Апория

NC-17
В процессе
46
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 156 страниц, 52 422 слова, 7 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
46 Нравится 13 Отзывы 32 В сборник

пролог

Настройки

Апория — «безвыходность»,

«неизбежность» или «отсутствие пути»

(от греч. aporia)

Множество религий, сотен богов и священных текстов веками пытаются объяснить нам, людям, зачем мы здесь. Кто-то ищет спасения в молитвах, кто-то в законах кармы, а кто-то уповает на свою судьбу. А кто-то и вовсе, верит в Бога. А во что верите вы? Древние греки нашли свои ответы ещё давным давно. Они свято уповали на то, что только человек способен одолеть человека. Армия сокрушает армию. Страна покоряет страну. Это закономерно. Так они учились жить. Так оправдывали кровавую резню. Так смывали с ладоней кровь, пытаясь отыскать смысл, в порой, нечеловеческой жестокости. Однако в Греции жило иное знание: По-настоящему убить грека способны только боги. И делали они это не мечом, не копьём и не стрелой, настигающей спину врага.

Они убивали Судьбой.

Судьбе, или же Ананке, никогда не требовалось оружия. Она входила в людские дома без стука, затаившись в решениях, принятых раз и навсегда. Являлась в словах, сорвавшихся с губ в единственно верный миг. Рождалась в детях, рождённых не по воле случая, а по великой необходимости, тогда, когда сам ход времени нуждался в новом герое или в новом палаче. Земли Эллады не знали тишины. Они захлёбывались собственной кровью и горели пламенем адским, чтобы остыть со временем и вновь вспыхнуть, уже без памяти о прошлом и без жалости к будущим. В этом круговороте не было места пощаде. Что уж там? Была только необходимость. А необходимость, как знали греки, прощать не умеет. Афины и Спарта. Два государства, погрязшие в череде бесконечных войн. Две истины, исключающие друг друга. Два пути, ведущие к одному обрыву. И одна жатва для тысяч ещё не рождённых мертвецов. Для Афин это была борьба за свободу. Для Спарты — исполнение векового долга. А что же боги? Они наблюдали с Олимпа, как смертные истребляют друг друга во имя великих идей, охотно принимали кровь жертвенных обрядов, но редко снисходили до ответа. Ибо боги не вмешиваются в битвы, они слегка подталкивают тех, кто уже стоит у края пропасти. Когда два великих государства вновь обнажили мечи, ни один воин не сомневался в своей победе. Каждый был опьянён собственной правдой, каждый верил, что победа — это законное право сильного. Сомнение вызывало только одно, чья же кровь станет той окончательной ценой, которую придётся за эту победу заплатить? В ту ночь над Спартой повисла странная тишина. Ветер с Тайгета не выл как прежде в громоздких ущельях, только крался осторожно меж валунов, все тайны людские выведать стараясь. Внизу, в долине Эврота, замерли оливковые рощи. И волны моря Эгейского бились далеко на юге, подражая сердцу матери, обеспокоенной о сыне своём. И вот тогда, когда колесо насилия совершило свой первый поворот, а луна над столицей Спарты застыла диском потускневшего серебра, в покоях царя Павсания рождалась новая жизнь. Царица молчала. Побледневшее лицо исказилось от боли, но женщина и стона не издала, богов о милосердии не молила. Только зубы до хруста стискивала. Она родила мальчика. Своего первенца. Наследника царской крови Павсания. Но младенец, чьего появления ждала вся спартанская земля, не явился с криком, как велит тому закон природы. Он не дышал. — Мёртвый? Неужели мёртвый?.. — испуганно зашептала старшая повитуха. — Наследник... Какое горе… Старуха попятилась, боясь показать царице бездыханное тело. Но бледная рука роженицы властно перехватила её запястье. — Отдай, — прозвучал чёткий приказ. — Дайте мне моего сына. Повитухи не посмели перечить. Холодное тело младенца опустилось матери на грудь, и время словно застыло. Царица бережно, боязненно провела ладонью по его голове, зарываясь пальцами во влажные волосы. Склонилась так близко, что её горячее дыхание коснулось лица ребёнка. И в этот миг случилось то, что заставило повитух беззвучно застыть в молитве, богов своих благодаря. Тонкая кожа младенца мгновенно налилась жаром и грудь детская резко взметнулась, жадно втягивая первый глоток воздуха.

— Мой сын…

Царица коснулась губами его лба.

— Ты родился не для мира. Ты явился, потому что Эллада изголодалась по крови, и твоя станет одной из первых,

что утолит её жажду.

За стенами дворца, в сумерках, уже вовсю гремели щиты. Спарта вскипала, готовясь к великому походу. Мир трещал и раскалывался пополам, предвещая начало конца.

— Запомни.

Этот мир принадлежит сильным.

Она сильнее прижала сына к себе, желая, чтобы он впитал не материнское тепло, а ясность этих слов. Ведь сын её — наследие богов.

— И помни: истинная сила рождается в тот миг, когда ты верен себе, даже если боги от тебя отвернулись.

Царица впилась взглядом в его глаза.

— Тебе будут твердить, что ты, прежде всего, спартанец. Будут вбивать в твой разум, что твой долг — повиновение, а жизнь твоя принадлежит Спарте.

Голос её упал до шепота, тяжёлые веки сомкнулись от усталости.

— Но я скажу тебе другое:

твоя жизнь принадлежит только тебе.

И только ты вправе решать, как именно встретить свой последний час.

Жрец, замерший у входа, невольно вздрогнул, чувствуя, как по стенам дворца прошёл гневный рокот властелина Олимпа. И тогда мальчик наконец закричал. Закричал громко, исступленно, бросая вызов этой безумной ночи. Жрец взял его на руки. Он долго и тщательно осматривал крепость суставов, прямоту позвоночника и чистоту новорождённой кожи. Он молчал мучительно долго, пока тишину в покоях нарушало лихорадочное дыхание роженицы. — Он будет жить, — прошептал жрец, возвращая младенца матери. Мать слабо кивнула и прижалась губами ко лбу сына. — Тогда пусть он живёт так, — выдохнула она, — чтобы все остальные горько пожалели об этом. Пока в Спарте звенели щиты, в Афинах всё ещё верили в силу слова. Философы спорили о справедливости, о свободе и о власти разума над человеческой жестокостью. Но где-то в разломе между этими мирами, Ананке уже затягивала узел на шее одного человека. Легенды об агоге звучат так же сурово, как и столетия назад. Чонгук рос так, как растут все волки Спарты: рос без колыбельных песен, без сказок сладких о героях и без пустых обещаний о долгой жизни. Его отняли у матери рано. Слишком рано, чтобы он мог отчётливо помнить тепло её рук. Одного он никогда не забывал. Это был её голос. Голос, ставший его внутренним клеймом. Незримый рубец, который вскрывался и ныл при каждом неосторожном воспоминании. Он преследовал его в коротких снах на циновках агогэ. Звучал песнью тихой перед рассветом, в те секунды, когда боль от побоев становилась привычнее дыхания.

— Запомни, Чонгук...

Ты другой.

Когда ему исполнилось семь, его впервые бросили в дикие леса Тайгета. Бросили нагого, голодного, без единого куска бронзы в руках. Мальчик сумел вернуться в лагерь лишь на исходе третьего дня. Прибыл исхудавший до костей, исцарапанный, но с горящим взглядом выжившего. Тогда он впервые осознал истинную цену голода. И понял, сколько стоит жизнь. В двенадцать Чонгук впервые убил. Он до сих пор хранит это чувство в памяти, скользящее где-то глубоко под кожей и никак забвению не поддающееся. В тот день он лишил жизни не врага, пришедшего к нему с мечом, не дикого зверя в лесах Тайгета и даже не бесправного раба. Перед ним стоял такой же мальчишка, как он сам. Мальчишка, чей затылок был выбрит столь же безупречно, как и у него, чьи плечи подрагивали от того же утреннего холода. В чьих глазах застыл тот же страх, который их обоих учили дисциплиной выжигать. Когда наставники приказали обнажить клинки, Чонгук не стал ждать. Он не чувствовал ярости, в груди не рождался боевой клич. Была только ясность того, что из них выживет только один. И это будет он. Чонгук ударил первым. Но противник даже не защищался. Мальчишка смотрел прямо в глаза Чонгуку, участь свою безропотно принимая. Судьбу от рук того, кто оказался сильнее. Клин вошёл в грудь, а кровь разрослась в груди соперника алым цветком. Побеждённый хрипло выдохнул, дёрнулся в последний раз и обмякло осел на землю. Чонгук смотрел на убитого слишком долго. В памяти предательски всплыло вчерашнее утро. Как они, толкаясь и громко споря, вместе учились седлать строптивого коня в лагере, пока старшие не видят. Теперь это воспоминание казалось принадлежащим другому человеку. Ведь имеющий право отнимать чужую жизнь — тосковать права не имеет. Сердце продолжало биться в размеренном ритме. Дыхание не сбилось, руки остались неподвижными. Чонгук не чувствовал ни вины, ни раскаяния.

— Твоя жизнь принадлежит только тебе.

Вокруг застыли наставники. В Спарте никогда не хвалили за отнятую жизнь; её принимали как данность, как завершённое уравнение, где смерть одного становилась единственным доказательством права на жизнь другого. Кровь медленно стекала по его пальцам. Густая. Обжигающе горячая и омерзительно настоящая. Глядя на собственные ладони, Чонгук впервые осознал истину. Истину, что приходит в момент полного забвения. Апогей. Это не воля богов Олимпа направляла его клинок. Не карающая молния Зевса и не слепая ярость Ареса. И вовсе не божественный рок оборвал жизнь мальчика, лежащего у его ног. Это сделал он сам. И сделал он это своими руками. С этого мгновения его Судьба перестала быть молитвой богам.

— Только боги могут убить

грека по-настоящему.

Теперь эти слова звучали иначе.

Если бог это тот, кто решает, кому жить, если бог это тот, чьё слово невозможно отменить, то кем становится человек, который делает то же самое?

Чонгук устремил взгляд к небесам. Над ним бездна раскинулась. Чистая, глубокая и до боли равнодушная. Мальчик ждал ответа. Но сколько бы Чонгук не вглядывался в зенит, он так и не дождался ни громового раската, ни знамения, ни единого шёпота в ответ. Боги Олимпа хранили молчание. И тогда Чонгук постиг истину, которую не открывали наставники в агоге и древние книги.

Боги не убивают людей сами.

Они в своём высокомерии создают тех, кто будет делать это за них.

Орудия из плоти и крови,

стоящие с Богами на равных.

Царей.

Земных богов.

В ту ночь он не смог сомкнуть глаз. Сон к нему так и не пришёл. Не спал он не от гордости триумфа и не от раскаяния в груди. В Спарте раскаяние считали уделом трусов, а страх есть непозволительная роскошь живых. Он лежал на земле, вглядываясь в тьму неба, лишённого ярких звезд. Именно тогда он впервые ощутил не страх, сковывающий мысли, а нечто куда более пугающее.

Предел.

В памяти вновь всплыл голос матери. Не тепло её объятий, не мягкость женских рук, а именно голос:

Ты родился не для мира.

Теперь он понял, что она имела ввиду.
46 Нравится 13 Отзывы 32 В сборник