмешаться. Только мать произносила слова, оставлявшие шрамы глубже любого удара — невидимые, но жгучие, напоминающие, что в этой семье он всегда чужой, омега, портящий идеальную картину.***
Позже, в своей комнате, Лиам лежал на кровати, уставившись в потолок, где трещины в штукатурке ветвились, как реки на карте его воображения. Дом Харрисов был прочным, стены — толстыми, как бункер, но именно в этих стенах, среди знакомых обоев с выцветшими узорами, он чувствовал себя самым беззащитным, словно пленником в собственной крепости. Кровать скрипнула под ним, когда он перевернулся, и воздух в комнате казался застоявшимся, пропитанным лёгким запахом пыли и чернил. За дверью слышались приглушённые голоса родителей — низкий гул отца, резкие реплики матери. Что-то о репутации, о «недопустимости дальнейших слухов». Слова просачивались сквозь щель, как яд, отравляя тишину: «Он позорит всю семью... Нужно что-то делать». Лиам сжался под одеялом, чувствуя, как сердце колотится в унисон с их голосами, напоминая, что его существование — проблема, которую нужно решить Эйден проходил по коридору — Лиам слышал его шаги, тяжёлые и уверенные, как у всех альф. Они замерли у двери, задержались на несколько секунд, и он затаил дыхание, ожидая стука или слова. Но тишина вернулась, шаги ушли дальше, растворившись в глубине дома, оставив после себя лишь эхо одиночества. Он приподнялся, чувствуя, как простыня соскальзывает с плеч, и потянулся к столу. Там лежала старая тетрадь в мягкой обложке, потрёпанная по углам, с обрывками клея на корешке — его тайный артефакт, который он прятал под стопкой книг. Лиам открыл её на середине, страницы зашелестели, как листья на ветру, и медленно повёл ручкой по бумаге, ощущая лёгкое царапанье пера, которое успокаивало, как тихий шёпот. Слова рождались сами собой, выплёскиваясь из глубины души. Иногда — длинные фразы, полные мечтаний, иногда — отдельные обрывки, как осколки мыслей. Он писал о людях, которые умели любить без страха, без оглядки на общество, о домах, где за дверью пахло теплом и пряностями, а не холодом и напряжением. Писал о героях, которые никогда не прятали свои чувства, даже если весь мир был против них — омегах, гордящихся собой, альфах, уважающих слабость. Каждая строчка была словно тонкая трещина в стенах, которые его окружали, пробиваясь сквозь бетон семьи, выпуская свет в его тёмный уголок. Его собственный мир, придуманный, бумажный, но настоящий. Только здесь, в этих страницах, он чувствовал, что живёт — не как тень в доме Харрисов, а как свободная душа, плывущая по волнам слов.