ID работы: 13670260

Грёбаный сон

Слэш
NC-17
Завершён
17
автор
Размер:
12 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
17 Нравится 6 Отзывы 1 В сборник Скачать

...всего лишь грёбаный сон.

Настройки текста

Стоит закрыть глаза

И я чувствую твои руки

Играются с волосами

Как будто ты меня любишь.

×××

      Его не брало. Его, блять, не брало. Сколько бы дорог белых он кредиткой не выстраивал для своего пусть и мнимого, но светлого будущего под кайфом, эффекта, как раньше, не было. Харучиё готов был взвыть, он не думал, что так скоро придется опуститься до такого, до того, чем, как он думал, страдать не будет. Что, как он считал, слишком грязно для него, слишком.. слишком. Но об этом надо было думать раньше, — проносится в голове чей-то строгий голос, возможно, даже его собственный, обвиняющий и упрекающий, голос Хару прошлого, бережно относящегося ко всему, что его окружало, ко всему, чему предстояло попасть в его организм. А теперь…              А теперь он разогревал на ложке белое вещество дрожащими руками. Набирал его в шприц. Ремнем затягивал руку, оттягивая его край ещё посильнее зубами, пока регулировал то, как стискивала эта конструкция предплечье. Ладонь сжимается в кулак и разжимается, приглушенный свет в его квартире, розовато-фиолетовый, скрашивал неприглядность этого действа, а вот хаос, внутри его черепной коробки царящий, скрасить ничто уже не могло. Могло лишь подпитать его ненадолго, чтоб не сжирало изнутри наживую, — что он и собирался сделать сейчас, стараясь найти вену как можно скорее, — и сравнить это можно было с кормежкой демонов по расписанию. А демоны всякий раз голодны как в первый и последний, и им всё мало, мало и мало, им мало того, во что он превратился, им мало того, в какое абстрактное существо он обращался каждый раз. Мало того, как он ползал по полу, на стену лезть готов был, мало того, как он сам себе шрамы у рта своими руками вскрывал по-новой под действием наркотического угара, угашенный в хламину, мало того, как пробивал себе о стены голову до крови. Того, как смотрясь в зеркало в ванной утрами и ночами, видел позади себя — силуэт знакомый, то Мучо сверлил его взглядом безжизненным и стеклянным, но не более стеклянным, чем его собственный. Возможно, даже со вспоротым катаной брюхом Ясухиро выглядел куда более живым, чем сам Санзу тогда, да и в принципе…              Останься он с прежним цветом волос — таким светлым-светлым, нежным-нежным, — он бы и вовсе, вероятно, выглядел как призрак. Для полноценного образа не хватало бы только прозрачности едва заметной, или чтоб в зеркалах он не отражался, чтоб воды святой да крестов — боялся. Но он не призрак, и Хару даже не знал, к сожалению оно или к счастью. Волосы в ярко-розовый окрашивал так рьяно, словно сам себе подтвердить хотел, что живой, что вот он — не бельмо на глазу, не клякса акварельная светло-бежевая, а нечто определеннее, ярче, нечто погуще, опаснее. В дикой природе яркие цвета — признак того, что существо или растение может являться ядовитым, и такой как раз-таки ассоциации Харучиё и добивался. Предупреждение негласное для всех: убьет. Если придется, выдастся возможность, он укусит. Отравит. Пустит под кожу смертельную дозу едкого вещества и ухмыльнется ещё ухмылкой дикой, плотоядной, почти скалясь.              В сердцах он желал — вот бы, быть может, для Манджиро стать заметнее, и может — облиться целиком и полностью этой краской блядской, такой яркой, что глаза жжет, выжигает, или может — ещё поярче взять? Остановился на розовом. Тогда он ещё слушал угасающий голос разума, а сейчас он если и появлялся, то, кажется, это и не разум был вовсе, а что-то от его собственной личности отделившиеся, настолько он двинулся крышей, настолько она дала течь, что в зеркале видел он не себя одного, а двоилось в глазах, иногда троилось, иногда…              Вот он — маленький совсем ещё, прической не больше не меньше — пушистый одуванчик светлый-светлый, с улыбкой такой же, но.. с двумя пластырями окровавленными по краям рта. Но их будто и нет — улыбка яркая все равно при нем. Вот снова он — постарше, но вместо двух шрамов на лице лишь один, проходящий через глаз, и глаза эти смотрят на него особенно проникновенно, так, будто таят в себе куда больше, чем должны. Наверное, — думал Санзу в такие моменты, — большая часть настоящего Харучиё осталась в этом юноше, совсем недавно вышедшем из тюрьмы и собирающегося после похорон Шиничиро попасть под первый попавшийся грузовик в дождливую ночь, перейдя дорогу на красный. И ещё один он — уже не Акаши давно, с маской черной, с взглядом полнейшего безразличия и равнодушия ко всему, что не касалось Манджиро или семьи Сано. Все они встречаются с ним взглядами ненароком и временами, когда глаза скользят по зеркалу предательским жестом… что-то ищущим.              Что он хотел там найти кроме как подтверждение своего нарастающего безумия? Быть может, глаза обеспокоенного Манджиро позади, — размечтался, — или хотя бы его, пусть и в качестве галлюцинации? Возможно, он хотел увидеть там, в проходе у двери хоть кого-то реального. Кого-то, кому действительно было дело до него, а не призраков прошлого, собственных и чужих.              Воспоминание растворяется, как растворяется таблетка в воде. Шипит, осадком оседает, рассыпается и исходится пузырями на поверхности небольшими… Едва слышно шипит и Харучиё, когда игла входит под кожу, в едва заметное переплетение вен. Он вводит вещество, его руки всё также дрожат, и ему вовсе не кажется, что он переборщил, хотя так оно и было. Он переборщил — это факт, факт, который ему озвучил сидящий напротив Шиничиро. Он выглядел обеспокоенным. И странным, в этом неоново-розовом свечении — очень странным, быть может, просто напуганным за него, за Харучиё. Это вызывает усмешку тоскливую, нервную, когда Санзу откладывает шприц в сторону.              Он поднимает глаза на расплывчатый и темноватый силуэт перед собой. Шиничиро сидит как обычно, ноги подобрав к себе, руки сложив, и Санзу бы так хотел увидеть привычную улыбку мягкую на его лице, простую и добродушную, такую, что жить эту чертову жизнь сделалось бы проще. Но от улыбки там не было и следа, омраченное тенями лицо выражало искреннюю озабоченность его состоянием, не более. Это расстраивало. Чувствуя, как затрудняется дыхание, Харучиё первые пуговицы рубашки расстегивает, — снимает ремень с предплечья, — и откинув голову слабо, спрашивает у пустоты, у сгустка воспоминаний и скорби, принявших облик давно умершего человека, знавшего его, Хару, настоящего.              — Зачем ты так смотришь на меня? Я ведь не Манджиро.              «А значит, тебе нет причин так переживать обо мне, знал? С Майки всё хорошо, настолько, насколько… может. В его-то состоянии».              Этого он не говорит вслух — а зачем, собственно? Шин и так уловит эти мысли, потому что он их неотъемлемая часть. Он в курсе всего, что могло промелькнуть в этой дурной, больной голове, потому что именно она его образ и породила перед ним сейчас. Вопрос следующий — ответит ли? Санзу долго смотрит на него из-под полуопущенных ресниц. Или ему только кажется, что долго. Он не понимал — понятие времени ускользнуло от него, как казалось, уже вечность, и вечность он сидит здесь, на полу у стола, напротив своей галлюцинации, смиряющей его темными глазами, как-то тускло отсвечивающими неоновую подсветку вокруг. Возможно, дело в том, что живыми они не были.              — Это перебор даже для тебя, Хару.              Только и отвечает видение перед тем, как помещение, в котором он находился, закружилось у него перед глазами пестрым калейдоскопом сменяющихся картинок. Кажется, — кажется, он пытался встать. Приподняться. Его тошнило, и он хотел добраться до ванной. Его скрутило. Скрутило внутренности, и Санзу вновь не понимал, произошло это в один момент или за какое-то время, но дошло до его воспаленного сознания только сейчас, разом и скопом, обрушившись лавиной. Дышать становилось всё тяжелее, словно что-то мешало, а что — неизвестно. Казалось, что мешал сам язык, сами зубы, и хотелось вырвать себе челюсть, вырвать язык, лишь бы вдохнуть ещё немного, вдохнуть полной грудью, лишь бы не чувствовать эту проклятую нехватку воздуха.              По голове словно несколько раз, плотно и сильно, прилетело арматурой, гаечным ключом, кувалдой. Мозг и череп невообразимо сильно сжали тиски, так, что Харучиё почти застонал, когда из его попыток встать вышло то, что он просто-напросто рухнул на пол и голова на этот пируэт отреагировала острой вспышкой боли. Перед глазами заплясали огоньки, белые-красные-зеленые, розовые и фиолетовые, затанцевала чернота под веками, а он всё предпринимал попытки подняться для того, чтобы, блять, собственной рвотой не захлебнуться по случаю, а случай такой вполне мог случиться, хотел он того или нет.              В этом положении на полу, как побитая собака, будто бы сбитая машиной и валяющаяся на обочине, истекая кровью, он пролежал ещё какое-то время. И тошнотворное чувство, никуда не пропавшее, к сожалению, стало невыносимым, а дышать легче не стало. И до ванной Санзу добирался почти ползком, то и дело застывая на полу на то, чтоб отдышаться банально. В уборной автоматически включался свет, и когда это случилось, то Хару честно-честно подумал, что глаза сейчас просто-напросто вытекут, сожженные этой яркостью, убивающей белизной, беспощадной к его столь резко всё воспринимающим глазам. Он зажмурился, выругавшись, закрылся рукой и приник лбом к полу, к холодному, вычещенному его же руками совсем недавно кафелю, ещё пахнущему моющим средством. Ему даже показалось, на одно единственное мгновение почудилось то, что его отпустило, сделалось легче, внутренности больше не желали выбраться наружу, а череп сжаться под неизвестным давлением изнутри.              Ключевые слова здесь — показалось и почудилось.              Как отпустило на секунду, так через эту же секунду и накрыло по-новой, сильнее и куда хуже, чем до этого. Выругался бы, да занят был тем, что из последних сил преодолевал расстояние до туалета, пока маленькая ванная на глазах становилась все больше и длиннее, а он сам словно уменьшался, увязнув в прохладе кафельной плитки так, будто то зыбучие пески, а прохлада эта и вовсе мороз, сковавший суставы.              Его выворачивает наизнанку, и благо, он все-таки дополз, хоть и казалось, что с места он не сдвинулся ни на миллиметр. Кажется, собственное сознание не переставало подводить его, прогружая окружение с очень сильной задержкой, как если бы для новой игры не хватало мощности видеокарты. Как же его глючило. Перед глазами синий экран смерти, если уж продолжать, — и он не понимал, чем его так долго и бесконечно рвет, потому что он почти ничего не ел. Совсем. Возможно, оттого всё изнутри так и пылало, содрогаясь в судороге, потому что он был слишком пуст. Слишком пуст морально и физически, и его ужасному состоянию нечего было с него взять. Только тошнотворные звуки из этого изломанного и тощего тела можно было выдавить сейчас, только их, вставшую поперек глотки желчь и предательские слезы, застилающие глаза, обжигающие, разъедающие.              Обнаруживает себя Харучиё после этого на полу обессиленным, рвано дышащим сквозь боль рвущую в горле, с волосами, прилипшими ко лбу, щекам и подбородку, потому что, как оказалось, он очень сильно и обильно истекал потом, тот каплями струился со лба. Санзу не знал, тошнило ли его, или же жутко, до невозможности хотелось пить. А может и всё вместе, и от этого только паршивее. Словно сам организм хотел самоуничтожиться как можно скорее, пытаясь вызвать противоречивые процессы: жажду и тошноту одновременно, чтобы его, Хару, сломать, как ломается электроприбор от замыкания. Он будто фен, который бросили в ванну наполненную водой, и вместе с этим тот, кто в этой ванной и находился в тот самый момент.              Возможно, — думает Санзу угасающим разумом, — Шиничиро был прав. И проваливается в полубредовое забытье, длящееся невесть сколько, прежде чем по частям и по кусочкам он собирает себя с пола, отдирает буквально, как жвачку, прилипшую к какой-либо поверхности, засохшую совсем. Такая ярко-розовая, пережеванная по нескольку раз, неясное месиво, что выглядит просто отвратительно, мерзко, противно. И этой субстанцией Харучиё и являлся для себя в тот момент, пока пытался дотащиться в обратном направлении, но до кровати. Собирая всевозможные углы и препятствия по пути, путаясь в собственных ногах, что не держали, — ну хотя бы не ползком, хотя и неизвестно, что лучше, — он брел. Всматривался в полутьму комнаты, стараясь разглядеть что-то или кого-то у дивана, но там пусто, как и должно было быть. С ним ведь никто не живет, здесь он один, целиком и полностью один.              Отчего-то от данного и озвученного в мыслях самому себе факта у него неприятно заскреблось неясное чудище на душе, потому что кошкой то существо вряд ли можно было назвать. Это что-то опаснее, страшнее, голоднее. Один из тех демонов? Да, пожалуй, — проносится так спокойно смирение с данным фактом, словно речь шла о погоде на завтра, о том, что завтра будет таким же душным, как и сегодня.              Санзу рухает на кровать так, словно он не больше не меньше — мешок с мясом и костями вперемешку, пропущенных через мясорубку. Ныло тело соответствующе, как соответствующе и отказывался разум воспринимать его существо как что-то цельное, а не разбросанное по кровати частями отдельными. Веки полуприкрыты, и он подмечает скачущие по комнате тени. Зажмуривается сквозь боль, сквозь неё же приподнимается, отворачиваясь к стене, лишь бы не видеть того, как быстро съезжает крыша с законного места. Тело, ну или то, что от него осталось — наливалось свинцовой тяжестью. Такой, что казаться начинало: что проваливался он сквозь одеяло, простынь и матрас, врастая в подушку, становясь с этой тканью, от которой несло порошком и что так грубо впилась в открытые участки кожи, одним целым.              Дышать всё ещё было тяжело, да и, кажется, воздух грудью он ещё не втягивал в себя так никогда, и всё было мало, всё не хватало, да и придушите меня уже кто-нибудь, пожалуйста, пожалуйста. Сам того не понимая, просьбу эту он вслух прохрипел, собственного голоса пугаясь, потому что не узнал. Он себя не узнавал. Кто он? Санзу? Харучиё? Акаши?              Кто все эти люди?              На край кровати словно присаживается кто-то. Открыть глаза, обернуться — нет сил, себя он, чем бы он сейчас не был, не чувствует. Этот кто-то — руку кладет на волосы его взмокшие, проводит по ним нежно, перебирая, и от этого жеста хочется хныкать. Хочется, но не можется. Да он и не мог себе позволить так показать свою слабость очевидную, нет, нельзя-нельзя. Нельзя…              …И он проваливается в темноту. Будто фантомные руки, которые касались его, навлекли на него сон. Или же состояние просто-напросто бессознательное, ведь вряд ли нечто такое можно назвать обычным сном. Спустя время ощущение призрачного прикосновения вернулось, но… иначе. Всё было иначе. Совсем. Он больше не чувствовал боли, тошноты, головокружения. Не чувствовал, что задыхается, что распадается на атомы каждую секунду, собираясь обратно и по-новой. Не было и ощущения такого, что его вот-вот достали из-под асфальтоукладчика, прокатившегося по нему пару раз эдак точно. Исчезло всё — боль в теле стала как те руки, фантомной, в то время как они стали чем-то поистине настоящим, реальным, теплым и нежным, единственным, что стоило его внимания сейчас. И в этом чувстве Санзу, — удивительно, он вспомнил себя, — хотелось раствориться. Остаться тут навечно, не просыпаться, если это всё ещё был сон, и если реальность обещала быть болезненной, как тогда: от ломок до передозов. Он дышал, дышал размеренно и полной грудью. Легкие не сводило, не изнывали сами кости изнутри, не зудело под кожей, требуя того, чтоб он снял её с себя, сантиметр за сантиметром, вскрывая грудную клетку, освобождая их и себя из оболочки, буквальной физической клетки. Клетки, в которой было так тесно, так невыносимо, так больно.              А теперь этого, этой проклятой боли — не было, словно и не существовала она никогда вовсе. Было спокойствие. К нему во владение возвращалось всё больше органов чувств, и он впервые за долгое время подумал, как прекрасно оно: чувствовать. Чувствовать легкий ветер кожей. Теплый едва ли, весенний, скорее всего. Чувствовать, как оседает на щеках закатное, догорающее, отдающее своё последнее тепло солнце, как теплеют веки, и как заплясали оранжевые силуэты под ними, разбавляя кромешную темноту, в которую Харучиё был погружен вот-вот, ещё секунду назад. Веки задрожали, но он боялся их разомкнуть, боялся, что это, чем бы всё происходящее сейчас не было, сойдет на нет, исчезнет, как исчезают все его видения раз за разом. И руки эти — вслед. Руки продолжали перебирать беспорядочные пряди волос, то и дело подхватываемые ветром. Санзу продолжал погружаться в чувства: слухом до него дошло лишь несколько вещей. Дыхание чужое, тихое, ровное. И шелест ветра вместе с ветвями неопределенного дерева, что было прямо над ними, если судить по звуку, очень четкому звуку. Дальше — больше. Он лежал на чем-то. Или.. ком-то. Стоило озвучить мысленно для себя этот факт, прямо над ним, над ухом, раздался смех. Знакомый, знакомый до боли, до сжатого в ту же секунду сердца, до разучившихся дышать легких. Смех прекратился, донеслись слова:              — Долго ты ещё будешь спать, Харучиё?              Он не верил своим ушам, а глаза открыть боялся. Его сознание что, снова играет с ним? Снова издевается? Оно решило так изощренно уничтожить его, ослабить бдительность, приласкать, а теперь просто, хладнокровно и без сожалений — убить?              — Ну же, Хару. Я же вижу, что ты проснулся. Видел бы ты своё лицо. Люди не спят с такими сложными физиономиями.              Кожу лица обдало чужим дыханием, и там, куда коснулось оно, всё онемело, как если бы ему ввели лицевую анестезию. Какая именно неведомая сила помогла ему поднять веки он не знал, но, все же, был очень ей благодарен, потому как сам бы сделать этого не смог. А сердце и вовсе забилось так, будто он с обрыва собирался прыгать в неизвестную морскую пучину. Отчасти, так оно и было. Потому как глаза, которые встретили его, были не иначе как двумя омутами бездонными. Но. Но не настолько, насколько он привык наблюдать в последнее время. Не настолько они были плотоядны, не настолько пусты, если очень внимательно приглядеться. А Санзу, как обычно, ко всему, что касалось его — был внимателен предельно. Даже в угашенном состоянии.              Пшеничные волосы, светлые волосы, такие яркие на закатном солнце, опустились на его, Харучиё, лицо. Щекотно. Они растрепались от ветра, были везде, и в следующую секунду закрыли глаза Манджиро наполовину, и тот снова засмеялся, прикрыв веки. Наверное, человек должен моргать, — думал он, — но глаза хоть на секунду прикрыть не получалось, какие бы усилия он к этому не прикладывал. Смотрел на юношу над собою как на одно из чудес света, как на нечто невообразимое, как если бы само воплощение Господне снизошло с небес до глубоко верующего человека. Солнце, конечно, слепило, но Майки затмевал всевозможные небесные светила. Хару был уверен, что глаза наполнились постыдной влагой именно от того, что он так непрерывно долго любовался им, ведь если долго будешь смотреть на солнце — тебе просто-напросто выжжет глаза. Это с ним и происходило, и он совершенно не был против. Его Солнце вновь взглянуло на него — так, как, кажется, смотрело на кого угодно, но не на него, если вспомнить. Этот взгляд получали Эмма, Баджи, Доракен, но только не он, не Харучиё. Не мог же он быть настолько слепым в то время, так? Так ведь..? Сердце защемило. Санзу постарался сделать что-то для того, чтобы незаметно согнать слезы, но к собственному удивлению обнаружил то, что вот уже некоторое время плачет. И что горячие, подогреваемые и солнцем, влажные дорожки с крупными солеными каплями скатываются к ушам. Он застывает, боясь во взгляде сверху увидеть злость, отвращение или ещё что-то, — сильные не плачут, а слабых он ненавидит, — но не находит ничего, что было бы похоже на эти эмоции. Не находит, и не знает, чего боится больше. Того, что этого нет, или что вот-вот, но вспыхнет это во взгляде чужом всё-таки, и он захочет сгореть, как горит в своём пепелище Феникс, как горит птенец, близко подобравшись к солнцу. Но…              Ничего не происходит. Взгляд Манджиро не меняет своей теплоты к нему даже в момент, когда руки его, такие маленькие, хрупкие, — господи, ему же… четырнадцать? — подбирают эту влагу, утирают, и он склоняется к нему поближе, — а у Хару дыхание отказывает, немеет не только лицо, все тело отмирает на эти несколько секунд — и едва дотрагивается губами до века и взмокших ресниц. До изгиба брови. И на его коленях лежащий Хару готов был тут же обратиться в концентрат из чистой любви и искренних чувств, самых светлых, но не светлее, чем золотистые пряди чужие. Ничто не могло быть светлее их, улыбки его и касаний этих, ничего, а если и существовал ангельский цвет, то целиком и полностью он состоял из палитры Майки, из кожи этой нежной, волос, румянца на щеках и ссадин на коленях и локтях, да даже этих темных глаз. И никто Харучиё не переубедит, пускай и обвинят его в богохульстве.              Этот жест явно должен был утешить. Однако Санзу только сильнее в откровенных рыданиях начинает захлебываться, хоть и сам бы при всём желании не ответил, почему. Почему, отчего? Оттого ли, что никогда подобного он не получал, оттого ли, что этот Майки оказался для него потерян навсегда? Он любит его любым, он последует за ним в любом случае, чтобы ни случилось, кем бы он не стал, но… этот. Этот. Это Солнышко, держащее его в своих руках, греющее в своих лучах… Как он мог его не сберечь? И мог ли он вообще что-то сделать, имел ли он хоть грош влияния, или то, что он и делал, — принимал его любым беспрекословно, — его максимум? Мог ли он сделать больше? Что он вообще может, и что может быть значимее абсолютного принятия с его стороны? Эти размышления приводят его к тому, к чему приводили всегда: нет. Манджиро все пытались изменить. Он должен быть его оберегом, его отдушиной от этого мира, его продолжением, ещё одной парой рук, глаз и ушей. Всем, что поможет ему достичь желаемого. И здесь нет места его личным сожалениям.              Это — сон, и сном оно и останется, а по пробуждению его будет ждать его Король, перед которым он снова преклонит голову, встанет на колени и собственноручно вручит поводок с ошейником, подставляя шею. Души, вгрызайся, вскрывай, делай что угодно. А пока… он отдаст всего себя сну, этой нежной и ласковой иллюзии, что даже сейчас продолжала играться с его волосами так, будто поистине любит, и было бы ей ещё чем любить его, правда, но сейчас это было второстепенным. Харучиё перехватывает ладошку совсем маленькую в его собственной руке, и поглаживая, опускает себе на щеку, — тут он ведь может себе это позволить? Может же? Майки не возражает, только совершает движения поглаживающие парой пальцев.              — Почему ты здесь? — Спрашивает Хару едва слышно, почти испуганно, наверное, боясь услышать ответ. В своих видениях и снах он чаще всего видел тех, кого в его жизни уже давным-давно нет, и про Майки так думать не хотелось. Даже про такого. Того, кого он не видел уже долго, пусть и очевидный исход напрашивался сам по себе. Отрицать он будет до последнего. Его мыслям вторил очередной ветряной порыв, заполняя ту недолгую тишину, что осталась между ними после вопроса. И только сейчас Санзу обратил внимание на дерево, что возвышалось над ними, что подслушивало их разговор и будто бы подключалось к нему время от времени, внося свою лепту. Как сейчас. То была сакура, цветущая сакура, опадающая своими лепестками прямо им в волосы, и если присмотреться, то среди чужих светлых спутанных ветром прядей можно было заметить проблески розовато-белые, и отчего-то то выглядело по-особенному… по-особенному.              Манджиро отвечает:              — Глупый. Почему я не могу быть здесь? Я соскучился. А ты разве нет?              И голову склоняет набок, так по-детски и невинно смотря. Харучиё и забыл, что он так когда-то умел. Мужская ладонь проникает в чужие волосы, трепля их, и с них осыпаются лепестки сакуры. Майки улыбается, Харучиё следом, пусть и была эта улыбка нервозной несколько, тревожной… нездоровой. Почти болезненно натянулись шрамы в уголках губ, но Манджиро либо вправду не замечал этого, либо предпочел сделать вид, что не замечает.              — …Соскучился. — Признается он. Правда вот, не знает кому именно и в первую очередь: себе или ему, пусть и ненастоящему? — Но…              Майки палец подносит к его губам, издает тихое «тш-ш-ш», переходящее в едва уловимый слухом смешок. Оглаживает его щеку всей ладонью. Вторая рука возвращается к волосам, а эта, убедившись, что никакой очередной глупости Санзу своим ртом не издаст, большим пальцем проводит по изгибу нижней губы, вызывая этим действием дрожь не только лицевых мышц, но и всего тела в принципе. Мурашки от шеи, — волосы на загривке приподнялись, — до поясницы пробежали марафон туда и обратно. Только в ту секунду до Харучиё доходит, что закатное солнце, застывшее в одном положении, застывшее буквально. Оно, сколько он тут слезы льет, сколько терзаниям предается, не сдвинулось ни на миллиметр. Чему удивляться? Это же сон. Он был не против, если время вокруг них и вовсе заледеневшее, а мир, — насколько их окружающее пространство можно было назвать миром, — замер в одном из своих умиротворенных и спокойных моментов, одним из мартовских вечеров.              — Но, — Продолжает юноша за него, — Ты можешь остаться здесь. Со мной. Знал? Ты можешь себе это позволить. Разве не замечательно, Хару?              Он снова улыбается. Улыбается так лучезарно, что… а как, как отказать-то? Но он не мог. Не мог согласиться. Там его Король. А здесь… а здесь, пусть и так блаженно, пусть и так хорошо, пусть и тоже он — но не настоящий. Фальш. Вызванная принятой химией фальш. И отдаться ей означало предать, а для предателей Харучиё устраивал казни собственноручно, и быть одним из них он просто не мог. Не мог. Иначе придется сделать харакири. Санзу сам своею рукою дрожащей дотрагивается до щеки чужой. Теплый. Такой теплый. А его ладонь, пальцы, должно быть, ледяные, но Майки не реагирует на это никак, лишь прижимается к протянутой руке поближе, плотнее, выжидающе смотря. Он ждал, терпеливо ждал ответа.              — Прости… — Голос был хриплым, и Санзу снова не узнал его сперва, не понимая, кому он принадлежит. — Но я не могу. Не могу. Понимаешь? — В его голове было короткое замыкание. Он впервые отказывал ему. Впервые в жизни, пусть и понимал, что отказывает не Сано именно, но произносить отказ, смотря в эти глаза… это было странно. Страшно. И неправильно. Жуть как неправильно.              Подсвеченное солнцем лицо, — из-за волос казалось, что он весь светится, — в момент лишилось предыдущих эмоций, эмоционально опустев. Будто вмиг переключили рубильник. От такой перемены резкой что-то внутри Харучиё рухнуло вниз, упало и разбилось на тысячи осколков, задев и поцарапав всё, что можно было и нельзя. Стало страшно. Только он, Майки, мог добиться такого эффекта. Затихли все прочие звуки: ветер исчез, а дерево сакуры будто и не возвышалось над ними. Ни звука. Полная, гробовая тишина. Уже было начав по привычке извиняться судорожным шепотом, понимает он, что происходит нечто странное. По его руке скатывается нечто влажное, обжигающее.              Майки плачет. Бесшумно, с его глаз прямо по щекам скатываются слёзы. По щекам и прямо к его, Хару, руке, по ней же и вниз. Вниз. Несколько капель упали ему на лицо, разбившись. Харучиё смотрел на это явление так, как на снег в июле. Это было что-то немыслимое. Что-то поистине нереальное даже для сна. Слёзы продолжали литься из этих родных, любимых глаз, а Санзу чувствовал себя парализованным. Словно они — ядовиты, и попав ему на кожу, обездвижили. Капли рухают ему на губы, и едва имея на это волю он подбирает их языком с мыслью, что даже будь его слёзы смертельным ядом, то он бы их испил, если придется. Эта мысль отрезвила, как отрезвил и привкус солоноватый на языке. Харучиё приподнимается, пока от Манджиро доносились лишь всхлипывания едва различимые, — он что, подумал, что тот уйдет, оставит его? — сразу после которых он прижимается к нему. Обнимает, привлекая к себе, обвив за тонкие плечи. Неужели в то время он был таким маленьким? Таким хрупким? Рыдания перестали быть бесшумными, теперь Санзу слышал только их. Манджиро захлебывался ими, содрогаясь, ничем более не прикрываясь, ни напускной маской равнодушия, ничем. Это тоже было довольно-таки резкой сменой настроения, отчего Хару банально чувствовал себя… растерянно. В одном большом комке из замешательства и беспокойства. А ещё и беспомощности. Но ничего не спрашивал, ничего не говорил, всё жал его к себе поближе. Что-то вдруг донеслось до его ушей, но он не разобрал, оттого и спросил тихо, оглаживая по плечу:              — Ты что-то говорил, Манджи..?              — Не оставляй меня одного, Хару. Пожалуйста. Пожалуйста…              В его лицо ударяет холод. Картинка словно ставится на паузу, исходится трещинами, и подобно разбитому зеркалу — рассыпается. Его настигает полная темнота, но и в ней Харучиё остаться не дают, выводят из неё крепкой пощечиной. Ощутимой пощечиной. Останется след. Это, кажется, привело в чувства. В чувства реальные, со всеми теми неприятностями, что оставили его во сне, и настигли сейчас заново. Ну здравствуй, реальный мир, блять. Я тоже рад тебя видеть.              Санзу почти заскулил от нахлынувшей разом боли. К нему точно также медленно возвращались все органы чувств, осознание собственного тела, но, честно, лучше бы вернулись они лишь наполовину. Голова отозвалась характерной и сокрушительной болью на удар, в ушах зазвенело, где-то под черепом загудело. Глухо била в стенки черепной коробки кровь, отмеряя заторможенный пульс. Он вообще живой? Ну, медленный пульс — тоже пульс. Тело заломило. Глотку, видимо, от ночных похождений, обожгло. Обожгло и от жажды, иссушившей её полностью. Даже простой вдох сделать было больно, неприятно, мерзко. Харучиё изогнулся весь от изнывающей судороги в ногах, от ломоты в пояснице, растекающейся неприятным, пиздец каким неприятным чувством по всей спине. Он все-таки завыл. Заставил себя разомкнуть глаза, встретившись с полной их невозможностью обработать окружающих его мир в четкое изображение. Защипало. Он заморгал резко, наблюдая за тем, как чем-то черно-белым мельтешил неясный силуэт впереди, прямо перед ним, но четче его очертания становиться не собирались.              Раздался звук бьющегося стекла довольно-таки сильно резанувший по ушам, и Харучиё вздрогнул, застыв. Кто-то опустился рядом с ним на кровать, и на сей раз это чувство не было фантомным наваждением как ночью, нет, оно было настоящим. Его, изгибающегося, обратно прижали к кровати — чтоб не убился ни об что. Ни о стену, и чтоб на пол не рухнул, и головой не задел острый угол прикроватной тумбы.              — Тише. — Приказывает знакомый голос.              И Санзу снова не верит. Холодные руки растирали плечи, убирали с лица снова упавшие на него волосы, закрывающую глаза челку. Те были мокрыми, да и сам, как он понял вот-вот, он был весь взмокший. Кажется, на него вылили холодную воду. Так вот что это было за чувство перед тем, как сон оборвался. Его усердно приводили в чувства. А ему не верится. Он теперь и вовсе не шевелиться старался, проморгался, зажмурившись напоследок, — с глаз ещё утерли влагу, помогая, — и тогда увидел.              Майки. Его Король. Его что, снова глючит?              Неверящим взглядом уставившись и игнорируя всё то болезненное, что подбрасывало ему его же состояние, Хару с замершим от страха сердцем ждал. Ждал того, что наваждение вот-вот пройдет, вот-вот, ещё секунда, и он снова останется целиком и полностью один в своей квартире… Но оно никак не проходило. Майки не исчезал, отчего Санзу не придумал ничего лучше кроме как спросить прямо:              — Ты просто.. ещё одна галлюцинация?              В ответ вздох, но разобрать его эмоции пока что не получалось. Сколько бы он не смотрел в это нечитаемое лицо, а этим утром нечитаемое по-особенному, он не понимал.              — Я что, недостаточно сильно тебе врезал?              …Нет, кажется, настоящий. Настоящий. Самый что ни на есть настоящий. Харучиё хотелось бы в этом убедиться, хотелось бы взять да прижаться к нему, обнять, чтобы ощутить его физическое воплощение в собственных руках, — прямо как во сне, но чтоб наяву, чтоб взаправду, — но вряд ли он имел на это хоть какое-то право, хоть толику. пусть и сами дернулись руки ему на встречу, автоматически протягиваясь к нему, — мол, ты можешь забрать меня в объятия, знал? — их он тут же и опускает так, как если бы опустились руки марионетки, которую перестали дергать за ниточки. Харучиё мнется, не отвечает ничего, ибо а что говорить-то? Извиниться, поблагодарить..? Чего бы он не пытался сказать сейчас, как бы не старался выразить словесно и вслух то, что он чувствовал на самом деле, у него не получилось бы. Не получилось бы. И ко всему этому добавилось чувство, единственное чувство, которое он мог охарактеризовать и которое он ненавидел всем своим сердцем. Беспомощность. Смотреть на Манджиро он не мог перестать, а так как делать это молча и терзаясь вопросом о том, — что же произнести? — было очень глупо, Хару поспешил спрятать глаза. Отвести их в сторону, неопределенно мотнув тяжелой головой, болезненно ответившей на этот жест.              Стоило ему это сделать — к нему тут же подобрались поближе. Прижались крепко, крепко-крепко, сжали в тонких и дрожащих руках, таких же холодных руках, как и у него самого. Должно быть, Харучиё выглядел очень жалко. Взмокший, потрепанный, бледный и с посиневшими, дрожащими губами, со столько же синеющими отметинами и под глазами. И если бы не случившееся ранее, то он бы, вероятно, снова допустил бы мысль о том, что это сон. Слишком уж бережно его обнимали, слишком бережно держали в руках. Хару даже не сразу сообразил что тоже может обнять в ответ. Да, может, и ему за это ничего не будет. И обнимает. Ощущает легкую дрожь в чужих плечах. Почему? Жмется ближе, ткнется влажным носом в шею, зарываясь поглубже, словно спрятаться в нем решил, пока разрешают.              — Я, кажется, разбил стакан. Осторожнее будь, когда встанешь.              А. Вот что это было — звук разбитого стекла. Санзу отчего-то усмехается глухо, ибо звучало это замечание сейчас… забавно. Словно сам Манджиро пытался заменить этими словами другие. Которые и Харучиё найти не мог.              — Ничего. — Отвечает. — Ты можешь перебить всю посуду в моём доме.              — Я, блять… — Руки у него на спине сжимают рубашку. Та натягивается, почти исходится треском от того, каким напряженным был этот жест. — …В следующий раз так и поступлю, когда найду тебя, выблядка, едва живого, с едва прощупываемым пульсом.              И удар по спине, но незначительный, явно притворный.       — …Как скажешь. — Ещё одна усмешка.              Майки отстраняется резко, хватая его за ворот рубашки и притягивая к себе. В его глазах — ничем неприкрытое раздражение, живая эмоция, такая живая, что Хару восхищен ею. Поражен. Поражен этой яростью, расплескавшейся по его лицу подобно холодной воде. Его смиряют этим взглядом, говорящим вместо слов — ты действительно настолько тупой? — и слегка, в воспитательных целях впечатывают в стену настолько, насколько можно было сделать в их положении. Санзу хватило и легкого приклада в нынешнем состоянии для того, чтобы снова ощутить звон в ушах и гул в голове, чтобы картинка снова расплылась на несколько лишних секунд. Но он улыбался. Улыбался, когда его к этой же стене прижали за шею, прошипев у самого уха:              — Нихуя не «как скажешь». Ты совсем ничего не понял? Чтоб больше я не видел тебя в таком состоянии. Мне нужен пёс, а не накаченная дурью едва живая сучка для ебли, пока тело ещё теплое. Мне нужен ты. Как мне тебе ещё это сказать, чтобы твоё угашенное сознание переварило эту информацию? Почему я вообще должен озвучивать такие очевидные вещи?              Очевидные, значит…              Харучиё смеётся снова, поглаживает руку, что держит его за шею. Надавливает на неё даже, чтоб держала плотнее.              — Не волнуйся. — Хрипит он, — Эти слова я готов высечь себе на коже.              — Я сам их тебе вырежу кинжалом по нескольку раз, если такое повторится.              Проговаривая это, каждое слово выплевывая в это довольное ситуацией лицо, он смотрел ему прямо в глаза. В эти светло-голубые, с нездорово суженным зрачком, покрасневшими настолько, что страшно. В них застыло восхищение. Должно быть, это и помогло ему сейчас прочувствовать вдоволь прилившую осознанность: он жив, и это взаправду. Что же в глазах Сано? Знакомая, неизменная чернота, но…              Но было в ней что-то, что Харучиё видел в глазах того юноши, на коленях которого лежал под сакурой совсем недавно, которого сжимал в крепких объятиях, но вряд ли те были крепче этой хватки. И в черноте этой что-то появилось, что-то, чего он раньше либо не замечал, — маловероятно, он знал эти глаза лучше своих, — либо до этого утра…              Погодите.              Если это то, о чем он подумал, то он ни в коем случае не должен дать ему знать, что заметил. Что подметил эту едва заметную красноту с повлажневшими глазами и слипшиеся ресницы. Ни в коем случае. Но и проигнорировать это он тоже не мог, а потому… Поглаживаниями следуя по чужой руке дальше, — Майки словно понимая, что последует за этим действом, отпускает его шею, — Харучиё притягивает его к себе. Санзу решает сделать то, что и должно, пусть и не во сне. Он должен, просто обязан был сказать это здесь и сейчас:              — Я тебя не оставлю, слышишь?              Им обоим хотелось в это верить. Правда хотелось.              Однако, быть может, блистеры и зиплоки по всему дому разбросанные думали иначе.              

×××

                    

Я лежал головой у тебя на коленях

Жаль, что это был всего лишь грёбаный сон.

Всего лишь грёбаный сон.

Ты говоришь, что мы справимся

Но я уже видел этот грёбаный сон.

Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.